Страшная любовь
Так получилась, что живу я в том же районе, где жила в детстве, ходила в школу, в детский сад и даже когда ещё совсем не ходила. Практически в том же доме - через дом. А дома - один в один или, как это правильно называется, - серия. И если переехать из дома в дом, то совсем незаметно - плюс-минус комната.
И вид из окна - детская площадка. Раньше - простенькая: квадрат песочницы под грибком, качельки, где всегда очередь, деревянная, с занозами, горка, аскетичный турник, а теперь - эдакий чудо-терем с колбасами горок, арочными входами-выходами, лабиринтами-бродилками и вечными стражами, выгуливающими деток.
Вот нас тогда никто не выгуливал, а мы своих выгуливали, и сейчас выгуливают.
Правда, хотят бросить, ведь их же никто не выгуливал, но не получается - нравственная мода. И на собачек мода. У нас, например, на первом месте были пудели, немецкие овчарки, боксёры, фокстерьеры и какие-то особенные долгоживущие болонки. Лично я знала пару таких болонок, которые пережили своих бабуль и перешли к соседям.
Бездомные собаки тоже встречались. Появлялись непонятно откуда. Побегают, повиляют, выпросят кусок - и нет их. Мы радовались бездомным, особенно щенкам, таскали их по квартирам, они сильно гадили с перепугу, а мы мужественно убирали за ними. Потом кто-нибудь из родителей пристраивал щенка, потому как себе нельзя оставить: щенок подозрительно крупный, значит, вымахает, и куда его такого в квартире.
Кошки тоже были. Уличные - простые, а из домашних пород мы знали сибирских - пушистых, и любой пушистый был для нас сибирским, и сиамских - голубоглазых и злых.
И одна злая сиамка сбежала из квартиры и сидела в подъезде между вторым и третьим этажами, а мы с Поляковой поднимались без лифта и без родителей. Эта злая сиамка смотрела на нас в упор, как будто хотела убить или, на крайний случай, захватить наши души.
Мы постояли перед ней, а потом, не сговариваясь, побежали вниз, на первый.
Уже тогда мы с Поляковой понимали друг друга без слов: через глаза или через руки, когда держались и ладошки одновременно становились влажными.
На первом мы вызвали лифт. Нам не разрешалось ездить одним в лифте, и в тот день мы нарушили сразу два запрета: не ездить одним и не прыгать в лифте.
Мы знали, что в лифте нельзя прыгать, потому что он застрянет, и точно знали, что родители нам не позволят проверить этот запрет, и поняли друг друга по глазам, что другого раза не будет.
Лифт остановился, и разные жильцы кричали: «Кто застрял?» Вызвали мастера, и был скандал: почему такие лёгкие дети одни едут в лифте. А мы рассказали про кошку и что она тоже одна.
Кошка оказалась с девятого этажа, и её тоже ругали дома.
Но одного маленького котёнка мы не пощадили. Я сейчас пишу «не пощадили», потому что знаю - никто не поверит, как мы любили его в тот момент.
Котёнка мы заметили в кустах у детской площадки, взяли его и тискали весь день. А потом надо было идти домой, и мы зашли в подъезд. Мы знали, что котёнка нам домой нельзя. И мы стояли у мусоропровода и прощались с ним навсегда. А потом открыли ковш и быстро закрыли. Ни грохота, ни «мяу» мы не услышали.
Что мы тогда чувствовали? Кажется, то, что он навсегда остался с нами. И с этой собственностью мы добежали до поля- ковской квартиры. Её мать открыла нам, и дальше терпеть мы не смогли и стали просить в два голоса, чтобы спасла.
Всё обошлось: нашли дворничиху, открыли мусорку - живой, не повреждённый.
С тех пор я не мечтала завести котёнка, а тем более полюбить его.
Невидимое зрение
Потом Поляковой купили модного пуделя, который вполне заменял нам любых других домашних животных. Назвали его Тим, это имя было тогда модным.
Надо сказать, что заменял он нам не только животных, но и предполагаемого сына, хотя мы мечтали о дочерях, и мы стали учить его первому слову - «мама». Встав на диван, мы держали угощение в поднятых руках и непрерывно повторяли: «мама». Тим жутко нервничал, поскуливал, подлаивал и через пару недель всё-таки заговорил: «Мау- ма». Это был крик отчаянья, пёс практически рыдал, но долгожданное «мама» звучало.
Вскоре он так стал обращаться к холодильнику, когда заходил на кухню, или к сумке поля- ковской матери с колбасой или сосисками. Колбаса тогда имела характерный колбасный запах, и на улице многие собаки бросали своих хозяев и шли за чужой колбасной сумкой. Поляковская мать принимала Тимино «мама» на свой счёт, становилась гордой и хлебосольной, а Тим получал угощение. А мы видели, что взрослые далеко не всё понимают в жизни, но хотят, чтобы их уважали собаки и дети.
Потом мы научили Тима приносить разные предметы: традиционные тапочки, газету, хохломской черпак и обыкновенный веник.
Сначала он это всё таскал по очереди из разных мест, а когда привык к предметам, мы стали складывать их в ряд, а Тим выбирал и приносил нам за угощение. Черпак приходилось отнимать, а потом он догрыз его окончательно.
Нашим учением с удовольствием пользовались поляковские мать (веник, тапочки) и отец, Всеволод Вячеславович (тапочки, газета). Всеволод Вячеславович ещё периодически просил очки и даже клал их на пол, но Тим не реагировал, хотя наверняка давным-давно выучил «очки». И мы радовались, что Тим не подчиняется взрослым.
Нам он тоже не подчинялся, а просто понимал нас и дружил, потому что дружить ему толком не с кем было, и на улице некоторые собаки его обижали и дразнили своим дерзким лаем. Мы с Поляковой тоже дружили и, как уже было сказано, понимали друг друга с помощью слов, глаз и рук. А иногда даже не замечали разницы между звучащим словом и мыслью в голове. Или даже не в голове, а в каком-то особенном дыхании, благодаря которому тебя понимают собака или человек - невидимым чувством, нюхом или зрением. И тогда получается интересная игра. Например, в карты.
У нас были игральные карты. Только мы не играли в «дурака», а выбирали себе дам, какими хотели стать. Ещё нам нравились молодые валеты и пустые тузы, обозначающие дом. Мы слышали про «казённый дом» - пиковый туз, и думали, что все тузы - дома.
Мы прикладывали к ним ладошки и с помощью невидимого зрения чувствовали их пустоту. И без помощи глаз, но с помощью невидимого зрения мы научились отделять тузы от колоды.
А ещё мы делали так: Полякова (или я) сидела с картами за столом, а я (или Полякова) вставала сзади так, что были видны карты, и дышала ей в затылок. Она понимала меня и с помощью невидимого зрения разбирала карты по мастям.
Тим тоже вскоре стал понимать наше масленое дыхание и приносил нужные черпаки без слов команды.
Когда же Полякова упала с турника во время детсадовской прогулки (мы ходили в одну группу), то воспитательница ничего не поняла. И я помогала Поляковой снять куртку и ботиночки в раздевалке, а потом вымыть руки и пообедать.
В тот день ещё приехала по- ляковская бабушка, которая тоже ничего не заметила. Она просто забрала нас после обеда и оставила во дворе на детской площадке одних гулять.
Где поликлиника, мы знали и ходили туда сто раз с мамами. И кабинет нашего врача знали. Но врач не поверила своим глазам и отправила нас на рентген. А рентген всё понял: перелом ключицы. Тогда врач зафиксировала Поляковой руку, а медсестра отвела нас домой к Поляковой.
Потом был большой скандал. «Вы всё поняли?!» - кричала поляковская мать. Мы говорили «да», потому как поняли, что наше невидимое зрение похоже не только на собачий нюх, но и на рентген.
Первое
Некоторые взрослые тоже обладали собачим нюхом на продукты и варили одинаковые супы.
Подо мной жила Белоусова, и супы у нас в выходной день совпадали. И кто из матерей видел через пол-потолок - неизвестно. Вечером на прогулке мы сверяли супы, и всё точно: до фасолины, вермишелины или чёрного перечного шарика из баночки лосося.
Мы традиционно плохо ели. И не могли понять, почему надо есть суп. И за что ему такой почёт: первое - первое место, золотая медаль. Ведь третье намного вкуснее, и считать надо с него, с компота из сухофруктов. Ведь в чашку может попасть чернослив! И целый, не разделённый на половинки абрикос! Событие! Удача! Победа, к которой добрались через ненавистное первое и терпимое второе.
Дома я ела суп, потому что мне разрешалось запивать его водой, а по-другому - никак. А в детском саду во время обеда мы долго мутили суп ложкой, отогнав гущу, набирали бульон и процеживали его сквозь сжатые губы, чтобы совсем чуточку. Суп нам казался бесконечным морем, и, устав от этого долгого бесцельного плавания, мы начинали выть: «Тётя Оля, я больше ни-и-ха-а-чу-у-у!»
Тётя Оля была доброй нянечкой, у которой разрывалось сердце от детского воя, и рано или поздно она забирала наши необмельчавшие супы и ставила второе. Второе некоторое время выдерживалось на столе: размазывалось по тарелке - пюре, или разбрасывалось по тарелке - гречка, или расплющивалось - котлета, чтобы видно было - отъедено.
На тихий час мы тайком брали с собой чёрный хлеб. И не дай бог, заметят, будет позор, и хлеб конфискуют. Хлеб мы брали не из- за голода, а чтобы было нескучно не спать. Мы никогда не спали в тихий час.
Мы - это те, кому было о чём подумать во время тихого часа, те, кто, пялясь в белый потолок, был способен разглядеть в новой невидимой трещинке жар-птицу.
Когда детский сад закончился и мы пошли в школу, у нас появилась возможность сравнивать супы каждый день. И они совпадали, особенно у нас с Белоусовой. А Таня Лагутина рассказывала нам про какой-то особенный сырный суп, который готовили только у неё дома.
А ещё у всех дома стояли на полках толстые тома Дюма, и я думала, что сырный суп - это старинный французский суп, которым питались красивые смелые мушкетёры у своих любовниц в гостях.
Как-то раз я пришла в гости к Тане. Мы стали играть в её комнате в больницу, а потом захотели воды и пришли на кухню. Её мать с отцом сидели за столом и хлебали желтоватую жидкость, тот самый сырный суп, из одной тарелки.
— Почему они едят из одной тарелки? - спросила я Таню, когда мы вернулись в комнату.
— Они сегодня помирились, - объяснила мне Таня.
И мне стало ясно, почему суп - первое.
Заблудились
К восьми годам нам с Поляковой всё порядком надоело. Многое вошло в привычку, и мы научились делать так, чтобы от нас все отстали. Например, учились на «отлично», чтобы от нас отстали. Конечно, придраться к отличнику сложнее, чем к троечнику. Ну, подумаешь, забыли надеть октяб- рятские звездочки, а на лбу дедушки Ленина написали «Кузя», - мелочь, ведь главное - учёба.
Нам даже иногда хотелось, чтобы нас поругали, и мы специально выдумывали безобразия. Вот, например, поляковскую мать мы провоцировали беспорядком в поляковской комнате. И она писала Поляковой угрожающие записки. Она и мужу, Всеволоду Вячеславовичу, писала, так и обращалась к нему: «Всеволод Вячеславович!» Она вообще любила литературу и знала наизусть чуть ли не все пословицы и поговорки русского народа из толстой книжки.
Мы иногда листали эту книжку и назидательным тоном зачитывали пословицы вслух, обращаясь к поляковскому псу. Тим лаял, как будто повторял, и лай его казался нам героическим и амбициозным, как сами пословицы и поговорки, напоминающие нам речовки и девизы октябрятских и пионерских отрядов.
Вот, например, такая пословица - отличный девиз для любого человеческого отряда: «Чем одному тропу пробивать, лучше с другими вместе заблудиться». Но у поляковской матери любимые пословицы были про труд и про поляковскую лень или про лень Всеволода Вячеславовича. И записка к Поляковой всегда начиналось одинаково: «Наталья! Ты - ленивая свинья!» Дальше шёл перечень, чего не так разбросано, рассыпано, открыто и закрыто не на том месте. А заканчивалась записка простой родительской угрозой: «Если не уберёшь, выселю в коридор!»
И нам было интересно, с какими именно вещами выселит. В кино мы видели, как женщины выселяют своих неверных мужей с чемоданом, из которого торчат куски галстуков, подтяжек и рукавов. А моя мать сама добровольно выселялась ко мне в комнату, прихватив с собой раскладушку.
А в один осенний день мы пошли на улицу, чтобы попробовать заблудиться. И, может быть, мы вспомнили пословицу, но что- то перепутали в ней, куда и с кем идти, и решили не ходить вместе со всеми по тропе, а заблудиться одним.
Метро в нашем районе тогда ещё не было, но все точно знали, что будет, и где-то уже совсем близко роют, и моя мать показывала мне, где будут входы в метро. Она работала в проектном институте, и ей был известен какой-то тайный план, рассчитанный на пятьдесят или сто лет вперёд. Ведь люди тогда не боялись строить планы. И даже как-то безнравственно было не иметь плана, хотя бы надень. И в канцелярских отделах продавались «Расписания уроков» и «Режимы дня». В них надо было вписывать уроки или режим, вешать на стенку над письменным столом или класть под стекло.
И у нас с Поляковой появился план действий для того, чтобы заблудиться. Включал он в себя поездку на автобусе, пересадку на трамвай, а дальше, если получится, на троллейбус (мы знали, что где-то недалеко от нас ходит троллейбус).
А ещё надо было перестать узнавать знакомые места, не считать остановки, не запоминать их названия и почаще пересаживаться, пересаживаться из автобуса в автобус, из трамвая в троллейбус, и чтобы всё в разные стороны, и говорить, говорить. О небесных планетах, о пламенных журавлях, о щекотных рыбах, о преданном царевиче-стрельце, другими словами, находиться в обычном для нас с Поляковой состоянии.
Уже после второй пересадки мы чувствовали себя как будто в другом городе, где нет знакомых детей, которые визжат и толкаются, и взрослых, которые предупреждают и заставляют.
И вот троллейбус выпускает паруса из «рогов», отрывается от шоссе и летит - корабль, и мы, два мышонка, с ним в одном потоке, в одном дыхании. И небо дышит белыми облаками, а внизу - жёлтая осенняя перина, и тоже дышит. И троллейбус-корабль прыгает на её тёплый живот - и по волнам.
Мы на волнах! Мы заблудились!
Но через какое-то время на какой-то остановке мы возвращаемся, чтобы доживать свой мир. И мы знаем, что делать дальше: выходим из троллейбуса на землю, и телефонная будка ждёт нас. Мы перебегаем к ней через дорогу, а за нами дождь, ливень, град.
Две копейки. Звоним домой: «Мы заблудились, улица такая-то, остановка сякая-то». Возвращаемся домой все мокрые. В ванну, потом обедать и сидеть дома, как будто ничего не случилось.
С тех пор я мечтаю заблудиться, но каждый раз нахожу дорогу назад.
Белодомцы
Жили мы в кооперативной серой девятиэтажке, они ещё три серые подряд стоят. И названия кооперативов жаркие, курортные, потому как на юге Москвы: «Сочи», «Керчь», «Ялта». А перпендикулярно им - государственный белый.
Мы его так и называли - «белый дом», и никаких ассоциаций с американским Белым домом, а тем более с московским, у нас не было. А вот наши знакомые дети или троюродные братья из других районов, когда слышали от нас про белый дом, то представляли американский, тем самым пробуждая в нас различные творческие видения. Да и разве скажешь, что это обыкновенный жилой дом, когда слушатель уже смотрит на тебя голодными глазами и готов поверить в любой «бант на звезде».
И мы начинали выдумывать разные барокко из слоновой кости, семиглавых драконов, чугунные ворота с золотыми птицами и прозрачным виноградом, радужные беседки, укладывали старинных львов-сфинксов с облупленными носами, включали игривые фонтаны для уснувших каменных дельфинят.
И кто-то говорил, что мы врём, но всё было так красиво расставлено, и стройные королевские пудели гуляли на лужайке, и дивные тропические розы зевали на клумбах. И нам было всё равно, что подумают, ведь мы нисколечко не врали, а точно знали, о чём говорим, потому что видели всё своими глазами. Только смотрели мы не вперёд, на улицу, а назад, в себя. А на вопрос, кто же всё-таки живёт в белом доме, мы заученно отвечали: «Бывшие крепостные крестьяне».
На самом деле в белом доме жили люди из деревни, которая согласно плану превратилась в район-новостройку. И жители этой деревни со всем своим скарбом переехали в белый дом. А последнюю оставшуюся живность - кур, петухов, индоуток и кроликов - белодомцы поселили в голубятню, которую справедливые строители не посмели разрушить.
А нас называли кооперативщиками. И первый раз я это услышала от крепкой морщинистой бабуси в тугом платке цвета морской волны. Мы тогда пришли покататься на новой карусельке, которую недавно поставили напротив белого дома. И желающих покататься было много, и не всем хватало местечек- сидений, но мы с Поляковой уже заняли и кружились, а кто-то бегал и раскручивал. А эта бабуся уцепилась за моё сиденье, остановила карусель и сказала: «Слезайте, кооперативщики, у вас своя площадка есть! А эту карусель нам государство дало». И дети стали нас пихать и согнали с карусельки. Но мы не ушли на свою площадку и остались смотреть, как они катаются. И с нами стояли другие кооперативщики, и кто-то из них не выдержал и крикнул: «Белодомцы - дураки!»
Тогда я узнала, что они - белодомцы, и белодомцы стали наступать на нас. А самый сильный белодомец сказал: «Уходите с нашей земли, кооперативщики». И я вспомнила про индейцев и про негров, которых подчинили белые.
И когда мы пытались разглядеть своими глазами (по принципу «назад в себя») обстановку в квартирах жителей белого дома, то натыкались на самодельные печи, глиняные горшки с деревянными ложками и рыболовные сети с вёслами. И вот когда белодомцы стали наступать, я подумала, что, возможно, у них сохранились вилы, и они могут сбегать за ними домой, и пойдут на нас с вилами, и мы с Поляковой побежали на свою площадку.
Тем более мы точно знали, что земля общая, только дома на ней разного цвета и разной высоты стоят, и бабуси живут в каждом доме. Только в нашем доме не было бабусь в тугих платках, кроме одной бабы Паши, зато были бабуси с фиолетовыми прическами, ярко-красными помадами и блестящими брошами, и ругали они своих внуков за то, что те не любят театр.
А у карусельки скоро все сиденья искорёжили, а потом какой-то силач завязал её бантом, и государство забрало её обратно, на металлолом. А наша площадка почти не ломалась. Её родители наши построили и ухаживали за ней на субботниках. И белодомцы всегда приходили к нам.
Некоторые белодомцы учились с нами в одном классе, например Ольга Куницына, благодаря которой мы с Поляковой смогли проникнуть вовнутрь белого дома и убедиться в отсутствии мотыг, коромысел и ухватов, включая вилы.
Последние два класса Куницына сидела со мной за одной партой. И все два года она мечтала выйти замуж за иностранца. И действительно сразу после школы вышла за югослава и уехала с ним в Югославию. А когда началась вся эта заваруха на Балканах, Куницына вернулась обратно в свой белый дом.
С географией, как, впрочем, и с математикой, у Куницыной в школе плоховато было, и, как сама она выразилась, просчиталась она с югославом. Думала, что в Югославии все югославы, а там и сербы, и хорваты, и какие- то древние македонцы. А муж её вообще черногорцем оказался, то есть полной противоположностью белодомицы Куницыной.
Сейчас про белодомцев и кооперативщиков никто и не вспоминает. После приватизации они вообще стали одинаковыми собственниками жилья.
Только детской площадки около белого дома так и нет, зато есть одна маленькая самостоятельно гуляющая собачка.
И голубятня стоит до сих пор, присматривает за ней один из белодомцев. А рядом построили высокий дом из красного кирпича (так называемая точечная застройка), и я пытаюсь проникнуть вовнутрь этого красного дома, используя всё тот же принцип «назад в себя».
Я никогда не умру
Иногда с Поляковой мы мечтали умереть, чтобы попробовать лежать мёртвыми и тихими, чтобы ничего не хотелось, и ничего не обижало, и никто не ругал, и чтобы не просить прощения, когда не понимаешь за что.
И самая приятная смерть нам виделась в зимнем морозном лесу, под самой красивой пушистой елкой, в самом удобном мягком сугробе. Мы тогда уже знали, что человек может заснуть на морозе и к нему во сне придёт счастливая лёгкая смерть. И все наши бабушки хотели умереть во сне, чтобы не мучиться и не мучить дочерей, которые за ними станут ухаживать. И бабушки говорили, что такая смерть приходит к лёгким людям, которые живут легко и умирают легко. И мы думали, что, пока мы маленькие, а значит, лёгкие люди, у нас получится умереть в лесу.
Но Прасковья Степановна, или баба Паша, как все её звали, была тяжёлой, неподвижной бабушкой. Баба Паша всегда охраняла наш подъезд. Она и умерла на лавочке, и все говорили, что у неё лёгкая смерть.
Её вынесли в открытом гробу к подъезду, и все прощались, и завалили бабу Пашу цветами. А я смотрела сверху, с третьего этажа, и тоже прощалась. На подоконнике у нас росли фиалки в горшках, и я откопала одну фиалку и бросила бабе Паше. Но получилось плохо: все посмотрели вверх, а я спряталась. Мама потом говорила, что так никто не прощается и это - неуважение к покойному. Но я тайно радовалась за бабу Пашу, потому что сбылась её мечта о лёгкой смерти и не пришлось ей таскаться по врачам с анализами или лежать парализованной, чего она сильно опасалась.
А потом умерла племянница нашей соседки, тёти Тамары. Её звали Олеська. У тёти Тамары не было детей, и на все каникулы, а иногда и на выходные, Олеську привозили к тёте Тамаре.
И тогда тётя Тамара пускала нас с Поляковой к себе на целый день. Мы играли втроём и притворялись семьёй. Олеська притворялась отцом, потому что была старше нас на год, а мы с Поляковой по очереди - матерью и дочерью. И мы знали, что Олеська умеет исполнять «Полонез» Огиньского для гостей, хотя никогда не слышали.
Олеська умерла перед самым Новым годом, когда невозможно умереть ребёнку, потому что ёлка, подарки и каникулы. Мне не сказали, но я всё слышала. И про двустороннее воспаление лёгких, и что вовремя не определили, и три «скорые», и все подробности, как задыхалась и говорила «я не хочу умирать, мамочка», и засохшая кожица в уголках губ, и какая в гробу лежала живая и розовенькая. И я подумала, что Олеська умерла тяжёлой смертью, потому что перепугалась и не соглашалась умереть легко.
А потом моя мама рыдала, а я подошла к ней и сказала, что я никогда не умру, и она перестала рыдать.
Когда мы учились в девятом классе, от рака умерла мама у Тани Лагутиной. И кто-то сказал, что нам, одноклассницам-подругам, надо идти на поминки.
Мы пришли позже, когда все родственники разошлись, сели за стол, но не могли ни есть, ни разговаривать. И тогда Таня сказала: «Не бойтесь, я осталась такой же, как раньше». И мы стали есть и разговаривать. И Таня сказала, что можно смеяться и даже петь. И мы запели что-то из «Машины времени».
А когда я вернулась домой, то стала рыдать, и мама подошла и сказала: «Не плачь, я никогда не умру». И я ей тогда поверила.
Послесловие
После школы мы с Поляковой поступили в разные институты. Она - вообще на вечернее, работать пошла. И общаться мы стали реже. Сначала я не поняла этого «реже», то есть не заметила: лето всё в экзаменах, потом осень - новые институтские знакомые, зима - первая сессия...
Очухалась я только в феврале. И думаю: а с Поляковой-то мы сто лет ничего вместе не совершали. Стала вспоминать, что же такое последнее мы совершили. И вспомнила! Когда шли после выпускного, пописали вместе в кустах. Вот и всё.
И кто-то скажет, что вот так кончается детство. А я добавлю: которое никогда не кончается. Может быть, его просто становится меньше. И если ты думаешь, что всё позади, и тем более детство, и давно уже нет отца, а мама совсем старенькая, то ты, возможно, просто устал. Отдохни и подумай о том, что ничего не кончается, а просто не возвращается, потому что и так всегда с тобой, а ты привык и не замечаешь.
Как мы с Поляковой иногда не замечаем друг друга на улице: то сапог расстегнётся, то птичка интересная пролетит. И с каждым годом всё больше и больше становится этих неисправных молний и сказочных птичек.
«Привет! - мысленно обращаюсь к Поляковой, - Я всегда с тобой!» И в ответ слышу: «Привет! Я тоже всегда с тобой!»