«французской заразой», бросает в тюрьму Радищева и Новикова именно оттого, что «своя рубашка ближе к телу», что русскому самодержцу и крепостнику уже настала пора бояться собственных якобинцев, собственной буржуазной революции.
«Свобода, — писал Пушкин, — неминуемое следствие просвещения».
На закате XVIII столетия власть и церковь имели все основания бояться «чрезмерного просвещения». Это чувствовалось в столицах, это ощущалось даже на далеких окраинах империи.
1800 год. Из далекого Иркутска почтовые лошади везут больше месяца в Петербург секретное послание одного важного духовного лица к другому: епископ иркутский Вениамин обращается к санктпетербургскому архиепископу Амвросию с сомнениями: «дельно ли или не дельно» он отважился на такое обращение в связи с просьбой родственников покойного мореплавателя и купца Шелихова установить в Знаменском монастыре памятник. «На сих днях, — сообщает епископ, — явясь ко мне г. Шелиховой зять г. Булдаков объявил, что они намерены поставить монумент Шелихову, и требовал от меня на оное (поставление монумента) дозволение с некоторым родом неприязненного усилия.
Но как монумент сей чрезвычаен как по величине своей, так и по украшениям, ибо, по словам Булдакова, он пять аршин по вышине, а по объявлению игуменьи — выше алтаря, украшенья его представляют г. Шелихова покорителем народов… из-за всего этого рассудил я отсрочить на постановление оного монумента моим согласием до получения от Вашего высокопреосвященства предписания и наставления».
Сцена вырисовывается достаточно рельефно: энергичный зять госпожи Шелиховой беседует с епископом весьма вольно — «с некоторым родом неприязненного усилия». Вениамин не решается самостоятельно распорядиться и, между прочим, жалуется, что просил у Шелиховых рисунка с памятника, чтобы приложить к своему запросу, «однако не рассудили дать мне оный».
Что-то скрывается за этой странной жалобой, за этим выговором умершему мореплавателю.
Епископ намекает, что заслуги Шелихова преувеличены, что памятник «выше алтаря» и, стало быть, оскорбителен для церкви, а назвать купца «покорителем народов» не значит ли оскорбить высочайшую особу — ибо кто же покоряет, кроме самого царя?
Впрочем, расскажем все по порядку, а для того — временно окажемся в наших, 1970-х годах.
Иркутск — город неожиданный. Вдвое меньший по числу жителей и занимаемому пространству, нежели соседние гиганты — Омск, Новосибирск, Красноярск, но зато сохранивший куда больше овеществленного времени, спокойно, красиво, величественно представляющий три века сибирской, российской истории и культуры.
На центральных улицах — современные постройки, витрины, рядом с солидными купеческими особняками. Свернешь в боковую улицу — остановишься, пораженный встречей со старосибирским бытом: уютные деревянные домики, наличники окон, затейливо вырезанные, — подлинное произведение искусства, искусства грустного, потому что хотя оно тут охраняется (старинный центр города заповедный), но вообще уходит, исчезает. Мы молча стоим, смотрим, как закрывают тяжелые ставни, накладывают засов и даже запирают ставни на замок.
Потом отправляемся к Ангаре и, выйдя на набережную, нарядную, изящную, пытаемся представить эту реку без белого камня, с берегами, заросшими тайгой.
Еще в 1762 году на прибрежном холме поднялся Знаменский монастырь, ныне одно из старейших зданий Иркутска.