«У него есть маленький рассказ "Кроткая"; просто плакать хочется, когда его читаешь, таких жемчужин немного во всей европейской литературе».
Так отозвался М. Е. Салтыков-Щедрин о повести в своём письме к А. Белоголовому. И действительно, когда мы читаем произведение Ф. М. Достоевского, оно производит на нас невероятный эффект.
В своём эссе я расскажу, как у Достоевского родился замысел для повести, откуда он черпал вдохновение, как менялась повесть во время написания и что же интересного в ней припрятал автор для своих любознательных читателей.
Всё начинается с 1875 года, когда Достоевский узнал о самоубийстве Елизаветы Герцен — дочери небезызвестного публициста Александра Ивановича Герцена. Сперва Фёдор Михайлович не придавал самоубийству особого значения, пока в сентябре 1876 г. не произошёл ещё один — но совершенно иной — случай, который на этот раз поразил его до глубины души: молодая швея — её звали Марья Борисовна — свела счёты со своей жизнью с образом Богородицы в руках. Конечно же, такая деталь не могла оставить религиозное сознание Достоевского равнодушным: почти сразу же он опубликовал очерк «Два самоубийства», где сравнил случаи молодых девушек.
Вы наверняка уже догадались, что швея Марья Борисовна стала прототипом главной героини к его повести «Кроткая». Вот что автор писал про неё в своём очерке:
«С месяц тому назад, во всех петербургских газетах появилось несколько коротеньких строчек мелким шрифтом об одном петербургском самоубийстве: выбросилась из окна, из четвертого этажа, одна бедная молодая девушка, швея, — «потому что никак не могла приискать себе для пропитания работы». Прибавлялось, что выбросилась она и упала на землю, держа в руках образ. Этот образ в руках — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя жить. «Бог не захотел» и — умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль. Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?»
На свой вопрос Достоевский ответил повестью, которую довольно быстро написал — всего за три недели, — где тщательно отрефлексировал страдания не только главной героини, но и страдания самого рассказчика. Между тем история рассказчика — если отделить её от истории молодой девушки — вобрала в себя многие идеи и замыслы писателя, которые он откладывал для будущих произведений, — но об этом немного позже.
После «Кроткой» Фёдор Михайлович успел написать всего два художественных произведения: фантастический рассказ «Сон смешного человека» и роман «Братья Карамазовы». Я не беру в счёт тексты «Мужик Марей» и «Мальчик у Христа на ёлке», ибо они вышли из-под пера Достоевского в начале 1876 года, в то время как «Кроткая» — в середине ноября.
Это чрезмерно важно, поскольку в следующем рассказе — «Сон смешного человека» — Достоевский соединит и художественно обработает почти все основные темы, которые его волновали, перед финальным и главным рывком своей литературной деятельности, — перед романом «Братья Карамазовы». Михаил Михайлович Бахтин, один из ведущих исследователей Достоевского, писал о «Сне смешного человека» так:
«По своей тематике "Сон смешного человека" - почти полная энциклопедия ведущих тем Достоевского».
В этом плане «Кроткая» как бы предвосхищает «Сон смешного человека», ибо в ней тоже можно найти «энциклопедию ведущих тем Достоевского», только без филигранной целостности. Но почему так получилось?
Стенографист, фрагментарность и ненадёжный рассказчик
Дело в том, что «Кроткая» — это фрагментарный, сбивчивый и сумбурный текст, где отдельные эпизоды как бы наслаиваются друг на друга, а подчас и переворачивают себя, ибо рассказчик повести не может, как он неоднократно повторяет, «собрать мысли в точку», — с этого даже начинается произведение:
«Вот уже шесть часов, как я хочу уяснить и всё не соберу в точку мыслей. Дело в том, что я всё хожу, хожу, хожу… Это вот как было. Я просто расскажу по порядку. (Порядок!) Господа, я далеко не литератор, и вы это видите, да и пусть, а расскажу, как сам понимаю».
И будто бы этого мало, горячо любимый Достоевский вводит в свою повесть образ стенографиста: герой ничего не пишет, а весь текст — это протокол, который записал посторонний человек, а затем его уже обработал сам писатель, о чём он рассказывает в предисловии:
«Конечно, процесс рассказа продолжается несколько часов, с урывками и перемежками и в форме сбивчивой: то он говорит сам себе, то обращается как бы к невидимому слушателю, к какому-то судье. Да так всегда и бывает в действительности. Если б мог подслушать его и всё записать за ним стенограф, то вышло бы несколько шершавее, необделаннее, чем представлено у меня, но, сколько мне кажется, психологический порядок, может быть, и остался бы тот же самый. Вот это предположение о записавшем всё стенографе (после которого я обделал бы записанное) и есть то, что я называю в этом рассказе фантастическим. Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» употребил почти такой же прием и хоть и не вывел стенографа, но допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту. Но не допусти он этой фантазии, не существовало бы и самого произведения — самого реальнейшего и самого правдивейшего произведения из всех им написанных».
И будто бы даже этого всего оказалось мало, Достоевский наделил своего героя чертами ненадёжного рассказчика: иногда он обманывает формального читателя — правильнее сказать стенографиста — тем, что выдаёт ложь за правду, а позже сам же её опровергает. Один из ярких примеров — история с дуэлью и выходом из полка: сперва наш Закладчик объясняет Кроткой, что он на самом деле не струсил выйти на поединок, а просто «не захотел подчиниться их тираническому приговору и вызывать на дуэль, когда не находил сам обиды»; затем — уже объясняясь перед невидимым слушателем — говорит, что он «этого не захотел и так как был раздражен, то отказался с гордостью. Затем тотчас же подал в отставку, — вот вся история»; и только в самом конце он искренне признаётся жене, что всё-таки струсил:
«Я ей объяснил, что я тогда в буфете действительно струсил, от моего характера, от мнительности: поразила обстановка, буфет поразил; поразило то: как это я вдруг выйду, и не выйдет ли глупо? Струсил не дуэли, а того, что выйдет глупо… А потом уж не хотел сознаться, и мучил всех, и ее за то мучил, и на ней затем и женился, чтобы ее за то мучить».
Конечно, причиной этому — его погибшая давеча жена; однако ненадёжный рассказчик — это не всегда человек, который адекватно оценивает и воспринимает действительность: зачастую он психологически нестабилен, либо душевно болен. Наиболее популярные примеры душевнобольных и ненадёжных рассказчиков — Патрик Бейтман из «Американского психопата» Брета Истона Эллиса, главный герой «Бойцовского клуба» Чака Паланика, Аксентий Поприщин из «Записок сумасшедшего» Николая Гоголя и Герман Карпович из «Отчаяния» Владимира Набокова.
Но гибель жены — не единственная причина, по которой Закладчик расстроен сознанием. Другая — не менее важная в творчестве Ф. М. Достоевского причина — это победа смирения над гордыней, низвержение высокомерного и тщеславного человека с его «звёздного неба». В нашем случае Кроткая олицетворяет смирение, Закладчик — гордыню.
Модели героев: грех и добродетель, гордыня и смирение.
Главные герои романа противоположны друг другу. Она молодая девушка, он — зрелый мужчина; она швея, он — закладчик; она бедная девушка, которая проживает с тётками, он — родовой дворянин с деньгами, который ведёт отчуждённую жизнь; она — жертва, он — тиран, — эту цепь бинарных оппозиций можно продолжать бесконечно. Перед нами совершенно разные персонажи, чьи взаимоотношения — или лучше назвать это драмой, трагедией? — развиваются в четырёх стенах. Это излюбленная манера Достоевского — запереть своих персонажей в комнате и заставить их надрывать свои чувства.
Я упомянул, что главный герой олицетворяет гордыню, в то время как героиня — смирение, — и, в конце концов, девушка победит гордыню рассказчика своим смирением. Но для начала давайте определим, что такое гордыня и чем она отличается от гордости.
Согласно словарю Ушакова, гордыня — это «непомерная гордость, высокомерие».
У Ожегова определение лаконичнее: гордыня — «это непомерная гордость».
Теперь к гордости. Прилагательное «гордый» у Ожегова означает «исполненный чувства собственного достоинства, сознающий свое превосходство»; «заключающий в себе нечто возвышенное, высокое»; «испытывающий чувство гордости».
Время идёт, а вместе с ним развивается язык, меняются ударения и смыслы слов, появляются новые выражение. Сегодня многие осознанно проводят черту между гордыней и гордостью: первое мы зачастую воспринимаем как избыточность, чреватую грехом, а второе — как нечто положительное. К примеру, сделав что-нибудь хорошее, мы часто можем почувствовать «гордость», хотя скорее вкладываем в это слово ощущение радости, удовлетворения от проделанной работы.
Между тем в Средневековье слово гордость и гордыня, по всей видимости, ничем не отличались. В латинском языке слово Superbia означало и гордыню, и гордость, и высокомерие одновременно. В «Сумме теологии» Фома Аквинский писал:
«Гордость [или превознесение] (superbia) названа так потому, что посредством неё человек стремится вознестись выше (supra), чем он того заслуживает. Поэтому Исидор говорит, что «человека называют гордым постольку, поскольку он желает казаться высшим (super), чем он есть в действительности». Таким образом, гордецом является тот, кто хочет вознестись за пределы того, что он есть. Но согласно правому разуму человек должен стремиться к тому, что ему адекватно. Отсюда понятно, что гордость означает нечто противное правому разуму, то есть несёт в себе признак греха, поскольку, согласно Дионисию, «зло для души – бессмысленность». Следовательно, гордость является грехом».
У вас наверняка возник вопрос: «А как Достоевский относился к гордости и гордыне?» Найти ответ намного сложнее, чем кажется. Здесь нельзя полагаться на слова персонажей его книг, так как зачастую авторы, вкладывая мнения в уста своих героев, всего-навсего моделируют дискурс, а не транслируют через них личные взгляды. С другой стороны, необходимо найти взгляд Ф. М. Достоевского не из раннего творчества, когда у автора может быть старое, уже преодолённое мнение, а из зрелого, желательно максимально близкого по хронологии к его «Кроткой». Кое-что подходящее мне всё же удалось найти в «Дневнике писателя» от 16 июня 1876 года, где Достоевский рассуждает о творчестве Жорж Санд:
«Что же до героинь ее, то, повторяю опять, я был с самого первого раза, еще шестнадцати лет, удивлен странностью противоречия того, что об ней писали и говорили, с тем, что увидался сам на самом деле. На самом деле многие, некоторые по крайней мере, из героинь ее представляли собою тип такой высокой нравственной чистоты, какой невозможно было и представить себе без огромного нравственного запроса в самой душе поэта, без исповедания самого полного долга, без понимания и признания самой высшей красоты в милосердии, терпении и справедливости. Правда, среди милосердия, терпения и признания обязанностей долга являлась и чрезвычайная гордость запроса и протеста, но гордость-то эта и была драгоценна, потому что исходила из той высшей правды, без которой никогда не могло бы устоять, на всей своей нравственной высоте, человечество. Эта гордость не есть вражда quand meme (quand meme: также), основанная на том, что я, дескать, тебя лучше, а ты меня хуже, а лишь чувство самой целомудренной невозможности примирения с неправдой и пороком, хотя, опять-таки повторяю, чувство это не исключает ни всепрощения, ни милосердия; мало того, соразмерно этой гордости добровольно налагался на себя и огромнейший долг. Эти героини ее жаждали жертв, подвига».
В этом фрагменте видно, что Достоевский разделял гордость на положительную и негативную. Зачастую в его произведениях присутствует именно второй тип гордости, который перетекает в гордыню и, как следствие, к саморазрушению, к пороку и вседозволенности.
Рассказчик «Кроткой» не стал исключением. Первые нотки гордости проскакивают ещё в самом начале, когда герой принимает у девушки янтарный мундштук:
«Однако же, выдавая ей два рубля, я не удержался и сказал как бы с некоторым раздражением: «Я ведь это только для вас, а такую вещь у вас Мозер не примет». Слово «для вас» я особенно подчеркнул, и именно в некотором смысле. Зол был. Она опять вспыхнула, выслушав это «для вас», но смолчала, не бросила денег, приняла, — то-то бедность! А как вспыхнула! Я понял, что уколол. А когда она уже вышла, вдруг спросил себя: так неужели же это торжество над ней стоит двух рублей? Хе-хе-хе! Помню, что задал именно этот вопрос два раза: «Стоит ли? стоит ли?» И, смеясь, разрешил его про себя в утвердительном смысле».
Это довольно безобидный фрагмент, если сравнивать с остальными. Самые высокомерные и гордые высказывания начинаются с третьей главы:
«Возьму пошлый пример: как бы я, например, объяснил мою кассу ссуд такому характеру? Разумеется, я не прямо заговорил, иначе вышло бы, что я прошу прощения за кассу ссуд, а я, так сказать, действовал гордостью, говорил почти молча. А я мастер молча говорить, я всю жизнь мою проговорил молча и прожил сам с собою целые трагедии молча. О, ведь и я же был несчастлив! Я был выброшен всеми, выброшен и забыт, и никто-то, никто-то этого не знает! И вдруг эта шестнадцатилетняя нахватала обо мне потом подробностей от подлых людей и думала, что всё знает, а сокровенное между тем оставалось лишь в груди этого человека! Я всё молчал, и особенно, особенно с ней молчал, до самого вчерашнего дня, — почему молчал? А как гордый человек. Я хотел, чтоб она узнала сама, без меня, но уже не по рассказам подлецов, а чтобы сама догадалась об этом человеке и постигла его! Принимая ее в дом свой, я хотел полного уважения. Я хотел, чтоб она стояла предо мной в мольбе за мои страдания — и я стоил того. О, я всегда был горд, я всегда хотел или всего, или ничего! Вот именно потому, что я не половинщик в счастье, а всего захотел, — именно потому я и вынужден был так поступить тогда: «Дескать, сама догадайся и оцени!» Потому что, согласитесь, ведь если б я сам начал ей объяснять и подсказывать, вилять и уважения просить, — так ведь я всё равно что просил бы милостыни… А впрочем… а впрочем, что ж я об этом говорю!»
Далее он сразу же уколет её великодушие, называя его «дешёвым», а своё выставит на передний план:
«Я прямо и безжалостно (и я напираю на то, что безжалостно) объяснил ей тогда, в двух словах, что великодушие молодежи прелестно, но — гроша не стоит. Почему не стоит? Потому что дешево ей достается, получилось не живши, всё это, так сказать, «первые впечатления бытия», а вот посмотрим-ка вас на труде! Дешевое великодушие всегда легко, и даже отдать жизнь — и это дешево, потому что тут только кровь кипит и сил избыток, красоты страстно хочется! Нет, возьмите-ка подвиг великодушия, трудный, тихий, неслышный, без блеску, с клеветой, где много жертвы и ни капли славы, — где вы, сияющий человек, пред всеми выставлены подлецом, тогда как вы честнее всех людей на земле, — ну-тка, попробуйте-ка этот подвиг, нет-с, откажетесь! А я — я только всю жизнь и делал, что носил этот подвиг. Сначала спорила, ух как, а потом начала примолкать, совсем даже, только глаза ужасно открывала, слушая, большие, большие такие глаза, внимательные. И… и кроме того, я вдруг увидал улыбку, недоверчивую, молчаливую, нехорошую. Вот с этой-то улыбкой я и ввел ее в мой дом. Правда и то, что ей уж некуда было идти…».
Иными словами, он принижает её достоинства, чтобы возвысить самого себя; а она улыбается ему, потому что, видимо, всё уже тогда поняла, либо почувствовала. Забегая вперёд, я напомню, что он будет говорить о своём «подвиге великодушия» — про кассу ссуд и эпизод с дуэлью, о которых Закладчик незыблемо молчал, чтобы Кроткая сама всё узнала и оценила по достоинству — ближе к концу:
«Я не скрыл даже того, что и от себя всю жизнь скрывал. Я прямо высказал, что целую зиму только и делал, что уверен был в ее любви. Я ей разъяснил, что касса ссуд была лишь падением моей воли и ума, личная идея самобичевания и самовосхваления. Я ей объяснил, что я тогда в буфете действительно струсил, от моего характера, от мнительности: поразила обстановка, буфет поразил; поразило то: как это я вдруг выйду, и не выйдет ли глупо? Струсил не дуэли, а того, что выйдет глупо… А потом уж не хотел сознаться, и мучил всех, и ее за то мучил, и на ней затем и женился, чтобы ее за то мучить».
Примечательно, что здесь рассказчик «вертится», пытается себя оправдать: он вроде бы и просто струсил, а вроде бы и струсил, что выйдет глупо, — словом, не хочет признаться. Ф. М. Достоевский сделал это умышленно, чтобы подчеркнуть парадоксальность и вместе с этим изворотливость персонажа, продемонстрировать его желание как-нибудь сгладить углы, — хотя ещё в подготовительных материалах (из полного собрания Ф. М. Достоевского, которое выпустил Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР) Закладчик, по предварительному замыслу автора, говорил прямолинейно:
«Потому что они (офицеры) были наполовину и правы, потому что я тогда действительно струсил, и вот это и гнело меня самого всё время, и я, вот уж шестой год, не хочу сознаться, что я тогда струсил, а я тогда струсил...».
Но это будет только в конце, когда Кроткая преобразует Закладчика своим смирением, — когда её добродетель низвергнет его грех, как это зачастую происходит в книгах Достоевского. А тем временем наш герой продолжает смотреть на свой «подвиг великодушия» совершенно иначе:
«Увидит потом сама, что тут было великодушие, но только она не сумела заметить, — и как догадается об этом когда-нибудь, то оценит вдесятеро и падет в прах, сложа в мольбе руки».
Это последнее выражение, на котором я заострю внимание, чтобы мой дорогой читатель в будущем — если у него возникнет желание перечитать повесть Ф. М. Достоевского после моего эссе — смог сам выделить разные детали и обороты речи, подчёркивающие гордыню главного героя, — и вы однозначно удивитесь, как много подобных нюансов автор заложил в своё произведение.
Итак, выражение «пасть во прах» — на сегодняшний день — это устаревший фразеологизм. Его значения: погибнуть, либо предстать перед кем-либо в низшем, невыгодном положении. Однако все мы знаем, что Достоевский был очень религиозным человеком, — и в эти слова героя он вложил куда больший смысл, чем может сперва показаться. Вы наверняка помните, что Бог — согласно Ветхому Завету — создал человека из праха земного:
«И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою».
— Быт. 2:7
А теперь давайте сопоставим это с фразой Закладчика: «…и как догадается об этом когда-нибудь, то оценит вдесятеро и падет в прах, сложа в мольбе руки». Иными словами, он хочет так жёстко подчинить девушку, так сильно победить её своим «великодушием», чтобы она обратилась в прах и взмолилась к нему, словно он — сам Господь Бог. Закладчик хочет показать ей, что он велик, что он есть всё, а она — всего-навсего прах без дыхания жизни, пыль, ничто, nihil. Эту точку зрения подтверждает ещё одно высказывание главного героя, которое я выделил выше: «Принимая ее в дом свой, я хотел полного уважения. Я хотел, чтоб она стояла предо мной в мольбе за мои страдания — и я стоил того». Очевидно, здесь он сравнивает свой подвиг и свои страдания с участью Христа. Как Христу молятся за его страдания, так и Закладчику — по его собственно версии — должны молиться за подвиг великодушия, «где много жертвы и ни капли славы, — где вы, сияющий человек, пред всеми выставлены подлецом, тогда как вы честнее всех людей на земле».
Так проявляется необузданная гордыня главного героя. И всё же нельзя назвать его полностью потерянным во грехе, — иногда проскальзывает тоненький, едва уловимый лучик света в его характере, который скрыт за стеной обиды. Интересно, что в начале он неспроста процитирует слова Мефистофеля из «Фауста» Гётё: «Я — я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…». Но ведь Вы согласитесь, что нельзя так сказать про Закладчика? Дело в том, что здесь Достоевский транслирует нам свой взгляд, показывает в чём разница между демоном и человеком. В полном собрании сочинений Ф. М. Достоевского, которое выпустил Институт русской литературы (Пушкинским домом) Академии наук СССР, есть черновые записи писателя за 1876 год, — и вот какую преинтересную заметку в них можно найти:
«Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель Гете говорит на вопрос Фауста: «Кто он такой» — «Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро». Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: «Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний — одно лишь злое».
Действительно, в случае с Закладчиком так и случилось. Его бы с лёгкостью охарактеризовал Печорин знаменитыми словами: «Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть», — а в повести Достоевского как раз есть похожая мысль!
«Вы отвергли меня, вы, люди то есть, вы прогнали меня с презрительным молчанием. На мой страстный порыв к вам вы ответили мне обидой на всю мою жизнь. Теперь я, стало быть, вправе был оградиться от вас стеной, собрать эти тридцать тысяч рублей и окончить жизнь где-нибудь в Крыму, на Южном берегу, в горах и виноградниках, в своем имении, купленном на эти тридцать тысяч, а главное, вдали от всех вас, но без злобы на вас, с идеалом в душе, с любимой у сердца женщиной, с семьей, если бог пошлет, и — помогая окрестным поселянам».
Что же, на этом можно закончить с Закладчиком. Перед нами человек, которого оскорбили в прошлом, — и теперь он вознамерился мстить за это ближним. Отсюда его касса ссуд, непомерная гордыня, издевательства над женой, мизантропия и нигилизм. Иногда, где-то в глубине его души сияет светлый источник, — и как раз таки завесу к этому светлому источнику приоткрывает главная героиня. Про неё я напишу меньше, нежели про Закладчика, ибо хоть она и занимает фундаментальное место в тексте, но её мысли — в отличие от мыслей рассказчика — скрыты от читательского взора, так как должны составить тайну, — точно так же, как и её самоубийство.
Кроткая и добродетель.
Кроткая олицетворяет смирение вопреки обстоятельствам. Из слов рассказчика мы узнаём, что она сирота и что её судьба трагична:
«Отец и мать померли, давно уже, три года перед тем, а осталась она у беспорядочных теток. То есть их мало назвать беспорядочными. Одна тетка вдова, многосемейная, шесть человек детей, мал мала меньше, другая в девках, старая, скверная. Обе скверные. <…> У теток три года была в рабстве, но все-таки где-то экзамен выдержала, — успела выдержать, урвалась выдержать, из-под поденной безжалостной работы, — а это значило же что-нибудь в стремлении к высшему и благородному с ее стороны! <…> Детей теткиных учила, белье шила, а под конец не только белье, а, с ее грудью, и полы мыла. Попросту они даже ее били, попрекали куском. Кончили тем, что намеревались продать. Тьфу! опускаю грязь подробностей».
Вопреки этим обстоятельствам она остаётся чистой и добродетельной. Она не озлобилась на весь мир, не стала мстить ближнему, — в отличие от главного героя. В её характере тоже проскальзывают нотки гордости, но совершенно другой, в стиле героинь Жорж Санд, где есть — по словам Достоевского — «лишь чувство самой целомудренной невозможности примирения с неправдой и пороком». Очень важно, как про её гордость рассказывает сам писатель, одновременно демонстрируя уже другую форму гордости Закладчика:
«Помню, Лукерья выбежала за мною вслед, когда я уже уходил, остановила на дороге и сказала впопыхах: «Бог вам заплатит, сударь, что нашу барышню милую берете, только вы ей это не говорите, она гордая».
Ну, гордая! Я, дескать, сам люблю горденьких. Гордые особенно хороши, когда… ну, когда уж не сомневаешься в своем над ними могуществе, а? О, низкий, неловкий человек! О, как я был доволен!»
Ещё один интересный аспект в характере Кроткой — её попытки бунтовать против тирании мужа. Вспомните, как она назначила свидание с офицером Ефимовым, который служил в одном полку с Закладчиком. Этот фрагмент очень важный, поскольку офицер шёл на неё с ожиданиями, но разбился об её добродетель. Бунт девушки был заблаговременно обречён, поскольку она шла против себя, — она шла против своей природной, либо божественной, — как Вам удобно! — сути:
Я слушал целый час и целый час присутствовал при поединке женщины благороднейшей и возвышенной с светской развратной, тупой тварью, с пресмыкающеюся душой. И откуда, думал я, пораженный, откуда эта наивная, эта кроткая, эта малословесная знает всё это? Остроумнейший автор великосветской комедии не мог бы создать этой сцены насмешек, наивнейшего хохота и святого презрения добродетели к пороку. И сколько было блеска в ее словах и маленьких словечках; какая острота в быстрых ответах, какая правда в ее осуждении! И в то же время столько девического почти простодушия. Она смеялась ему в глаза над его объяснениями в любви, над его жестами, над его предложениями. Приехав с грубым приступом к делу и не предполагая сопротивления, он вдруг так и осел. Сначала я бы мог подумать, что тут у ней просто кокетство — «кокетство хоть и развратного, но остроумного существа, чтоб дороже себя выставить». Но нет, правда засияла как солнце, и сомневаться было нельзя. Из ненависти только ко мне, напускной и порывистой, она, неопытная, могла решиться затеять это свидание, но как дошло до дела — то у ней тотчас открылись глаза. Просто металось существо, чтобы оскорбить меня чем бы то ни было, но, решившись на такую грязь, не вынесло беспорядка. И ее ли, безгрешную и чистую, имеющую идеал, мог прельстить Ефимович или кто хотите из этих великосветских тварей? Напротив, он возбудил лишь смех. <…> О, конечно, я слишком убедился в том, сколь она меня тогда ненавидела, но убедился и в том, сколь она непорочна».
Когда Закладчик выходит из тени и забирает её домой, она следует за ним смиренно, без сопротивления, с побледневшим лицом, а затем насмешливо выжидает, застрелит он её или нет. Я отмечу, что Кроткая нервничала — об этом говорит её бледное лицо — не столько из-за того, что её застукал муж и она боялась погибнуть от его руки, сколько от осознания своего падения к греху, считая себя преступницей. Это ярко подтверждает сцена ближе к концу, когда Закладчик первый — именно первый, поскольку она победила его гордыню! — упал ей в ноги и стал целовать их, а на следующее утро — продолжая свою исповедь — напомнил девушке про свидание с офицером, что сильно отягчило её душу:
«Тут я, сдуру-то, не сдержавшись, рассказал, в каком я был восторге, когда, стоя тогда за дверью, слушал ее поединок, поединок невинности с той тварью, и как наслаждался ее умом, блеском остроумия и при таком детском простодушии. Она как бы вся вздрогнула, пролепетала было опять, что я преувеличиваю, но вдруг всё лицо ее омрачилось, она закрылась руками и зарыдала… Тут уж и я не выдержал: опять упал перед нею, опять стал целовать ее ноги, и опять кончилось припадком, так же как во вторник».
И уже на следующий день она сама пала в его ноги, называя себя преступницей, — девушка призналась, что воспоминание об этом случае мучало её всю зиму:
«Но вдруг она подходит ко мне, становится сама передо мной и, сложив руки (давеча, давеча!), начала говорить мне, что она преступница, что она это знает, что преступление ее мучило всю зиму, мучает и теперь… что она слишком ценит мое великодушие…».
Это подтверждает мою точку зрения, что её мучало именно падение, клятвопреступление, осознание того, что она пыталась нарушить супружескую верность. Заметьте: главный герой рассказывает, что она оценила его великодушие, — речь идёт — со стороны жены — о том, что он простил её преступление; хотя Закладчик, возможно, услышал в её словах отголосок былых мыслей, ибо мы прекрасно помним, как он рассуждал: «Увидит потом сама, что тут было великодушие, но только она не сумела заметить, — и как догадается об этом когда-нибудь, то оценит вдесятеро и падет в прах, сложа в мольбе руки». Словом, перед нами довольно хитросплетённый момент, когда персонажи исповедались друг другу, помирились и всё вроде бы должно хорошо закончиться, — но вдруг девушка загадочно — и парадоксально! — кончает жизнь самоубийством с образом Богородицы в руках. Её смиренное самоубийство — это именно загадка, тайна, которую писатель — на мой взгляд — осознанно не раскрыл. Интересно будет вспомнить, как Закладчик напирал на свою загадочность:
«Главное, она с самого начала, как ни крепилась, а бросилась ко мне с любовью, встречала, когда я приезжал по вечерам, с восторгом, рассказывала своим лепетом (очаровательным лепетом невинности!) всё свое детство, младенчество, про родительский дом, про отца и мать. Но я всё это упоение тут же обдал сразу холодной водой. Вот в том-то и была моя идея. На восторги я отвечал молчанием, благосклонным, конечно… но всё же она быстро увидала, что мы разница и что я — загадка. А я, главное, и бил на загадку! Ведь для того, чтобы загадать загадку, я, может быть, и всю эту глупость сделал!»
На самом деле — в рамках литературного произведения — его тайные мысли и противоречия Достоевский обнажил перед глазами читателей до самых крохотных проявлений души. А вот в образе девушки, как раз таки, осталась та самая загадка, о которой говорил главный герой. Это довольно занимательный и спорный вопрос: осознанно ли Достоевский не раскрыл главную героиню, чтобы оставить тайну? или же это брешь в его произведении? Литературный критик А. М. Скабичевский, например, явно считал это недостатком повести:
«Главное достоинство этой повести в психическом анализе, в той массе поразительных противоречий, какие раскрываются перед вами в натуре героя ее. Перед вами рисуется характер весьма оригинальный, эксцентрический в своем роде, но не лишенный правдоподобия. Девушка очерчена бледнее, характер ее выдается менее рельефно и психические процессы ее мало выяснены».
Самоубийство девушки, на мой взгляд — это действительно загадка всего произведения; особенно если углубляться в подробности. В повести Достоевский преподносит её как существо кроткое, смиренное и добродетельное, — но между тем она сводит счёты со своей жизнью после того, как они помирились с мужем, — сводит счёты с образом Богородицы в руках. Мы — читатели — вправе сказать, что её замучил муж, — и будем правы. В черновых записях как раз был момент — который Достоевский исключил из конечного варианта повести, — где её самоубийство косвенно объяснено:
«Я это всё говорил Лукерье — у той только одно слово: измучилась очень барыня, ведь так плакала без вас иногда! «Так что ж ты мне не сказала, что ж не сказала!» — закричал я. Нет, я ни за что не отпущу Лукерьи. Ботиночки».
И всё же автор решил не вносить этот маленький кусочек в конечный вариант повести. Почему? Нельзя дать однозначный ответ. Возможно, что Достоевский хотел оставить загадку в своём произведении, либо же вообще автор не ставил себе задачу объяснить, почему именно Кроткая так поступила…
К слову, у самого Закладчика есть свой ответ:
«Потому что для чего она умерла? все-таки вопрос стоит. Вопрос стучит, у меня в мозгу стучит. Я бы и оставил ее только так, если б ей захотелось, чтоб осталось так. Она тому не поверила, вот что! Нет, нет, я вру, вовсе не это. Просто потому, что со мной надо было честно: любить так всецело любить, а не так, как любила бы купца. А так как она была слишком целомудренна, слишком чиста, чтоб согласиться на такую любовь, какой надо купцу, то и не захотела меня обманывать. Не захотела обманывать полулюбовью под видом любви или четвертьлюбовью».
Но вот если мы, всё же, вернёмся к версии, что её замучил муж, — неужели она, как говорит Закладчик, «слишком целомудренная, слишком чистая» не смогла простить его? Или она не смогла простить себе своё преступление? Эта вереница вопросов и размышлений не даёт однозначного ответа. Здесь хорошо подойдёт цитата Достоевского из очерка «Два самоубийства»:
«Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты».
Источники вдохновения и связь с другими произведениями
Достоевский черпал идеи из разных источников: чужих произведений, контекста времени и своих черновых записей. Давайте разберём всё это по порядку.
Начнём с чужих произведений. Я уже не раз говорил, что Кроткая своей добродетелью изменила главного героя, заставила его очнуться от сна гордыни, прийти в себя, подобно как Соня Мармеладова пробудила Родиона Раскольникова. В «Кроткой» девушка неосознанно преобразует Закладчика, когда споёт песню (сам же он говорит, что с него в тот момент начала падать «пелена»). Она запела из-за того, что забыла о присутствии главного героя. Это сильно поражает Закладчика, он выбегает на улицу, хочет взять извозчика, но разворачивается и идёт обратно домой, а затем падает девушке в ноги и доводит её до припадка.
В предварительных набросках к повести — связанных с фрагментом, когда девушка поёт — Ф. М. Достоевский оставил запись: «Подобная же мысль была весьма уместно выражена еще прежде в романе графа Сальяса „Пугачевцы"».
Так что же имел в виду Достоевский? Есть отличный ответ на этот вопрос в четвёртом томе полного собрания сочинений Достоевского, о котором я упоминал выше, — а мне совсем не по душе переписывать чужой труд, поэтому я просто процитирую фрагмент из него:
Достоевский имел в виду эпизоды из названного романа Е. А. Салиаса де Турнемир (1840—1908), относящиеся к переживаниям Милуши, приговоренной мужем к постригу в монастырь, и к уходу героини из жизни после того, как она убедилась в измене и равнодушии к ней князя Данилы. Характерная и «уместная» черта в поведении героини Салиаса, запомнившаяся Достоевскому, — переодевание в присутствии мужа, о котором Милуша в своем горе позабыла: «Милуша не обращала внимание ни на что, кроме своей косы, и не заметила движения мужа <…> Милуша сидела на постели, понурившись, п глубоко задумалась, глядя на пол <…> Под взглядом Данилы она очнулась, ярко зарумянилось ее лицо и, собрав в руку ворот сорочки, она отвернулась от мужа» (Салиас, т. III, стр. 331—332). Измученная и сломанная «системой» офицера-ростовщика, героиня Достоевского также «забывает» о существовании мужа: тягостное молчание, господствовавшее в больших и чистых комнатах держателя гласной кассы ссуд, вдруг прерывается пением Кроткой. И это пение стремительно направляет повесть к трагическому финалу: сначала «падает пелена», затем — бурные и сокрушившие Кроткую признания мужа, и, наконец, самоубийство отчаявшейся и не могущей принять любовь мужа женщины.
Возможно, что Достоевский, размышляя над трагическим концом Кроткой, вспоминал и последние переживания Милуши перед уходом из жизни, и то, что «хищный» герой Данила «ее странное спокойствие и молчание <…> не понял» (там же, стр. 450). Ростовщик в повести Достоевского, погруженный в собственные думы и выдерживающий «систему», упустил «самое главное, самое роковое», прозвучавшее в словах, невольно вырвавшихся у Кроткой в ответ на неудержимый, почти истерический порыв мужа: «А я думала, что вы меня оставите так...» (стр. 28). Рассказ Лукерьи о мгновениях, предшествовавших самоубийству Кроткой, также имеет отдаленное сходство с описанием в «Пугачевцах» психологического состояния Милуши, принимающей последнее решение: «Милуша села в углу избы перед новым столом, оперлась лицом себе на руки и просидела так неподвижно и молча около часу...» (Салиас, т. III, стр. 453). Столь же сложным образом преломились в «Кроткой» и другие «уместные» психологические черты и ситуации семейной драмы героев романа Салиаса (см. там же, стр. 449—490).
Между тем в повести прослеживается влияние Шекспира. Вот что написано в том же собрании сочинений:
«В первоначальных набросках дважды упоминается Шекспир: «Ричард Шекспира», «Купил Шекспира» (стр. 330, 331). Возможно, именно Шекспир «подсказал» Достоевскому форму монолога героя: речь, обращенную к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло и короля Лира в последних актах трагедии Шекспира, а также — монологу Ричарда III (д. V, сц. 3), где герой-злодей с предельной искренностью выносит себе смертный приговор, отметая жалкие оправдания».
Речь идёт об отрывках, которые Достоевский не вставил в конечный вариант повести. Первый связан с монологом главного героя:
«Ричард Шекспира. О, я люблю поэтов, с детства, с детства. Я оставлен был один, в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищами я был не товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить «Фауста» Губера, которого никогда не читал. Я есмь зло, которое творит добро. Вечером я купил лакомства, но мне стыдно было, потом я всё говорил — она молчала (вскользь всё), то есть, я вам скажу, она вовсе от меня не отворачивалась. Ей тяжело было со мной, это правда. Я это видел. Ох да! Но я думал, что всё пересилю! Но вовсе не отворачивалась. И так три недели. И главное, в последний день я рассмешил ее, рассмешил уходя».
И второй:
«Купил Шекспира. Спросила меня: что такое компромисс? Я отвечал».
На мой взгляд, здесь огромное значение имеет «Гамлет» Шекспира и знаменитый вопрос: «Быть или не быть?» Нечто схожее говорит Закладчик в последних строках: «Нет, серьезно, когда ее завтра унесут, что ж я буду?» Очень интересно, что изначально Достоевский — это подтверждают его черновые наброски — хотел, чтобы главный герой сказал немного другие слова, — Фёдор Михайлович даже выделил это большими буквами:
«Мелькающие фразы непременно в конце: „Я хотел перевоспитать характер". ПОСЛЕДНЯЯ ФРАЗА: „Нет, однако же, как же теперь быть"».
У главной героини тоже могла возникнуть подобная мысль, ибо изначально — по замыслу автора — Закладчик должен был купить для Кроткой книгу Шекспира, — а какую именно — уже неизвестно. Возможно, что это поэма «Гамлет» и девушку — по задумке писателя — заинтересует вопрос: «Быть или не быть? Хотя на самом деле не имеет значения, какая именно подразумевалась книга, ибо во многих произведениях Шекспира кто-то кончает жизнь самоубийством, либо задаёт себе безмолвно гамлетовский вопрос.
Теперь мы перейдём к контексту времени. Конечно же, на повесть повлияли два самоубийства, упомянутые в начале моего эссе. Но другой, не менее интересный случай — история петербургского ростовщика Седкова и его жены Софьи. Эту историю и сейчас можно легко найти в интернете. Изначально Седков был капитаном гвардии, однако его выгнали из полка за то, что он давал деньги офицерам под проценты. После этого Седков стал ростовщиком, женился на девушке, которой было шестнадцать, и втянул её в свою деятельность. Софье такая замужняя жизнь не понравилась; она попыталась свести счёты с жизнью — безрезультатно; а когда муж умер, она подделала его завещание.
Как уже наверняка заметил мой дорогой читатель, совпадений здесь довольно много: Седкова, как и Закладчика, выгнали из полка; он, как и главный герой, взял в жёны молодую девушку; Софья, как и Кроткая, стремилась покончить жизнь самоубийством. В этом сходстве нет ничего удивительного, ибо обвинителем в судебном деле выступал Анатолий Фёдорович Кони — юрист, литератор и общественный деятель, — который находился в хороших отношениях с Достоевским, — так что, вполне возможно, Фёдор Михайлович благодаря своему другу узнал множество нюансов во всей это истории, а затем переписал и художественно обработал их в своей повести.
Что касается черновых записей, то Фёдор Достоевский реализовал в «Кроткой» многие наброски, — наброски к рассказам, которые так и не увидели свет. К примеру, некоторые фрагменты из ненаписанного произведения под названием «Заря»:
«Воспитанница замечает, что в нем как бы оскорблено тщеславие. Странно то, что в этих дурных слухах нет ничего определенного. Чем именно дурен? Скупец, мститель, ростовщик, и вдруг слухи совсем противные. В гусарах бывши, имение прокутил и проч. Слух о трусовстве. <…> Вообще это тип. Главная черта — мизантроп, но с подпольем. Это сущность, но главная черта: потребность довериться, выглядывающая из страшной мизантропии и из-за враждебной оскорбительной недоверчивости. <…> Он ее испытывает. Он даже подслушивает. <…> Слишком грубо смотрит на мир, потому что требует от него чрезвычайной чистоты и не прощает ничего. <…> Раз она заговорила о трусости (о пощечине), он заподозрил и замолк — и затем страдание, мрак и холодность. Затем они как бы сходятся и мирятся».
Сходство, как Вы видите, очень огромное. Однако это не всё: в набросках Ф. М. Достоевского есть планы для ещё пары произведений, которые так и не вышли из-под его пера. Одно из них — с эксцентричным названием — «После Библии зарезал». Ниже я приведу часть заметок:
«Сам настоящий подпольный, в жизни щелчки. Озлился. Безмерное тщеславие. <…> В театр и в собрание по разу. <…> Вынес муки. <…> Любовник, в доме на дворе, из окна в окошко, выследил. Подслушивает свидание. Выносит при Жене пощечину. <…> Одно время даже затеялась у него с Женой настоящая любовь. Но он надорвал ее сердце.
Строчка «в театр и в собрание по разу» явно преломилась в абзаце из «Кроткой»:
«Тоже и театр. Я сказал невесте, что не будет театра, и, однако ж, положил раз в месяц театру быть, и прилично, в креслах. Ходили вместе, были три раза, смотрели «Погоню за счастьем» и «Птицы певчие», кажется. (О, наплевать, наплевать!) Молча ходили и молча возвращались».
Строки про любовника, которого герой выследил, отсылают нас к свиданию Кроткой с офицером Ефимовым. В заметках он — в качестве унижения — выносит при жене пощечину, — в то время как в повести рассказчик претерпевает скорее вербальную пощечину:
«Я прекратил сцену вдруг, отворив двери. Ефимович вскочил, я взял ее за руку и пригласил со мной выйти. Ефимович нашелся и вдруг звонко и раскатисто расхохотался:
— О, против священных супружеских прав я не возражаю, уводите, уводите! И знаете, — крикнул он мне вслед, — хоть с вами и нельзя драться порядочному человеку, но, из уважения к вашей даме, я к вашим услугам… Если вы, впрочем, сами рискнете…
— Слышите! — остановил я ее на секунду на пороге.
Затем всю дорогу до дома ни слова».
Другую схожесть можно найти в набросках к «Подпольной идее для „Русского вестника"», где заложена точно такая же идея «бесконечного молчания», как и в «Кроткой»:
«Чермак, первый — последний, обвинение во всем. Молчит и угрюм, кормит семью. Все от него зависят. Молчит. Все тяготятся. <…> Он молчит и благодетельствует. Ему, например, дали пощечину. Он не вызвал. В семействе не смеют смеяться. Кончить трагедией».
И Закладчик, как Вы помните, всегда молчал при жене: такова была его идея. «Вот в том-то и была моя идея. На восторги я отвечал молчанием, благосклонным, конечно… но всё же она быстро увидала, что мы разница и что я — загадка». В их доме так же, как и в заметках выше, никто никогда не смеялся, — и всё закончилось трагедией…
Заключение
Раскаявшись, Закладчик остаётся со своим горем наедине. Из его уст невольно срываются очень важные слова, которые отражают не только мировоззрение персонажа, но и мировоззрение самого Достоевского:
«Косность! О, природа! Люди на земле одни — вот беда! «Есть ли в поле жив человек?» — кричит русский богатырь. Кричу и я, не богатырь, и никто не откликается. Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и — посмотрите на него, разве оно не мертвец? Всё мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля!»
Это важная тема в позднем творчестве Достоевского, в которой переплетаются два сказания: о золотом веке и потерянном рае. Беззаботная, счастливая пора человечества, когда всё было хорошо, где каждый человек радовался и пребывал в блаженстве, — пора, которую мы потеряли. Солнце, чьё яркое сияние можно сравнить с золотом, отныне потухло, умерло, — и следом за ним мёртвым стал человек. Отныне он, скитаясь по всему миру, обречён на вечные страдания…
Закладчик один, вокруг него — молчание, а напротив — труп жены. Будь у него возможность, он бы всё отдал, чтобы изменить прошлое. И здесь, наедине со своими мыслями и горем, он вспоминает — немного перефразировав её на свой лад — религиозную заповедь, — заповедь, которую по его мнению — и мнению самого Ф. М. Достоевского — нужно усвоить каждому человеку:
«Люди, любите друг друга».