Андрей Андреевич Вознесенский - советский поэт, который у всех на слуху. Его стихи соединяют в себе традиции классики, авангарда и модерна. Вознесенский считал, что его аудитория - это прежде всего интеллигенция, ученые.
Пожар в Архитектурном институте
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар, пожар! По сонному фасаду
бесстыже, озорно,
гориллой краснозадой
взвивается окно! А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора! Ватман — как подраненный,
красный листопад.
Горят мои подрамники,
города горят.Бутылью керосиновой
взвилось пять лет и зим…
Кариночка Красильникова,
ой! горим! Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райклубы в рококо! О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком.Прощай, пора окраин!
Жизнь — смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь — горишь.А завтра, в палец чиркнувши,
вонзится злей пчелы
иголочка от циркуля
из горсточки золы……Все выгорело начисто.
Милиции полно.
Все — кончено!
Все — начато!
Айда в кино!
Бьют женщину
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
как белые прожектора!
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили и лупили
лицом по лугу и крапиве…
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие ребра
ботинок узкий, как утюг.
О, упоенье оккупанта,
изыски деревенщины…
У поворота на Купавну
бьют женщину.
Бьют женщину. Веками бьют,
бьют юность, бьет торжественно
набата свадебного гуд,
бьют женщину.
А от жаровен на щеках
горящие затрещины?
Мещанство, быт — да еще как! —
бьют женщину.
Но чист ее высокий свет,
отважный и божественный.
Религий — нет, знамений — нет.
Есть Женщина!..
…Она как озеро лежала,
стояли очи как вода,
и не ему принадлежала
как просека или звезда,
и звезды по небу стучали,
как дождь о черное стекло,
и, скатываясь, остужали
ее горячее чело.
Осеннее вступление
Развяжи мне язык. Муза огненных азбучищ.
Время рёв испытать.
Развяжи мне язык, как осенние вязы развязываешь
в листопад,
как, принюхиваясь к ветру,
к мхам под мышками голых берёз,
воют вепри.
Значит, осень всерьёз.
Развяжи мне язык — как снимают ботинок,
чтоб ранимую землю осязать босиком,
как гигантское небо эпохи Батыя
сковородку Земли, обжигаясь, берет языком.
Освежи мне язык, современная муза.
Водку из холодильника в рот наберя,
напоила щекотно, морозно и узко!
Вкус рябины и русского словаря.
Онемевшие залы я бросал тебе под ноги вазами,
оставляя заик,
как у девки отчаянной, были трубы мои перевязаны.
Разреши меня словом. Развяжи мне язык.
Одной
Бежишь не от меня —
от себя ты бежишь.
Рандеву от меня,
убегаешь в Париж.
Мне в мобильный Сезам
объяснишь: “Например,
я внимала слезам
нотр-дамских химер”.
Для того ль Тебя Бог
оделил красотой,
чтоб усталый плейбой
рифмовался с тобой?
Именины Твои
справишь, прячась в Твери.
Для чего выходной?
Чтоб остаться одной?
Ты опять у окна,
как опята, бледна.
Ничего впереди.
От себя не сбежишь.
Ручки тянет к груди
нерождённый малыш…
Не догонишь, хрипя,
длинноногий табун.
Не догонит себя
одинокий бегун.
Ночью лапы толпы
станут потными.
Не рифмуешься Ты
с идиотами.
Каково самой
владеть истиной,
чтобы из одной
стать единственной!
Стиснешь пальцы, моля,
прагматизм бытия,
гениальность моя,
Ты — единственная.
Среди диспутов,
дисков, дискурсов
Ты — единственная:
будь Единственной.
Тишины
Тишины хочу, тишины…
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины… чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни,
тишины…
звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание — молчаливо.
Тишины.
Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее — неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.
Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для нее музыкально касанье,
как для слуха — поет соловей.
Как живется вам там, болтуны,
чай, опять кулуарный авралец?
горлопаны не наорались?
тишины…
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый,
И по едкому запаху дыма
Мы поймем, что идут чабаны.
Значит, вечер. Вскипают приварок.
Они курят, как тени тихи.
И из псов, как из зажигалок,
Светят тихие языки.
Ни славы, и ни короны
Ни славы, и ни коровы,
ни шаткой короны земной —
пошли мне, Господь, второго —
что был бы вытянул петь со мной!
прошу не любви ворованной,
не милости на денек —
пошли мне, Господь, второго,
чтоб не был так одинок.
Чтоб было с кем пасоваться,
аукаться через степь,
для сердца, не для оваций,
на два голоса спеть.
Чтоб кто-нибудь меня понял,
не часто, но хоть разок,
и с раненых губ моих поднял
царапнутый пулей рожок.
И пусть мой напарник певчий,
забыв, что мы сила вдвоем,
меня, побледнев от соперничества,
прирежет за общим столом.
Прости ему — он до гроба
одиночеством окружен.
Пошли ему, Бог, второго —
такого, как я и как он...
В человеческом организме
В человеческом организме
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини
девяносто процентов любви.
Даже если — как исключение —
вас растаптывает толпа,
в человеческом
назначении
девяносто процентов добра.
Девяносто процентов музыки,
даже если она беда,
так во мне,
несмотря на мусор,
девяносто процентов тебя.
Ностальгия по настоящему
Я не знаю, как остальные,
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию —
ностальгию по настоящему.
Будто послушник хочет к Господу,
ну а доступ лишь к настоятелю —
так и я умоляю доступа
без посредников к настоящему.
Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я — другие.
Упаду на поляну — чувствую
по живой земле ностальгию.
Нас с тобой никто не расколет,
но когда тебя обнимаю —
обнимаю с такой тоскою,
будто кто тебя отнимает.
Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья — подлинника,
по нему грущу, настоящему.
Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
задыхаюсь по настоящему.
Всё из пластика — даже рубища,
надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
а церковка...
И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты — в прошлом.
В настоящем — рост понимания».
Хлещет чёрная вода из крана,
хлещет ржавая, настоявшаяся,
хлещет красная вода из крана,
я дождусь — пойдёт настоящая.
Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю как тайну
ностальгию по настающему,
что настанет. Да не застану.
Не возвращайтесь к былым возлюбленным
Не возвращайтесь к былым возлюбленным,
былых возлюбленных на свете нет.
Есть дубликаты — как домик убранный,
где они жили немного лет.
Вас лаем встретит собачка белая,
и расположенные на холме
две рощи — правая, а позже левая —
повторят лай про себя, во мгле.
Два эха в рощах живут раздельные,
как будто в стереоколонках двух,
все, что ты сделала и что я сделаю,
они разносят по свету вслух.
А в доме эхо уронит чашку,
ложное эхо предложит чай,
ложное эхо оставит на ночь,
когда ей надо бы закричать:
«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,
былых возлюбленных на свете нет,
две изумительные изюминки,
хоть и расправятся тебе в ответ…»
А завтра вечером, на поезд следуя,
вы в речку выбросите ключи,
и роща правая, и роща левая
вам вашим голосом прокричит:
«Не покидайте своих возлюбленных.
Былых возлюбленных на свете нет…»
Но вы не выслушаете совет.
Глобальное потепление
Глобальное потепление
хрюкает над головой.
Семидесятипятилетие
стоит за моей спиной.
Я хрупкие ваши камеи
спасу, спиной заслоня.
Двадцатого века камения
летят до вас сквозь меня.
Туда и обратно нелюди
сигают дугою вольтовой.
Стреляющий в Джона Кеннеди
убил Старовойтову.
Нет Лермонтова без Дарьяла.
В горле от пуль першит.
Стою меж веков — дырявый,
мешающий целиться щит.
Спасибо за вивисекции.
Нельзя, говорят, узнать
прежнего Вознесенского
в Вознесенском—75.
Госпремия съела Нобеля.
Не успели меня распять.
Остался с шикарным шнобелем
Вознесенский—75.
К чему умиляться сдуру?
Гадать, из чего был крест?
Есть в новой архитекстуре
Архитекстор и Архитекст.
Я не был только протестом.
Протест мой звучал как тест.
Я был Твоим архитекcтором.
Пора возвращаться в текст.