Найти тему

В канаве лежал мужик, опершись головой в пригорок

Добрый день! Вдохновился и делюсь с вами

В канаве лежал мужик, опершись головой в пригорок; около него

валялись мешок и палка, на которой навешаны были две пары лаптей.

Мужики не решались ни подходить близко, ни трогать.

– Эй! Ты, брат! – кричали они по очереди, почесывая кто затылок, кто

спину. – Как там тебя? Эй, ты! Что тебе тут?

Прохожий сделал движение, чтоб приподнять голову, но не мог: он, по-

видимому, был нездоров или очень утомлен.

Один решился было тронуть его вилой.

– Не замай! Не замай! – закричали многие. – Почем знать, какой он;

ишь не бает ничего; может быть, какой-нибудь такой… Не замайте его,

ребята!

– Пойдем, – говорили некоторые, – право-слово, пойдем: что он нам,

дядя, что ли? Только беды с ним!

И все ушли назад, в деревню, рассказав старикам, что там лежит

нездешний, ничего не бает, и Бог его ведает, что он там…

– Нездешний, так и не замайте! – говорили старики, сидя на завалинке

и положив локти на коленки. – Пусть его себе! И ходить не по что было

вам!

Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Обломов.

Из трех или четырех разбросанных там деревень была одна Сосновка,

другая Вавиловка, в одной версте друг от друга.

Сосновка и Вавиловка были наследственной отчиной рода Обломовых

и оттого известны были под общим именем Обломовки.

В Сосновке была господская усадьба и резиденция. Верстах в пяти от

Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее некогда фамилии

Обломовых и давно перешедшее в другие руки, и еще несколько

причисленных к этому же селу кое-где разбросанных изб.

Село принадлежало богатому помещику, который никогда не

показывался в свое имение: им заведовал управляющий из немцев.

Вот и вся география этого уголка.

Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только

семь лет. Ему легко, весело.

Какой он хорошенький, красненький, полный! Щечки такие

кругленькие, что иной шалун надуется нарочно, а таких не сделает.

Няня ждет его пробуждения. Она начинает натягивать ему чулочки; он

не дается, шалит, болтает ногами; няня ловит его, и оба они хохочут.

Наконец удалось ей поднять его на ноги; она умывает его, причесывает

головку и ведет к матери.

Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости,

от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медленно выплыли из-под

ресниц и стали неподвижно две теплые слезы.

Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его

жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли

что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли

ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его за

руку и подвела его к образу.

Там, став на колени и обняв его одной рукой, подсказывала она ему

слова молитвы.

Мальчик рассеянно повторял их, глядя в окно, откуда лилась в комнату

прохлада и запах сирени.

– Мы, маменька, сегодня пойдем гулять? – вдруг спрашивал он среди

молитвы.

– Пойдем, душенька, – торопливо говорила она, не отводя от иконы

глаз и спеша договорить святые слова.

Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу.

Потом шли к отцу, потом к чаю.

Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую

тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку,

которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом.

Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного

помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев,

гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.

Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и

начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал утирать следы

непрошеных поцелуев.

После того начиналось кормление его булочками, сухариками,

сливочками.

Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на

луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не

допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а

главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке,

пользовавшееся дурною репутацией.

Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что

она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и

топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили падаль; в овраге

предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых

или в том краю, или совсем на свете не было.

Ребенок не дождался предостережений матери: он уж давно на дворе.

Он с радостным изумлением, как будто в первый раз, осмотрел и

обежал кругом родительский дом, с покривившимися набок воротами, с

севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зеленый

мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и настройками и с

запущенным садом.

Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую

галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку; но галерея ветха, чуть-чуть

держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.

Он не внимал запрещениям матери и уже направился было к

соблазнительным ступеням, но на крыльце показалась няня и кое-как

поймала его.

Он бросился от нее к сеновалу, с намерением взобраться туда по

крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо

было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на

скотный двор и, чего Боже сохрани! – в овраг.

– Ах ты, Господи, что за ребенок, за юла за такая! Да посидишь ли ты

смирно, сударь? Стыдно! – говорила нянька.

И целый день, и все дни и ночи няни наполнены были суматохой,

беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он

упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки

или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось

сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и

поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может

быть, угасла бы давным-давно.

Не все резв, однако ж, ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя

подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает

все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его,

потом растут и зреют вместе с ним.

Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От

дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи – от всего побежали далеко

длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки,

манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит

огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.

– Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а ужо будет и там светло? –

спрашивал ребенок.

– Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не видит его,

так и хмурится; а ужо, как завидит издали, так и просветлеет.

Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип

поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро

больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади

покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг

двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.

Ребенок тоже шагнул раза два, еще шаг – и он уйдет за гору.

Ему хотелось бы к горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к

воротам, но из окна послышался голос матери:

– Няня! Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в

холодок; напечет ему головку – будет болеть, тошно сделается, кушать не

станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!