1. Когда речь заходит о философии, всякий готов всю накопившуюся у него за долгие годы необязательную чушь изливать свободно и в присущей ему полноте, ибо искреннее его убеждение, что философия — (1) источник чуши, (2) обнаружение чуши и (3) выражение чуши. Обязательную-то чушь он изливает порционно и регулярно, а вот с необязательной бывают задержки, приходится ждать подходящего случая...
2. В смеси с чушью слово «философия» может выступить чем угодно. Именно из этого источника проистекают такие сочетания слов, как «философия Ф. М. Достоевского», «философия Л. Н. Толстого» и т. п.
Философ и проповедник Лев Николаевич Толстой...
Философ и психолог Фёдор Михайлович Достоевский...
Но всё же этими предметами, философиями этих писателей, занимаются не только досужие обыватели, досужим обывателям такие темы как раз малоинтересны, этим занимаются учёные люди, которые изучают священное писание и священное предание этих писателей, не брезгуют и апокрифами, и по итогам изучения обширных или скудных материалов создают книги, в которых философии этих писателей изложены более или менее систематически, так, примерно, как сами изучаемые их никогда бы и не изложили: не изложили бы ни по стилю, ни по содержанию.
3. Однако же почему и «философия Ф. М. Достоевского», и «философия Л. Н. Толстого» проистекают из одного источника, источника чуши? Ведь даже А. Ф. Лосев, философ до мозга костей включительно и даже философ на клеточном и молекулярном уровне, писал о возможности философии И. С. Тургенева, философии А. П. Чехова. Что А. Ф. Лосев имел в виду? Для читателя А. Ф. Лосева очевидно, что философии названных русских писателей суть логические реконструкции их мировоззрений. В этом смысле философия есть у любого человека, который хоть как-то относится к миру. И даже если он не формулирует её теоретически и систематически, даже если он никак её не формулирует, сделать это можно за него какому-то внешнему уму, внешнему сознанию.
Как изучают минералы, растения и животных и открывают законы их возникновения, развития и угасания с неизбежным концом — разрушением, так и философии писателя или хоккеиста, военачальника или виолончелистки и т. п. можно выявить, изучить, сформулировать на русском языке и сдать в печать для публикации и знакомства с этой философией всех, ею интересующихся. При этом минералы, растения и животные, писатели и хоккеисты, военачальники или виолончелистки сами своей философии не знают и, бывает, даже выражают публично презрение ко всякой философии.
Примерно так я занимался исследованием философии Хомы Брута, философа из гоголевского «Вия». Даст Бог или панночка подвигнет, я когда-нибудь завершу эту книгу. И так была завершена и вышла в свет «Философия ботаники» К. фон Линнея.
4. Однако, возражая А. Ф. Лосеву и минералам, К. фон Линнею и растениям, следует отметить одну необходимую черту всякой подлинной философии. Философия личностно рефлексивна. То есть философствующий сознаёт, что он философствует, его Я, эмпирическое и трансцендентальное, непременно включено в процесс выработки мировоззрения и формулирования его в элементе или материи чистых сущностей. В этом смысле не бывает несознаваемой философии.
И если у И. С. Тургенева или А. И. Герцена, у каждого своя, философия была, ибо они и читали философов, и не относились беспечно к своему мировоззрению, то в систематическом, откровенно мировоззренческом виде эти философии надо не только трудоёмко искать, но и тщательно переформулировывать найденное.
У Л. Н. Толстого — тоже.
Относительно же Ф. М. Достоевского и искать ничего не надо. Материалы к систематическому теоретическому мировоззрению Ф. М. Достоевского весьма скудны и ненадёжны. Это не значит, однако, что невозможно дать феноменологии личности Ф. М. Достоевского и, с полной опорой на источники, реалистично или не очень выписать его лик, пользуясь всей доступной литературной палитрой, всеми имеющимися литерами. А там и до философии Ф. М. Достоевского недалеко, нужно лишь отжать данные такой феноменологии и рассмотреть сухой остаток. То есть в случае Ф. М. Достоевского в том или ином виде приходится заниматься подобием философии Хомы Брута или даже философией ботаники.
5. Иными словами, получается философия философией? Получается, да не совсем... Это лишь возможная философия, никем и никогда не исповедуемая, ни самими изучаемыми авторами, ни самим исследователем. Некая философская химера.
Конечно, для изучения требуется некоторая степень приязни к предмету изучения и, следовательно, отождествления исследователя с предметом исследования. Но это не значит, что исследующий философию огурцов является непременно философом огурцов и даже сам превращается в огурца. Как правило, даже если такого отождествления исследователь желает, сам всё же представляет бледную, как спирохета, копию своего изучаемого кумира.
О. Корню, всю почти жизнь посвятивший изучению раннего К. Г. Маркса и Ф. Энгельса, написавший трёхтомный труд об их жизни и деятельности, менее всего сам походил на К. Г. Маркса или Ф. Энгельса. А всё его громадное по объёму сочинение по большей части состоит из цитат обожаемых им кумиров или документов архивов, в которых он работал. Собственная мысль О. Корню или отсутствует вовсе или минимальна и касается лишь деталей кумироизображения, а не суждения по поводу изображаемого или оценки тех или иных эпизодов жизни и деятельности К. Г. Маркса и Ф. Энгельса. Мы так и не узнаем, зачем проделана эта работа, к каким выводам подводит своего читателя этот французский историк.
Таким образом, О. Корню — настоящий книжный и даже архивный червь, а не «пламенный революционер» или вождь мирового пролетариата. Как говорил один знакомый мне капитан, И. Т. Лебядкин, «даже вошь, и та могла бы быть влюблена, и той не запрещено законами. И, однако же, особа была обижена и письмом, и стихами». К. Г. Маркс, наверняка, не обиделся бы такими скрупулёзностью и крохоборчеством в изучении его жизни и деятельности, но видеть в О. Корню своё alter ego, несомненно, раз и навсегда бы отказался, это был человек личностного выпендрёжа уровня Н. В. Ставрогина если не больше.
6. В этом специфика философии: философу надо отождествляться не с кирпичом, не с бабочкой, не с Ф. Энгельсом или Л. Н. Толстым, а с целым миром, частью которого является и сам философ. И в этом отождествлении философ должен оставаться самим собой, не растекаться мыслию и телом по нирване, не растворяться в ней портя фекалиями и духом благородный раствор счастья, а пребывать в здравом уме и твёрдой памяти.
Поскольку мир делится на Я и не-Я и именно Я прилагает усилия к созданию образа мира в практике своего миросозерцания, то забыться в предмете, забыть себя философ никак не может, ибо в этом случае он будет созерцать и строить теорию не мира, а теорию не-Я, то есть того, чем занимаются физики, химики, ботаники, а также историки, социологи и футурологи и, конечно же, все многочисленные добыватели разнообразных знаний. Так что философ только тогда философ, когда его философия не лишена самосознания философа.
Таким образом, можно с изумительной точностью и чеканной чёткостью формулировать философия Ф. М. Достоевского или философию Хомы Брута, но это изумительная чеканная философия с начала до конца была и останется философской химерой.
7. Осознать с окончательной ясностью это можно на примере. Тут нам споспешествует Г. В. Ф. Гегель.
«Темой этих лекций является философская всемирная история, т. е. не общие размышления о всемирной истории, которые мы вывели бы из неё и желали бы пояснить, приводя примеры, взятые из её содержания, а сама всемирная история».
Гегель, Г. В. Ф. Философия истории. — Гегель, Г. В. Ф. Сочинения. В 14 тт. — Т. 8. М. — Л.: Государственное социально-экономическое издательство, 1935. С. 3.
Иными словами, не общие размышления о всемирной истории и не отдельные замечания о ней интересуют философа, как бы они ни были хороши и остроумны. Всё это великое собрание мелких выжимок праздных умов есть не более, чем маргиналии на полях всемирной истории. Философа интересует целое всемирной истории, всемирная история как таковая вместе с людьми, участвующими в её свершениях, и людьми, маргиналии пишущими, но также и философами, создающими тотальный образ всемирной истории.
В этом смысле большинство профессиональных и дипломированных философов философами не являются. Это обыватели, причастные к изучению философии, но не к её созданию и развитию. То есть вместо философии они занимаются философами, рефлексией философии, историей философии. И хотя философия интеллектуально созерцает вечное и бесконечное, философы по профессии исследуют дневники бабочек-однодневок, по удачному выражению Жан-Поля. Ибо что такое жизнь философа в её истории? 50, 70, редко 100 лет. Это ж ничто в сравнении с вечностью.
М. М. Бахтин, кажется в «Философии поступка», отмечал, что действенность поступка не может быть регламентирована моей службой с девяти до пяти, за пределами которой я превращаюсь в иное существо. Действительно, и мысль, и поступок должны захватить всего человека, только так они очеловечиваются, а человек проявляет себя человеком, а не собранием липидов и протеинов.
8. То, что Л. Н. Толстого, желая возвеличить его имя, называют философом и даже великим философом, проистекает из простого философского невежества и, конечно же, из желания подольститься к великому писателю, показательно поподличать перед ним: «Ты великий!»
Размышления его хоть и написаны вразумительной и даже западающей в душу русской речью (вспомните его рассуждение как русский народ поднял дубину и гвоздит ею по голове пришедшего в его страну завоевателя, но вот я поднимаю руку, говорит Л. Н. Толстой, а передо мной ребёнок, и я не могу опустить кулак на его голову), критики всё же не выдерживают и порождают множество нестыковок в его собственных построениях, как и множество недоумений в читательском восприятии. В сравнении с философскими сочинениями В. С. Соловьёва, одного из редких гениев мировой философии, выросших на русской почве (их пока всего два: русский Платон и русский Прокл — В. С. Соловьёв и А. Ф. Лосев), философия всемирной истории Л. Н. Толстого, как она изложена в его «Войне и мире», выглядит наивной, простоватой и, одновременно, крайне серьёзной. В общем, есть над чем мыслящему восприятию улыбнуться. Я уж не говорю о «Государстве» и «Законах» Платона Афинского или «Политике» и «Афинской политии» Аристотеля Стагирского. Что вся философия Л. Н. Толстого в сравнении с этой «тетрактидой»!
9. В отличие от Л. Н. Толстого, бренд философа на лбу которого выжжен надёжно, почти с каторжной грубостью, хоть и не отражает сути дела, Ф. М. Достоевского называют психологом и даже «величайшим психологом»!
Но что же такое психология. Псюхе — это душа по-гречески. Логос — слово, мысль, учение. Иными, русскими, словами, психология есть слово, мысль, учение о душе. Как психика есть жизнь души, так психология есть учение об этой жизни.
Кого же называют в литературе, и искусстве вообще, психологами? Тех художников, которые верно живописали психику. Художники познают ту же самую жизнь души, что и учёный психолог, но познают своими средствами, выражая результаты познания в чувственно-живых образах. Казалось бы, образ — только отражение прообраза, предмета изображения для художника, а волнует человека, вполне осознающего что это лишь образ, а не сам предмет, — волнует так, что и чувства его потрясены, и даже слёзы и трус телесный не исключены из процесса созерцания образа.
10. И вот, описанию одного дня жизни Р. Р. Раскольникова Ф. М. Достоевский посвящает поболе ста страниц. О чём на них пишется? Не о событиях или поступках. И те, и другие сравнительно малы, бедны, если не просто ничтожны, хотя и присутствуют на этих страницах. Описываются душевные переживания героя, его желания, его устремления, его размышления, его оценки. То есть всё то, что принято называть жизнью души.
Вообще-то в таких описаниях важно соблюсти меру. Тянуть паузу можно долго, но нельзя тянуть бесконечно: зритель, слушатель, читатель заснут или переключатся на что-то более занятное. Вот почему интересно, когда в течение одиннадцати минут в фильме Серджо Леоне «Хороший, плохой, злой» («Il buono, il brutto, il cattivo», reg. Sergio Leone, 1966) не произносится ни одного слова, но происходит множество событий. Кинематограф способен на это. Он пишет не словами, а движущимися картинами. Но, в конце концов, и в этом фильме персонажи его начинают разговаривать, то есть в шестидесятых годах двадцатого века кинематографом освоено не только цветное, но и звуковое искусство.
У писателя, такого как Ф. М. Достоевский или И. А. Гончаров, И. И. Обломов которого те же полтораста страниц не поднимается с дивана, ситуация обратная кинематографической: слов много, слова непрерывно текут, а картин мало и нет вообще. Тут даже с весьма живым воображением воображать нечего, описываемых событий почти нет. Читателю остаётся вживаться в воспоминания и размышления героя, представлять как он представлял себя великим полководцем или гением всех времён и народов, не вставая с продавленной кровати в комнате под крышей, комнатой, весьма похожей на гроб. Отсюда, отсюда великий человек примется властвовать и руководить судьбами народов. И, в самом деле, тварь ли я дрожащая или право имею? — закономерно и проницательно спрашивает он сам себя. Где топор? Сейчас же пойду доказывать правоту своего самосознания и своё право. И всё это читателю надо медленно рассматривать, во всём детально разбираться, соединять мелочи психики в единое целое. Иначе ведь и смысла в чтении не будет. Это не живая сценка диалога двух работников, одного из которых, в конце концов, и обвинят в убийстве двух женщин. А пока один из них делится своими абсолютными победами на сексуальном фронте, другой же — искренне и наивно дивится делимому.
«— Приходит она, этта, ко мне поутру, — говорил старший младшему, — раным-ранёшенько, вся разодетая. «И что ты, говорю, передо мной лимонничаешь, чего ты передо мной, говорю, апельсинничаешь?» — «Я хочу, говорит, Тит Васильич, отныне, впредь в полной вашей воле состоять». Так вот оно как! А уж как разодета: журнал, просто журнал!
— А что это, дяденька, журнал? — спросил молодой. Он, очевидно, поучался у «дяденьки».
— А журнал, это есть, братец ты мой, такие картинки, крашеные, и идут они сюда к здешним портным каждую субботу, по почте, из-за границы, с тем то есь, как кому одеваться, как мужскому, равномерно и женскому полу. Рисунок, значит. Мужской пол всё больше в бекешах пишется, а уж по женскому отделению такие, брат, суфлёры, что отдай ты мне всё, да и мало!
— И чего-чего в ефтом Питере нет! — с увлечением крикнул младший, — окромя отца-матери, всё есть!
— Окромя ефтова, братец ты мой, всё находится, — наставительно порешил старший».
Достоевский, Ф. М. Преступление и наказание. Роман в шести частях с эпилогом. — Полное собрание сочинений. В 30 тт. Художественные произведения. Тт. 1 — 17. — Т. 6. Л.: «Наука», 1973. С. 133.
Нас забавляют такие сценки, простонародная речь всегда подкупает своей искренностью, незамысловатостью и каким-то почти отчаянным простодушием.
Но следить за хитросплетениями молчаливых мыслей одинокого героя — то ещё занятие. Вполне на любителя.
11. Так что же называют в художественной прозе мастерством психолога? Мастерство в описании души и её движений. В приведённом диалоге персонажи волей автора свои души почти выворачивают наизнанку. Можно сказать, что послушав этих двоих, мы уже знаем о них всё. И тут Ф. М. Достоевский — несомненный мастер. Но ведь реалистически точно писать способен не только Ф. М. Достоевский. Почему же психолог — он, а другие — нет? Потому что он пишет много об одной душе. Углубляется, так сказать, до самого её дна. И тут как и всякого писателя и просто описателя, автора подстерегают два медвежьих капкана, описывает ли он индивидуальный и уникальный протообраз или протообраз типический, то есть обобщённый.
(1) Писатель углубляется до полной неизвестности читателю тех реалий, которые автор описывает. Тогда спрашивается: откуда самому автору всё это известно? Он сам это испытал? Хочет автор или нет, но открытые им душевные глубины хотя бы частью внимательных читателей будут восприняты как авторская способность занятно или не занятно врать и наговаривать на человеческую душу. Тут недостаток писателя, в отличие от психолога-учёного, в том, что прозаику не показано обосновывать логическими аргументами свои словесные построения. Это будет уже ломка жанра, как тексты на экране кинокартины и, что совсем уж невыносимо, чтение текста на экране голосом актёра за кадром.
(2) Когда писатель осмелеет, получит известность и станет привлекать внимание каждым новым опубликованным своим произведением, самим его героям начинают подражать читатели. Автор из описателя душ превращается в их инженера-конструктора. Сперва читающая публика подражает подлинно удачным описаниям, как кинозрители ходят в кинотеатр учиться знакомиться, целоваться и признаваться в любви. Потом у автора появляются не описания, а именно конструкции душ. И насколько они удачны и стоит ли им подражать — Бог весть. Считать П. С. Верховенского революционером или И. Ф. Карамазова мыслителем или хотя бы просто умным человеком внимательному читателю не приходится. А невнимательный или наивный читатель поверит Ф. М. Достоевскому на слово, не требуя доказательств ни революционности, ни ума его персонажей. В этот капкан попадает писатель известный, но исписавшийся и изовравшийся.
Побывав последовательно или одновременно в обоих капканах, писатель страшно вредит и себе, и читающей его публике. Ф. М. Достоевский побывал и там, и сям.
12. А что, собственно, прибавляет к знанию человеческой души автор-психолог?
Он помещает сырой материал души в удобовоспринимаемые формы, писатель-психолог, таким образом, эмпирик душеведения. К написанному можно обратиться бессчётное число раз. А к едва уловимой насмешке, вот сейчас на мгновение мелькнувшей перед вашим взором, не вернуться уже никогда. Правда, о ней можно помнить, но можно и забыть, а то и совсем не заметить.
Таким образом писатель-психолог — поставщик данных, создатель контента для работы. Не так уж худо, если он заберётся на самое дно чьей-нибудь души. Самоабстрагировавшихся от чтения можно перетерпеть. Но совсем худо, если он начнёт врать, создавая душевных монстров.
Такими монстрами полон последний роман Ф. М. Достоевского: «Братья Карамазовы». Это даже не Скотопригоньевск для якобы человеческих душ. Это парк роботов-монстров. Все братья, за исключением П. Ф. Смердякова, именно такие монстры, непоправимо повреждённые. Да и сам П. Ф. Смердяков, при всей видимой человечности его подлой души, симпатий не вызывает. Отец этого, лишь малость благородного семейства, подлец и сволочь преизрядная, личность совершенно разложившаяся и развратившаяся, но хотя бы человечески понятная и даже занятная в своей мерзости, пусть и совершенно неприемлемая для читателя. Это образец для отвержения.
13. Остановиться только на сыром материале, пусть и уложенном в некие формы, каковой укладкой занят писатель-психолог, значит остановиться на полпути. Следующим этапом будет построение теории души, каковая теория высветит детали эмпирии и наполнит их смыслом. Восхищаться писателем-психологом и не интересоваться учёными-психологами — значит любовно перебирать палочки для счёта и не знать при этом четырёх правил арифметики, и не ведать о существовании таблицы умножения. Вас интересует душа? Или писания Ф. М. Достоевского безотносительно к какой-либо душе?
И тут Аристотель Стагирский с его трактатами «О душе» и «Физиогномика», Теофраст Эресский с его «Характерами», не говоря уже о более поздних психологах, том же Л. С. Выготском, в подмогу лезущим в душу.
14. Приведение вашей случайно нахватанной образованности и просто начитанности в некую пусть не систему, но хотя бы соотношение с имеющимися надёжными образцами позволит вам избавиться сразу и от напрасных слов, и от виньеток ложной сути. Читайте лишь то, что написалось автором, а не то, что автор хотел написать или то, что вы хотели прочитать. «Ах, это нехорошо, фестончики!»
2021.11.11.