Она явственно помнит отпечатанное на пишущей машинке письмо с печатью рейхспротектора, как оно лежит на кухонном столе, покрытом клеенкой в багряную клетку, в их малюсенькой квартирке в квартале Йозефов. Маленькая бумажка, изменившая все. Даже название городка Терезин, в шестидесяти километрах от Праги, набрано в письме на немецкий манер, да еще и жирными прописными буквами, словно во всю глотку кричащими: «ТЕРЕЗИЕНШТАДТ». А рядом с ним — слово «перемещение».
Терезин, который немцы упорно называли Терезиенштадтом, Гитлер от щедрот своих подарил евреям. Так говорила нацистская пропаганда. Появился даже документальный фильм, снятый режиссером-евреем по имени Курт Геррон, который показывал миру, как радостные люди дружно работают в мастерских, занимаются спортом, охотно ходят на лекции и другие собрания, а закадровый голос при этом убеждает зрителей в том, что евреи в Терезине живут счастливо. Фильм призван был показать, что слухи об интернировании и убийствах евреев ни на чем не основаны. Сразу после окончания работы над картиной нацисты отправили Курта Геррона в Аушвиц, где он погиб в 1944 году.
Дита вздыхает.
Терезинское гетто...
Еврейский совет Праги предложил рейхспротектору Рейнхарду Гейдриху несколько возможных вариантов для перемещения евреев из столицы. Но Гейдрих сразу выбрал Терезин и слышать ни о чем другом не хотел. Для этого выбора существовал бесспорный аргумент: Терезин — это крепость, окруженный стеной гарнизонный город.
Дита помнит тягучую печаль того утра, когда им пришлось упаковать всю свою жизнь в два чемодана и тащить их к пункту сбора интернируемых, в парк Стромовка. Эскорт чешской полиции провожал их до самого вокзала Прага-Бубны, чтобы удостовериться в том, что евреи сядут на поезд, отправляющийся в Терезин.
Из своей памяти Дита извлекает фотокарточку ноябрьского дня 1942 года. Папа помогает выйти из вагона на перрон дедушке, старому сенатору, на станции Богусовице. Поодаль стоит бабушка, внимательно наблюдая за происходящим. На лице самой Диты — сердитое выражение: ее раздражает биологическое дряхление, которому подвержены даже самые крепкие и здоровые люди. Дед когда-то был каменной крепостью, а теперь он — всего лишь песочный замок. На этом застывшем фото, в шаге от папы, видит она и маму — с тем свойственным ей упорно нейтральным взглядом, призванным показать, что ничего плохого не происходит. Маму, старающуюся не привлекать к себе внимание. Видит и саму себя — тринадцатилетнюю, совсем девочку, уморительно толстую. Мама велела ей надеть на себя несколько свитеров — один на другой. И не потому, что холодно, а потому, что им разрешено брать с собой только пятьдесят килограмм на человека, а то, что на себе, не считается. Папа стоит за ней. «Говорил же я тебе, Эдита, не ешь так много фазанов», — изрекает он с тем серьезным видом, с которым обычно шутит.
В фотоальбоме Терезина первым лежит фото, на котором запечатлен вид города, каким увидели его глаза Диты, как только она прошла пост охраны возле крепостных ворот под аркой с лозунгом “Arbeit macht frei” («Труд освобождает»). На этом фото — картинка суетливого города. Города с проспектами, заполненными людьми, больницей, пожарной частью, кухнями, мастерскими, детским садом. В Терезине есть даже своя собственная еврейская полиция, геттовахе: полицейские расхаживают в мундирах и темных фуражках, как обычные полицейские в любом другом городе мира. Но если присмотреться к этому людскому муравейнику повнимательнее, то тотчас обращаешь внимание на то, что у людей здесь — корзины без ручек, разодранные шали, часы без стрелок... И сразу думаешь: жизнь среди ломаных вещей — признак сломанной жизни. Люди вроде бы торопливо движутся в разных направлениях — кто отсюда туда, кто оттуда сюда, — но Дита скоро понимает, что, как бы быстро ты ни шел, придешь все равно к одному и тому же — к городской стене. Все здесь мираж, обман, видимость.
Терезин — город, в котором улицы не ведут никуда.
Именно там она во второй раз увидела Фреди Хирша. Вернее, сначала даже не увидела, а услышала. Ритмичный топот стада бизонов, как в приключенческих романах Карла Мая, местом действия которых являются просторы североамериканского Дикого Запада. Это был один из ее первых дней в гетто, и Дита все еще пребывала в некотором шоке. Она возвращалась домой после работы, на которую ее определили, — с огородов за городской стеной, где выращивали овощи для стола гарнизона СС.
Дита шла по улице, направляясь в выделенную им каморку, когда услыхала приближавшийся по перпендикулярно расположенной улице громкий галоп. И поторопилась прижаться к стене жилого дома, опасаясь попасть под копыта, потому что такой звук мог исходить только от табуна лошадей.
Однако из-за угла показались вовсе не лошади, а внушительных размеров группа бегущих юношей и девушек. Возглавлял ее атлетического вида молодой человек с безупречно зачесанными назад волосами. Он бежал эластично, упругими широкими шагами и, поравнявшись, легким кивком головы поприветствовал Диту. Это был Фреди Хирш. Неподражаемый Фреди Хирш, элегантный даже в шортах и майке.
После этой первой встречи довольно долго она его не видела. В следующий раз их свели книги.
Все началось с неожиданной находки — среди простыней, белья, носильных вещей и других пожитков, которыми мама набила чемоданы, обнаружилась книга, которую втайне от жены, потому что иначе был бы поднят крик до небес по поводу такого нерационального использования нормы провоза багажа, засунул туда папа. Когда в первый вечер по их приезде в Терезин мама разбирала чемодан, она была чрезвычайно удивлена, достав из него объемистый том, и тут же подняла на папу суровый взгляд.
— Вместо этого мы могли бы привезти не меньше трех пар обуви.
— На что бы нам понадобилось столько обуви, Лизль, если мы все равно не можем никуда отсюда уйти?
Мама ничего не ответила, но Дите показалось, что она специально опустила голову, чтобы никто не заметил ее улыбку. Мама не раз корила мужа за излишний романтизм, но в глубине души именно за это его и любила.
Папа оказался прав. Эта книга увела меня гораздо дальше, чем любая обувь.
Примостившись на краешке своих нар в Аушвице, Дита улыбается, вспоминая тот миг, когда она раскрыла роман под названием «Волшебная гора».
Начиная книгу, ты как будто садишься в поезд, увозящий тебя на каникулы.
История повествует о том, как Ганс Касторп отправляется из Гамбурга в Давос, в швейцарские Альпы, намереваясь навестить своего двоюродного брата Иоахима, проходящего курс лечения от туберкулеза в одном респектабельном горном санатории. В начале романа Дита не может выбрать, кто ей ближе: жизнерадостный Ганс Касторп, только что приехавший на курорт, чтобы провести подле кузена несколько свободных отпускных дней, или больной и аристократичный Иоахим.
— Да, вот мы сидим и смеемся, — начал он со страдальческим выражением лица — от сотрясений диафрагмы его речь то и дело прерывалась, — а даже сказать трудно, когда я отсюда выберусь; если Беренс говорит — еще полгода, он обычно называет наименьший срок, и нужно быть готовым к гораздо большему. Но ведь это жестоко, посуди сам, и для меня очень плохо. Ведь я уже кончал училище и мог бы в следующем месяце сдать экзамен на офицера. Вместо этого я тут торчу без дела, с градусником во рту, считаю курьезы невежественной фрау Штёр, а драгоценное время уходит. В нашем возрасте год — это немало, там внизу жизнь приносит за год столько перемен, таких можно добиться успехов... А я тут должен протухать, как застоявшаяся вода в яме... бездельничать, как ленивый болван, — нет, это вовсе не грубое сравнение...[3]
Дита вспоминает, как она невольно согласно кивала, читая этот фрагмент, да и сейчас делает то же самое, мучаясь бессонницей на тощем матраце в Аушвице. Ей казалось, что персонажи романа понимают ее намного лучше, чем собственные родители.
Когда она жаловалась на все несчастья, обрушившиеся на них в Терезине, — папа вынужден жить отдельно от них с мамой, в другом бараке, сельхозработы, клаустрофобия внутри запертых городских стен, однообразная скудная еда, — родители отвечали ей, что нужно набраться терпения, что все это скоро закончится. «Весьма вероятно, что в следующем году война уже закончится», — говорили они с таким видом, словно сообщают дочке замечательную новость. Для взрослых один год — ничто, долька апельсина. Мама с папой улыбались ей, а она кусала губы от злости: они же ничего не понимают! В юности один год — это практически вся жизнь.
Порой вечерами, когда родители Диты проводили время во дворе, беседуя с другими семейными парами, она ложилась на койку и, укрывшись одеялом, уподоблялась Иоахиму, принимавшему в шезлонге предписанные ему врачом санатория воздушные ванны в состоянии полного покоя. Или, скорее, представляла себя Гансом Касторпом, который решил немного отдохнуть в санатории и взять несколько сеансов полного покоя и расслабления, хотя и с менее строгим соблюдением предписаний — не как пациент, а как отдыхающий. И вот Касторп, приехавший на курорт провести три недели своего отпуска в компании кузена, заражается царящими здесь нравами, манерой измерять время, где наименьший срок — месяц, а более краткие промежутки времени не признаются; где теряется ощущение проходящих часов и дней, утопающих в рутине обедов, ужинов и лечебных воздушных ванн, следующих чередой, неизменных день за днем, без малейших различий.
Как и кузены, Дита в Терезине ожидала наступления ночи лежа, хотя ее ужин не шел ни в какое сравнение с ужином из пяти блюд, подававшимся в международном санатории «Берггоф». Ее ужином был кусочек хлеба с сыром.
С сыром! Теперь на нарах в Аушвице для нее это не более чем воспоминание. Какой же он на вкус, этот сыр, если я уже его и не помню? Это вкус блаженства!
А вот холод — это да: в Терезине Дита, даже натянув на себя все четыре свитера, чувствовала тот же холод, что и Иоахим, и другие пациенты, которые, завернувшись в пледы, лежали на балконах своих комнат и дышали сухим холодным воздухом гор, считавшимся целительным для легких. И, как и Иоахим, лежа с закрытыми глазами, она терзалась чувством, что ее молодость мимолетна, как взмах ресниц. Роман оказался длинным, так что несколько последующих месяцев она вместе с Иоахимом и его веселым кузеном Гансом Касторпом разделяла общее для всех заточение. Она проникла в секреты, пересуды и отношения с обслугой напыщенного «Берггофа», погрузилась в неподвижное, густое, как кисель, статичное время болезни, была свидетелем бесед кузенов с другими пациентами санатория и неким таинственным образом к ним присоединялась. Тот барьер, отделявший ее от персонажей, который стоит между настоящей реальностью и реальностью читаемого, не в один вечер поглощения ею романа плавился в ее сознании, как нагреваемый шоколад. Реальность книги была для нее подчас гораздо более правдивой и постигаемой, чем та, что окружала ее в закрытом городе. Более правдоподобной, чем кошмар тока высокого напряжения в оградах и газовых камер ее нынешней реальности, реальности Аушвица.
Заметив, что Дита постоянно читает, одна из ее соседок по общей комнате в гетто, что постоянно сновала туда и сюда, не привлекая к себе ее внимания, решилась-таки в один прекрасный вечер обратиться к ней с вопросом: приходилось ли ей слышать о «Республике ШКИД» и мальчишках из блока L417[4]? Конечно же, она о них слышала!
И вот тогда Дита закрыла книгу и прочистила уши. Любопытство уже проклюнулось в ней, как росток в фасолине, помещенной в стакан с водой, и она попросила Ханку взять ее с собой и познакомить с этими ребятами... «Прямо сейчас!» Ханка, девушка с примесью немецкой крови, попыталась сказать, что сегодня уже поздновато, что, может, лучше завтра, но Дита решительно пресекла все возражения и выпалила фразу, воспоминания о которой до сих пор вызывают на ее лице улыбку:
— Нет у нас завтра, все должно быть сегодня!
Обе девушки быстрым шагом направились к блоку L417, блоку для мальчиков, вход в который представителям другого пола был разрешен до семи вечера. Ханка притормозила перед входом в блок и, повернувшись лицом к Дите, с чрезвычайно серьезным видом предупредила соседку по спальному месту:
— Ты там с Людеком поосторожнее... Он очень красивый! Но ты даже не пытайся с ним заигрывать — я первая на него глаз положила.
Дита торжественным клятвенным жестом подняла правую руку, и обе они, пересмеиваясь, побежали вверх по лестнице. Поднявшись, Ханка тут же заговорила с одним высоким парнем, а Дита, толком не зная, что ей делать, подошла к мальчику, который рисовал планету Земля, вид из космоса.
— А что это за странные горы на переднем плане? — задала она вопрос совершенно незнакомому для себя человеку.
— Это Луна.
Петр Гинц был главным редактором «Ведема», подпольно издаваемого журнала, тексты которого писались на отдельных листочках. Каждую пятницу материалы номера зачитывались вслух: в основном это были новости гетто, но также к публикации принимались различные эссе и комментарии, стихи и фантастика. Петр был страстным поклонником Жюля Верна; «От Земли до Луны» была одной из его любимейших книг. Лежа по ночам на своей койке, он раздумывал о том, как было бы здорово иметь в своем распоряжении такую пушку, как у господина Барбикена, и отправиться в выпущенном с ее помощью гигантском снаряде в космос. Петр на минуту отодвинул рисунок, поднял голову и внимательно посмотрел на девочку, которая так бесцеремонно отвлекла его от работы. Ему понравился живой блеск ее глаз, но все же для обращения к ней он избрал самый суровый тон.
— Мне кажется, что ты очень любопытна.
Дита залилась краской, в чем мгновенно проявилась вся ее природная застенчивость. Она тут же пожалела, что не смогла удержать язык за зубами. Но Петр уже изменил тон.
— А любопытство — главное качество хорошего журналиста. Меня зовут Петр Гинц. Добро пожаловать в «Ведем»!
Дита задается вопросом, какие хроники писал бы Петр о жизни блока 31, если бы он был здесь. Она спрашивает себя, что стало с этим худеньким и тонко чувствующим мальчиком, который рассказывал ей о том, что когда-нибудь родители научат его говорить на эсперанто — языке, созданном специально для того, чтобы все мужчины и женщины планеты Земля смогли наконец понять друг друга. Слишком благородная идея, чтобы она могла воплотиться в жизнь.
На следующий же день после их знакомства Дита вместе с Петром уже шла вдоль зданий, называемых «Дрезденскими блоками». Когда он спросил ее, не хочет ли она сопровождать его при проведении интервью для следующего выпуска журнала, ей потребовалась секунда — или даже меньше, — чтобы согласиться. Они собрались взять интервью у директора библиотеки.
Глаза Диты, которая успела заразиться энтузиазмом и живым интересом ко всему вокруг от этого мальчика, были широко открыты. Работа журналиста казалась ей очень увлекательной, и она испытывала гордость от того, что вместе с решительно настроенным Петром Гинцем переступает порог блока L304 — здания, в котором размещалась библиотека. Там они осведомились, сможет ли директор, доктор Утитц, принять двух репортеров из журнала «Ведем». Встретившая их женщина любезно улыбнулась в ответ и попросила подождать.
Через несколько минут появился и сам Эмиль Утитц, служивший до войны профессором на факультете философии и психологии Пражского Карлова университета, а также являвшийся автором колонок в целом ряде газет.
Он сообщил им, что библиотека Терезина насчитывает около шестидесяти тысяч томов и что это — остатки фондов сотен различных еврейских публичных и частных библиотек, разграбленных и уничтоженных нацистами. А еще он сказал, что библиотека на данный момент не располагает читальным залом, и поэтому она является мобильной: библиотекари ходят с книгами по жилым корпусам и предлагают их для прочтения. Петр спросил директора, правда ли то, что он — друг Франца Кафки. Он это подтвердил.
Шеф-редактор «Ведема» поинтересовался, не будет ли им позволено сопровождать одного из библиотекарей при мобильной выдаче книг, чтобы со знанием дела описать эту работу в публикации, и Утитц с искренним удовольствием дал на это свое разрешение.
Дита не видела меланхоличную улыбку директора, которой сопровождался их уход — таких довольных и счастливых. Доктор Утитц не мог выкинуть из головы нахлынувшие воспоминания о разговорах в кафе «Лувр», сожалея обо всем том, о чем не спросил тогда Кафку, обо всем том, о чем писатель не сказал ему тогда и что уже навсегда потеряно. И думал о том, что написал бы задумчивый Кафка теперь, если бы дожил до этих дней и увидел, что творится вокруг. Утитц не мог тогда знать, что две сестры Кафки, Элли и Валли, погибнут позже в газовых камерах лагеря смерти Хелмно, да и их младшая сестра, Оттла, не избежит той же участи и будет отравлена газом «Циклон» в Аушвице-Биркенау.
На самом деле автор «Превращения» раньше, чем кто-либо иной, знал, что именно произойдет: что люди вдруг, с сегодня на завтра, превратятся в настоящих монстров.
Библиотека Терезина была похожа на бумажного спрута, щупальца которого тянулись из здания L304 и распространялись по всему городу, доставляя книги читателям. Томики путешествовали по улицам на тележках, с помощью которых имели возможность дойти до каждого обитателя жилых блоков. Так люди получали библиотечные книги.
Утром Петр работал в поле, а вечером же того дня у него уже было запланировано участие в чтении стихов, так что сопровождать библиотекаря, панну Ситтигову, в ее путешествии по улицам Терезина с удовольствием согласилась Дита. После целого рабочего дня, проведенного в мастерских, на фабриках, на литейных дворах или в поле, предложение сбежать в другую реальность, приезжавшее на тележке из библиотеки, принималось особенно благосклонно. Хотя панна Ситтигова пожаловалась Дите на то, что книги иногда воровали, причем не всегда для чтения, а для использования в гигиенических целях или в качестве растопки для печки. Так или иначе, в том или другом качестве, но книги демонстрировали свою крайнюю необходимость.
Библиотекарю вовсе не требовалось повышать голос, объявляя о своем появлении словами «Библиотечное обслуживание!». И стар, и млад на разные лады повторяли слова, которые веселым эхом расходились во все стороны, на их зов торопливо выходили из дверей люди и принимались листать томики. Дите так понравилось развозить книги по всему городу, что с этого дня она сама начала толкать библиотечную тележку.
После окончания своего рабочего дня, если ей не нужно было идти на урок рисования, она помогала библиотекарше.
И именно тогда она вновь встретилась с Фреди Хиршем.
Он жил в одном из зданий, расположенных вблизи центрального склада одежды. Застать его дома было очень трудно, потому что он все время был в движении: ходил туда- сюда, организовывал спортивные конкурсы и соревнования либо другие детские мероприятия гетто. В тех случаях, когда он приближался к тележке Диты, подходя к ней своей легкой энергичной походкой, безукоризненно одетый, приветствуя ее улыбкой — едва намеченной, но достаточно явственной, чтобы адресат ощутил свою значимость, — он искал сборники стихов или песен, которые были ему нужны для проведения пятничных собраний юношей и девушек, встречающих Шабат. На этих собраниях обычно поются песни, рассказываются предания, а Фреди неизменно говорил о грядущем возвращении в Израиль, куда, как только закончится война, они все отправятся. Однажды Фреди пригласил к ним присоединиться и юную Диту, но она, покраснев от смущения, сказала, что да, когда-нибудь, но ей было не очень удобно туда пойти, да и получить разрешение от родителей она не надеялась. Тем не менее в глубине души ей всегда хотелось стать одной из этих чуть более старших, чем она сама, девушек и парней, которые громко пели, дискутировали как взрослые и даже украдкой целовались. А потом Фреди уходил — быстро и энергично, как человек, шагающий навстречу своей цели.
Дита осознает, что знает Альфреда Хирша явно недостаточно. А при этом именно он держит в своих руках ее жизнь. Если он, к примеру, доложит немецкой администрации лагеря: «Заключенная Эдита Адлерова прячет под одеждой запрещенные книги», то при первой же проверке ее задержат с поличным. Да, но если бы он стремился ее выдать... почему до сих пор не сделал этого? Кроме того, выдав ее, Хирш выдаст себя: разве весь 31-й блок — не его идея? Нет, она не понимает. Нужно собрать побольше сведений, но и быть предельно осторожной. Возможно, Хирш помогает узникам, и не приведи ей господь все это погубить...
Да, наверное, так и есть.
Ей так хочется доверять Хиршу... Но почему же тогда старший по блоку, в котором она проводит дни, боится, что что-то откроется и его возненавидят? Хирш не может быть предателем, говорит она себе. Это невозможно. Хирш — человек, который всегда противостоял нацистам, он больше всех презирает их, он больше других гордится своим еврейством, он рискует головой — во имя того, чтобы у детей была школа.
Но почему же тогда он нас обманывает?