Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами
Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и
гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы,
величине головы – овал и размеры лица; все это в свою очередь
гармонировало с плечами, плечи – с станом…
Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение
останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически
созданным существом.
Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы
тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на
что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в
зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-
голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были
дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем
ниточками – нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски,
которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от
этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то
говорило, будто там покоилась мысль.
Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно,
благородно покоившейся на тонкой, гордой шее; двигалась всем телом
ровно, шагая легко, почти неуловимо…
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? – думал
Обломов. – Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а
говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, – все, что
было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов,
как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо
мерцает жизнь и как…»
«Чему ж улыбаться? – продолжал думать Обломов. – Если у ней есть
сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от
жалости, а она… ну, Бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу
сегодня отобедаю – и ни ногой».
Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и
головой.
В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в
переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не
проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов
нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней,
посылает цветы, гуляет по озеру, по горам… он, Обломов.
Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как.
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда
испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил,
зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его,
тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за
дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного,
настойчивого взгляда.
– Что это такое? – говорил он, ворочаясь во все стороны. – Ведь это
мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так:
не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! – решил он, – и
выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души
глазами.
Вдруг она явилась перед ним на пороге балкона; он подал ей стул, и
она села подле него.
– Правда ли, что вы очень скучаете? – спросила она его.
– Правда, – отвечал он, – но только не очень… У меня есть занятия.
– Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план?
– Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу.
– А за границу поедете?
– Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберется.
– Вы охотно едете? – спросила она.
– Да, я очень охотно…
Он взглянул: улыбка так и ползает у ней по лицу, то осветит глаза, то
разольется по щекам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа
солгать покойно.
– Я немного… ленив… – сказал он, – но…
Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила
у него сознание в лени. «Что она мне? Боюсь, что ли, я ее?» – думал он.
– Ленивы! – возразила она с едва приметным лукавством. – Может ли
это быть? Мужчина ленив – я этого не понимаю.
«Чего тут не понимать? – подумал он, – кажется, просто».
– Я все больше дома сижу, оттого Андрей и думает, что я…
– Но, вероятно, вы много пишете, – сказала она, – читаете. Читали ли
вы?..
Она смотрела на него так пристально.
– Нет, не читал! – вдруг сорвалось у него в испуге, чтоб она не
вздумала его экзаменовать.
– Чего? – засмеявшись, спросила она. И он засмеялся…
– Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их
не читаю.
– Не угадали; я хотела спросить о путешествиях…
Он зорко поглядел на нее: у ней все лицо смеялось, а губы нет…
«О! да она… с ней надо быть осторожным…» – думал Обломов.
– Что же вы читаете? – с любопытством спросила она.
– Я, точно, люблю больше путешествия…
– В Африку? – лукаво и тихо спросила она.
Он покраснел, догадываясь, не без основания, что ей было известно не
только о том, что он читает, но и как читает.
– Вы музыкант? – спросила она, чтоб вывести его из смущения.
В это время подошел Штольц.
– Илья! Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь
музыку, просил спеть что-нибудь… Casta diva.
– Зачем же ты наговариваешь на меня? – отвечал Обломов. – Я вовсе
не страстно люблю музыку…
– Каков? – перебил Штольц. – Он как будто обиделся! Я рекомендую
его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счет!
– Я уклоняюсь только от роли любителя: это сомнительная, да и
трудная роль!
– Какая же музыка вам больше нравится? – спросила Ольга.
– Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием
слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в
память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит
меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и от Моцарта
уши зажмешь…
– Значит, вы истинно любите музыку.
– Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, – просил Штольц.
– А если мсьё Обломов теперь в таком настроении, что уши зажмет? –
сказала она, обращаясь к нему.
– Тут следует сказать какой-нибудь комплимент, – отвечал Обломов. –
Я не умею, да если б и умел, так не решился бы…
– Отчего же?
– А если вы дурно поете! – наивно заметил Обломов. – Мне бы потом
стало так неловко…
– Как вчера с сухарями… – вдруг вырвалось у ней, и она сама
покраснела и Бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого. – Простите –
виновата!.. – сказала она.
Обломов никак не ожидал этого и потерялся.
– Это злое предательство! – сказал он вполголоса.
– Нет, разве маленькое мщение, и то, ей-богу, неумышленное, за то,
что у вас не нашлось даже комплимента для меня.
– Может быть, найду, когда услышу.
– А вы хотите, чтоб я спела? – спросила она.
– Нет, это он хочет, – отвечал Обломов, указывая на Штольца.
– А вы?
Обломов покачал отрицательно головой.
– Я не могу хотеть, чего не знаю.
– Ты грубиян, Илья! – заметил Штольц. – Вот что значит залежаться
дома и надевать чулки…
– Помилуй, Андрей, – живо перебил Обломов, не давая ему
договорить, – мне ничего не стоит сказать: «Ах! я очень рад буду, счастлив,
вы, конечно, отлично поете… – продолжал он, обратясь к Ольге, – это мне
доставит…» и т. д. Да разве это нужно?
– Но вы могли пожелать, по крайней мере, чтоб я спела… хоть из
любопытства.
– Не смею, – отвечал Обломов, – вы не актриса…
– Ну, я вам спою, – сказала она Штольцу.
– Илья, готовь комплимент.
Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна,
сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фигуры
Ольги и набросил на нее как будто флёровое покрывало; лицо было в тени:
слышался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью чувства.
Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних
выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость,
но в звуках этих таился уже зародыш грусти.
От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса
билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В
один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и
сейчас же опять сердце жаждало жизни…
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще
труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик.
Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся
поднялась со дна души, готовая на подвиг.
Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось
только сесть и поехать.
В заключение она запела Casta diva: все восторги, молнией несущиеся
мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, – все это
уничтожило Обломова: он изнемог.
– Довольны вы мной сегодня? – вдруг спросила Ольга Штольца,
перестав петь.
– Спросите Обломова, что он скажет? – сказал Штольц.
– Ах! – вырвалось у Обломова.
Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставил и сильно
смутился.
– Извините… – пробормотал он.
– Слышите? – сказал ей Штольц. – Скажи по совести, Илья: как давно
с тобой не случалось этого?
– Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила
сиплая шарманка… – вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула
жало из сарказма.
Он с упреком взглянул на нее.
– У него окна по сю пору не выставлены: не слыхать, что делается
наруже, – прибавил Штольц.
Обломов с упреком взглянул на Штольца.
Штольц взял руку Ольги…
– Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели,
Ольга Сергеевна, по крайней мере, я давно не слыхал. Вот мой
комплимент! – сказал он, целуя каждый палец у нее.
Штольц уехал. Обломов тоже собрался, но Штольц и Ольга удержали
его.
– У меня дело есть, – заметил Штольц, – а ты ведь пойдешь лежать…
еще рано…
– Андрей! Андрей! – с мольбой в голосе проговорил Обломов. – Нет, я
не могу остаться сегодня, я уеду! – прибавил он и уехал.
Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и
вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог
знает, что чувствуя, о чем думая…
Через три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись
за карты, очутился у рояля, вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась голова;
она сидела в кабинете и нюхала спирт.
– Хотите, я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч
привез мне из Одессы? – спросила Ольга. – Он вам не показывал?
– Вы, кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять меня? –
спросил Обломов. – Напрасно!
– Отчего напрасно? Я хочу, чтоб вам не было скучно, чтоб вы были
здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали…
лежать.