Найти в Дзене

Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законностиэтим предлогам

Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца, который не щадил и в глаза и за глаза доннерветтеров за такое баловство. Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица: ученье свет, а неученье тьма, бродила уже по селам и деревням вместе с книгами, развозимыми букинистами. Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо. Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор не слыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом. Старые служаки, чада при

Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами

Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности

этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца,

который не щадил и в глаза и за глаза доннерветтеров за такое баловство.

Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица:

ученье свет, а неученье тьма, бродила уже по селам и деревням вместе с

книгами, развозимыми букинистами.

Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его

выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть

приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что

старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в

давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.

Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания

грамоты, но и других, до тех пор не слыханных в том быту наук. Между

титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна,

мостом через которую служил какой-то диплом.

Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать.

Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность,

других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой

на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в

благоприобретенные углы.

Обломовы смекали это и понимали выгоду образования, но только эту

очевидную выгоду. О внутренней потребности ученья они имели еще

смутное и отдаленное понятие, и оттого им хотелось уловить для своего

Илюши пока некоторые блестящие преимущества.

Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником

в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им

достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком

разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь

перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до

изнурения души и тела, не до утраты благословенной, в детстве

приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму

и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша

прошел все науки и искусства.

Вся эта обломовская система воспитания встретила сильную

оппозицию в системе Штольца. Борьба была с обеих сторон упорная.

Штольц прямо, открыто и настойчиво поражал соперников, а они

уклонялись от ударов вышесказанными и другими хитростями.

Победа не решалась никак; может быть, немецкая настойчивость и

преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил

затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было

решиться ни на ту, ни на другую сторону. Дело в том, что сын Штольца

баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то делая за него переводы.

Илье Ильичу ясно видится и домашний быт его, и житье у Штольца.

Он только что проснется у себя дома, как у постели его уже стоит

Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч.

Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а

Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет

ему лежа то ту, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он

поддаст Захарке ногой в нос.

Если недовольный Захарка вздумает пожаловаться, то получит еще от

старших колотушку.

Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку, осторожно продевая

руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает

Илье Ильичу, что надо сделать то, другое: вставши поутру, умыться и т. п.

Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть – уж

трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-

нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, – принести ли что,

сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется

броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и мать, да три тетки в

пять голосов и закричат:

– Зачем? Куда? А Васька, а Ванька, а Захарка на что? Эй! Васька!

Ванька! Захарка! Чего вы смотрите, разини? Вот я вас!..

И не удастся никак Илье Ильичу сделать что-нибудь самому для себя.

После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и сам выучился

покрикивать: «Эй, Васька! Ванька! подай то, дай другое! Не хочу того, хочу

этого! Сбегай, принеси!»

Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему.

Побежит ли он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздастся в

десять отчаянных голосов: «Ах, ах! Поддержите, остановите! Упадет,

расшибется… стой, стой!»

Задумает ли он выскочить зимой в сени или отворить форточку, –

опять крики: «Ай, куда? Как можно? Не бегай, не ходи, не отворяй:

убьешься, простудишься…»

И Илюша с печалью оставался дома, лелеемый, как экзотический

цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и

вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.

А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует:

в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который

так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да

поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или

подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по

деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься

на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать

свои силы.

Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не

вытерпит, и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за

ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.

Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и

горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью – он мчится, откуда

ноги взялись, сам и визжит и хохочет.

Вот и мальчишки: он бац снегом – мимо: сноровки нет, только хотел

захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он

упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на

глазах…

А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за

ним Васька, Митька, Ванька – все бегут, растерянные, по двору.

За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как

известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.

Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.

Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за

волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.

Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп,

потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла, и торжественно принесли на

руках домой.

Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его,

живого и невредимого, радость родителей была неописанна.

Возблагодарили Господа Бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к

вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло

быть полезно: опять играть в снежки…