Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами
Сказка не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми до
конца жизни сохраняет свою власть. Все в доме и в деревне, начиная от
барина, жены его и до дюжего кузнеца Тараса, – все трепещут чего-то в
темный вечер: всякое дерево превращается тогда в великана, всякий куст –
в вертеп разбойников.
Стук ставни и завыванье ветра в трубе заставляли бледнеть и мужчин,
и женщин, и детей. Никто в Крещенье не выйдет после десяти часов вечера
один за ворота; всякий в ночь на Пасху побоится идти в конюшню,
опасаясь застать там домового.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли
им, что копна сена разгуливала по полю, – они не задумаются и поверят;
пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или
что такая-то Марфа или Степанида – ведьма, они будут бояться и барана и
Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а
Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал
усомниться в этом, – так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают
мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают
в балаган, и разбойников – в тюрьму; но если пропадает самая вера в
призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие есть – едва знает, и
на каждом шагу все ждет чего-то страшного и боится. И теперь еще,
оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от
зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими
поутру, он опять бледнеет вечером.
Далее Илья Ильич вдруг увидел себя мальчиком лет тринадцати или
четырнадцати.
Он уж учился в селе Верхлёве, верстах в пяти от Обломовки, у
тамошнего управляющего, немца Штольца, который завел небольшой
пансион для детей окрестных дворян.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще
отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше
страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами
или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в
чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто
любимого пирожка не испечет ему.
Кроме этих детей, других еще в пансионе пока не было.
Нечего делать, отец и мать посадили баловника Илюшу за книгу. Это
стоило слез, воплей, капризов. Наконец отвезли.
Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может
быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б
Обломовка была верстах в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться?
Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось
и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома
Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов,
тишиною и неподвижностью.
Ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого
быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано
начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за
рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть,
еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем
пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют
тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей
его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и
делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой
суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла
в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка
переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает
никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за
упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о
беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Может быть, детский ум его давно решил, что так, а не иначе следует
жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить
ему? А как жили взрослые в Обломовке?
Делали ли они себе вопрос: зачем дана жизнь? Бог весть. И как
отвечали на него? Вероятно, никак: это казалось им очень просто и ясно.
Не слыхивали они о так называемой многотрудной жизни, о людях,
носящих томительные заботы в груди, снующих зачем-то из угла в угол по
лицу земли или отдающих жизнь вечному, нескончаемому труду.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за
жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня
увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от
волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев
мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Не клеймила их жизнь, как других, ни преждевременными
морщинами, ни нравственными разрушительными ударами и недугами.
Добрые люди понимали ее не иначе, как идеалом покоя и бездействия,
нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как то:
болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом.
Они сносили труд как наказание, наложенное еще на праотцев наших,
но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя
это возможным и должным.
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или
нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем,
оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики
не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности,
умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская
последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
Да, в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять ребенку
значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и
нешуточному; не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму
вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее,
тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее
целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при
дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может быть,
делается еще и теперь в Обломовке.
О чем же им было задумываться и чем волноваться, что узнавать,
каких целей добиваться?
Ничего не нужно: жизнь, как покойная река, текла мимо их; им
оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные
явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждого из них.
И вот воображению спящего Ильи Ильича начали так же по очереди,
как живые картины, открываться сначала три главные акта жизни,
разыгрывавшиеся как в его семействе, так у родственников и знакомых:
родины, свадьба, похороны.
Потом потянулась пестрая процессия веселых и печальных
подразделений ее: крестин, именин, семейных праздников, заговенья,
разговенья, шумных обедов, родственных съездов, приветствий,
поздравлений, официальных слез и улыбок.
Все отправлялось с такою точностью, так важно и торжественно.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных
обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое хотите щекотливое
сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины – справят
по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и как
подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти – во всем этом
никто никогда не делал ни малейшей ошибки в Обломовке