Виктор Николаевич ответно глянул так, что Квакину стало неуютно.
XVII
«Прямо спрут какой-то, а не дело», — в сердцах сказал майор Абашкин из ОБХСС, когда они с полковником Быковым возвращались из совхоза «Зеленодолье».
Это сравнение Быков вспомнил сразу, как только генерал заговорил о Балакине.
— Когда вы, Вячеслав Иванович, вели дело по Треухову и работали с его контрагентами, Балакин проходил у вас свидетелем.
Быков помрачнел. Он был одним из многих следователей МВД СССР, которые трудились над раскрытием громкого, очень громкого дела «столпов» торговли Треухова, Певцова, Соловьева и Носова.
— Нет-нет, — заторопился внести пояснения генерал, видя изменившееся лицо полковника. — К вам у меня, да и у высокого руководства претензий нет. По делу Треухова и его компании вы и не могли ничего предъявить Балакину ввиду отсутствия наличия как говорится... А сейчас присутствие наличия налицо, — генерал усмехнулся. — Балакин тянет за собой многих. В том числе и этого человека, — генерал взял в руки письмо. — Пастухов, так его зовут. Либо Пастухов пешка в чьих-то руках, либо он сам кого-то покрывает.
— Кафе «Ветерок» — это мелкий эпизод в деле Балакина, — сухо сказал Быков, — я им не занимался.
— Я знаю, Вячеслав Иванович, чем у меня занимаются следователи по особо важным делам. Их у меня не так много. Понимаете, в этом письме что-то есть... Отнеситесь с вниманием, — и он протянул Быкову конверт.
Письмо действительно вызывало неясное тревожное чувство. «Уважаемые товарищи Министерства внутренних дел СССР! — читал Быков. — Обращается к вам небольшой коллектив магазина коопторга поселка Малаховка. Как нам сообщила жена нашего недавнего сотрудника, бывшего заместителя директора нашего магазина Б. В. Пастухова, Л. Т. Пастухова, ее муж арестован. Мы не знаем обстоятельств дела и почему арестован Б. В. Пастухов, только, со слов жены его, знаем, что из-за непорядков в совхозе «Зеленодолье», но мы уверены, что Пастухов ни в чем не виноват и виноват быть не может. — Далее следовала пространная положительная характеристика арестованного и — опасения: — Мы как чувствовали всем коллективом, что отпускать Б. В. Пастухова из магазина на работу в кооперативное кафе не надо, нельзя даже. Пастухова в это кафе сманили, потому что очень настойчиво, по словам его жены, просили, чтобы он шел туда на работу. Причины, которые выдвигал Киреев, известный журналист, когда приглашал Пастухова к себе в кафе, были самые простые и понятные, — читая, Вячеслав Иванович вздохнул. — ...Но неспроста эти уговоры были. И как теперь происходящее понимать надо, свалили на Б. В. Пастухова чужую вину. — Быков покачал головой. — ...Поэтому мы, коллектив магазина, готовы взять его на поруки в случае осуждения...» — и так далее. В конце — семь подписей, а рядом, в аккуратных скобочках, — фамилии с указанием должностей.
«Люди, как это ни прискорбно, — думал Быков, — обладают способностью искренне заблуждаться... Журналист Киреев? Уж не тот ли это Киреев, о наследственной тяжбе которого с сестрами говорил мне Павлов? Ну и ну... Чтобы известный в своей области журналист подался в кооператоры? А если и подался, так уж сразу занялся махинациями? Впрочем, видали мы перерожденцев и почище. Надо будет узнать у Павлова про наследственную тяжбу подробнее. И вообще, тот ли это Киреев? Позвоню-ка Абашкину».
Быков снял телефонную трубку.
— Пастухов, — пояснил Абашкин, — почти карманник, по примитиву отношений и комбинаций. Накуролесил, осознал. Там все элементарно. Он вел закупки от кооперативного кафе. С «Зеленодольем» кафе заключило договор. Пастухов вошел в сговор с Балакиным. Мясо продавали для кафе из искусственно образовавшихся излишков, конечно, не по госцене. В «Зеленодолье» накладных на мясо нет. В «Ветерке» тоже нет, кроме двух последних. Хотя сотрудники ГАИ держали в руках накладные, списали их номера — но эти накладные исчезли.
Абашкин помолчал. Потом сказал со вздохом:
— Понимаешь, Вячик, Пастухов твердил, что накладные он в целости и сохранности передавал Кирееву. Киреева мы допросим.
XVIII
Ленуська спала, обнажив худенькие, в ссадинах, ножки. Одеяло свисало с кроватки. Сердце Киреева затопило теплом и любовью. «Ничего, Ленуся, нам только продержаться эти дни... Только продержаться... Ах, какая дивная жизнь тебя ждет! Все для тебя... Сокровище мое последнее». Девочка была очень похожа на Виктора Николаевича, и когда он в порыве отцовской нежности прижимал ее к себе, ему казалось, что они неразделимы, что это самая сокровенная часть его самого, что ее шелковистая кожа с запахом чистоты и солнышка — это он сам. Киреев сознавался себе, что Ленуся — поздний, не слишком поначалу желанный ребенок, оказалась первой его истинной любовью. Машу он не прочувствовал, на других руках росла, у деда с бабкой; внуков почти и не знал, а женщин у него было так много, что отношения с ними, похожие и повторяющиеся, быстро приедались.
Кресло отца, в котором генерал Киреев всегда сидел, работая за письменным столом, было отодвинуто к кроватке, на него брошена Леночкина одежонка. Киреев огляделся и сел на низкий пуф от маминого трюмо — само трюмо перекочевало в их с Лидой супружескую спальню, а пуф Лиде не нравился. Сидеть на нем, и верно, было неудобно. Но Киреев сидел, глядя на стеллажи с книгами. Пушкин, Гоголь, Владимир Соловьев, Достоевский... — переводил он взгляд с корочек современных собраний на тяжелые переплеты издательства Маркса. Вот и знаменитое издание Чехова, которого Маркс на тяжелых кабальных условиях заставлял писать и писать — предприимчивый был издатель... Вот Брокгауз и Эфрон... Вот юбилейное издание Пушкина — 1937 года, — это его детство, он помнит иллюстрации, покрытые тонкой папиросной бумагой, и возле них — молодые мамины руки в кольцах — тонкие, изящные, с красивыми ногтями. Тогда ногти не красили, но у мамы с дореволюционных времен хранилась такая штучка, бархат был на ней или хорошая замша, но этой штучкой ногти отполировывались до перламутрового сияния. Так и закрепилось в памяти: иллюстрация к Пушкину — и молодые, сияющие перламутром мамины руки...
Будто толкнули — Киреев невольно резко обернулся. Словно в комнату вошел некто невидимый. Вдруг явно почувствовалось присутствие отца. Видно, дунуло в окно, сквознячок подхватил устоявшуюся пыль обивки кресла и принес старый запах — одеколона, коньяка и сигар. До самой смерти отец брился опасной бритвой, которую точил на длинном кожаном правиле, потом долго растирал щеки хорошим дорогим одеколоном. Киреев помнил, как после войны, когда отец вернулся с фронта, в их доме появились изящные флаконы с заспиртованными ветками цветов — французский трофейный одеколон. Последние годы отец покупал в «Сирени» на Калининском проспекте тоже французский одеколон, но, утверждал, уже далеко не тот. А коньяк и сигары отец обожал. Но и того и другого позволял себе понемногу, чтобы только ощутить вкус, посмаковать, насладиться — он себя берег, знал, как плохо будет без него его Мари, большой Мари, гранд-Мари, как он говорил, и Мари-маленькой, внучке. Аромат коньяка, сигар, одеколона — такой же родной, как детский запах дочки, — но неожиданное появление запаха этой смеси в комнате Киреева напугало. Будто сейчас возникнут вот в том углу стальные отцовские глаза и он холодно спросит: «Как ты посмел?» Нет, ничто не оправдало бы Виктора Николаевича. Даже если бы действительно из долин невиданных пришел сейчас отец и задал этот вопрос, на который Виктор Николаевич смог бы ответить лишь одним, патетически указав на детскую кроватку: «Ради нее...» — все равно: ни веры, ни прощения, ни спасения ему не было бы.