Найти в Дзене
Макар Максимов

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии

Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы – овал и размеры лица; все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи – с станом… Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом. Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо- голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками – нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой

Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и

гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы,

величине головы – овал и размеры лица; все это в свою очередь

гармонировало с плечами, плечи – с станом…

Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение

останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически

созданным существом.

Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы

тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на

что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в

зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-

голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были

дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем

ниточками – нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски,

которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от

этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то

говорило, будто там покоилась мысль.

Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно,

благородно покоившейся на тонкой, гордой шее; двигалась всем телом

ровно, шагая легко, почти неуловимо…

«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? – думал

Обломов. – Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а

говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, – все, что

было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов,

как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо

мерцает жизнь и как…»

«Чему ж улыбаться? – продолжал думать Обломов. – Если у ней есть

сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от

жалости, а она… ну, Бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу

сегодня отобедаю – и ни ногой».

Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и

головой.

В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в

переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не

проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.

Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов

нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней,

посылает цветы, гуляет по озеру, по горам… он, Обломов.

Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как.

Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда

испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил,

зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его,

тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за

дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного,

настойчивого взгляда.

– Что это такое? – говорил он, ворочаясь во все стороны. – Ведь это

мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так:

не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! – решил он, – и

выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души

глазами.

Вдруг она явилась перед ним на пороге балкона; он подал ей стул, и

она села подле него.

– Правда ли, что вы очень скучаете? – спросила она его.

– Правда, – отвечал он, – но только не очень… У меня есть занятия.

– Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план?

– Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу.

– А за границу поедете?

– Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберется.

– Вы охотно едете? – спросила она.

– Да, я очень охотно…

Он взглянул: улыбка так и ползает у ней по лицу, то осветит глаза, то

разольется по щекам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа

солгать покойно.

– Я немного… ленив… – сказал он, – но…

Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила

у него сознание в лени. «Что она мне? Боюсь, что ли, я ее?» – думал он.

– Ленивы! – возразила она с едва приметным лукавством. – Может ли

это быть? Мужчина ленив – я этого не понимаю.

«Чего тут не понимать? – подумал он, – кажется, просто».

– Я все больше дома сижу, оттого Андрей и думает, что я…

– Но, вероятно, вы много пишете, – сказала она, – читаете. Читали ли

вы?..

Она смотрела на него так пристально.

– Нет, не читал! – вдруг сорвалось у него в испуге, чтоб она не

вздумала его экзаменовать.

– Чего? – засмеявшись, спросила она. И он засмеялся…

– Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их

не читаю.

– Не угадали; я хотела спросить о путешествиях…

Он зорко поглядел на нее: у ней все лицо смеялось, а губы нет…

«О! да она… с ней надо быть осторожным…» – думал Обломов.

– Что же вы читаете? – с любопытством спросила она.

– Я, точно, люблю больше путешествия…

– В Африку? – лукаво и тихо спросила она.

Он покраснел, догадываясь, не без основания, что ей было известно не

только о том, что он читает, но и как читает.

– Вы музыкант? – спросила она, чтоб вывести его из смущения.

В это время подошел Штольц.

– Илья! Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь

музыку, просил спеть что-нибудь… Casta diva.

– Зачем же ты наговариваешь на меня? – отвечал Обломов. – Я вовсе

не страстно люблю музыку…

– Каков? – перебил Штольц. – Он как будто обиделся! Я рекомендую

его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счет!

– Я уклоняюсь только от роли любителя: это сомнительная, да и

трудная роль!

– Какая же музыка вам больше нравится? – спросила Ольга.

– Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием

слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в

память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит

меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и от Моцарта

уши зажмешь…

– Значит, вы истинно любите музыку.

– Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, – просил Штольц.

– А если мсьё Обломов теперь в таком настроении, что уши зажмет? –

сказала она, обращаясь к нему.

– Тут следует сказать какой-нибудь комплимент, – отвечал Обломов. –

Я не умею, да если б и умел, так не решился бы…

– Отчего же?

– А если вы дурно поете! – наивно заметил Обломов. – Мне бы потом

стало так неловко…

– Как вчера с сухарями… – вдруг вырвалось у ней, и она сама

покраснела и Бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого. – Простите –

виновата!.. – сказала она.

Обломов никак не ожидал этого и потерялся.

– Это злое предательство! – сказал он вполголоса.

– Нет, разве маленькое мщение, и то, ей-богу, неумышленное, за то,

что у вас не нашлось даже комплимента для меня.

– Может быть, найду, когда услышу.

– А вы хотите, чтоб я спела? – спросила она.

– Нет, это он хочет, – отвечал Обломов, указывая на Штольца.

– А вы?

Обломов покачал отрицательно головой.

– Я не могу хотеть, чего не знаю.

– Ты грубиян, Илья! – заметил Штольц. – Вот что значит залежаться

дома и надевать чулки…

– Помилуй, Андрей, – живо перебил Обломов, не давая ему

договорить, – мне ничего не стоит сказать: «Ах! я очень рад буду, счастлив,

вы, конечно, отлично поете… – продолжал он, обратясь к Ольге, – это мне

доставит…» и т. д. Да разве это нужно?

– Но вы могли пожелать, по крайней мере, чтоб я спела… хоть из

любопытства.

– Не смею, – отвечал Обломов, – вы не актриса…

– Ну, я вам спою, – сказала она Штольцу.

– Илья, готовь комплимент.

Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна,

сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фигуры

Ольги и набросил на нее как будто флёровое покрывало; лицо было в тени:

слышался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью чувства.

Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних

выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость,

но в звуках этих таился уже зародыш грусти.

От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса

билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В

один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и

сейчас же опять сердце жаждало жизни…

Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще

труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик.

Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся

поднялась со дна души, готовая на подвиг.

Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось

только сесть и поехать.

В заключение она запела Casta diva: все восторги, молнией несущиеся

мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, – все это

уничтожило Обломова: он изнемог.

– Довольны вы мной сегодня? – вдруг спросила Ольга Штольца,

перестав петь.

– Спросите Обломова, что он скажет? – сказал Штольц.

– Ах! – вырвалось у Обломова.

Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставил и сильно

смутился.

– Извините… – пробормотал он.

– Слышите? – сказал ей Штольц. – Скажи по совести, Илья: как давно

с тобой не случалось этого?

– Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила

сиплая шарманка… – вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула

жало из сарказма.

Он с упреком взглянул на нее.

– У него окна по сю пору не выставлены: не слыхать, что делается

наруже, – прибавил Штольц.

Обломов с упреком взглянул на Штольца.

Штольц взял руку Ольги…

– Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели,

Ольга Сергеевна, по крайней мере, я давно не слыхал. Вот мой

комплимент! – сказал он, целуя каждый палец у нее.

Штольц уехал. Обломов тоже собрался, но Штольц и Ольга удержали

его.

– У меня дело есть, – заметил Штольц, – а ты ведь пойдешь лежать…

еще рано…

– Андрей! Андрей! – с мольбой в голосе проговорил Обломов. – Нет, я

не могу остаться сегодня, я уеду! – прибавил он и уехал.

Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и

вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог

знает, что чувствуя, о чем думая…

Через три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись

за карты, очутился у рояля, вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась голова;

она сидела в кабинете и нюхала спирт.

– Хотите, я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч

привез мне из Одессы? – спросила Ольга. – Он вам не показывал?

– Вы, кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять меня? –

спросил Обломов. – Напрасно!

– Отчего напрасно? Я хочу, чтоб вам не было скучно, чтоб вы были

здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали…

лежать.