Найти в Дзене
Артём Семенов

Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге

Доброго времени суток, читатель! Хочу поделиться с вами полезной информацией Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге. Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть не в Азии. Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил к своему штату еще повара и завел было пару лошадей. Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли – прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его прие

Доброго времени суток, читатель! Хочу поделиться с вами полезной информацией

Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно

живет двенадцатый год в Петербурге.

Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух

комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой

Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем

трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из

отдаленных губерний, чуть не в Азии.

Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей

ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла другие, более широкие

размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил к своему штату еще

повара и завел было пару лошадей.

Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по

крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений,

все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все

готовился к поприщу, к роли – прежде всего, разумеется, в службе, что и

было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе;

наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам,

воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.

Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в

жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия

округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он

ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога

своей арены, там же, где был десять лет назад.

Но он все сбирался и готовился начать жизнь, все рисовал в уме узор

своей будущности; но с каждым мелькавшим над головой его годом должен

был что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре.

Жизнь в его глазах разделялась на две половины: одна состояла из

труда и скуки – это у него были синонимы; другая – из покоя и мирного

веселья. От этого главное поприще – служба на первых порах озадачила его

самым неприятным образом.

Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и теплых нравов и

обычаев родины, переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия

родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным началом,

что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного

занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и

расхода, как делывал его отец.

Он полагал, что чиновники одного места составляли между собою

дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и

удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть

обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что

слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить

достаточными и законными предлогами к нехождению в должность.

Но как огорчился он, когда увидел, что надобно быть, по крайней мере,

землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а

землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно,

могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает.

Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах

пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать

разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца

толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё

требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не

успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за

другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются

на третье – и конца этому никогда нет!

Раза два его поднимали ночью и заставляли писать «записки», –

несколько раз добывали посредством курьера из гостей – все по поводу

этих же записок. Все это навело на него страх и скуку великую. «Когда же

жить? Когда жить?» – твердил он.

О начальнике он слыхал у себя дома, что это отец подчиненных, и

потому составил себе самое смеющееся, самое семейное понятие об этом

лице. Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который только и

дышит тем, как бы за дело и не за дело, сплошь да рядом, награждать своих

подчиненных и заботиться не только о их нуждах, но и об удовольствиях.

Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего

подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью,

отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?

Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы. С

приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все

сбивали друг друга с ног, иные обдергивались, опасаясь, что они не

довольно хороши как есть, чтоб показаться начальнику.

Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть

такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного,

выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже

ревность, а иногда и способности к службе.

Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго

и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал,

подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто

никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он

никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать – просит, в гости к

себе – просит и под арест сесть – просит. Он никогда никому не сказал ты;

всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.

Но все подчиненные чего-то робели в присутствии начальника; они на

его ласковый вопрос отвечали не своим, а каким-то другим голосом, каким

с прочими не говорили.

И Илья Ильич вдруг робел, сам не зная отчего, когда начальник входил

в комнату, и у него стал пропадать свой голос и являлся какой-то другой,

тоненький и гадкий, как скоро заговаривал с ним начальник.

Исстрадался Илья Ильич от страха и тоски на службе даже и при

добром, снисходительном начальнике. Бог знает, что сталось бы с ним, если

б он попался к строгому и взыскательному!

Обломов прослужил кое-как года два; может быть, он дотянул бы и

третий, до получения чина, но особенный случай заставил его ранее

покинуть службу.

Он отправил однажды какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в

Архангельск. Дело объяснилось; стали отыскивать виноватого.

Все другие с любопытством ждали, как начальник позовет Обломова,

как холодно и покойно спросит, «он ли это отослал бумагу в Архангельск»,

и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич.

Некоторые полагали, что он вовсе не ответит: не сможет.

Глядя на других, Илья Ильич и сам перепугался, хотя и он и все

прочие знали, что начальник ограничится замечанием; но собственная

совесть была гораздо строже выговора.

Обломов не дождался заслуженной кары, ушел домой и прислал

медицинское свидетельство.

В этом свидетельстве сказано было: «Я, нижеподписавшийся,

свидетельствую, с приложением своей печати, что коллежский секретарь

Илья Обломов одержим отолщением сердца с расширением левого

желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а

равно хроническою болью в печени (hepatis), угрожающею опасным

развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как

надо полагать, от ежедневного хождения в должность. Посему, в

предотвращение повторения и усиления болезненных припадков, я считаю

за нужное прекратить на время г. Обломову хождение на службу и вообще

предписываю воздержание от умственного занятия и всякой деятельности».

Но это помогло только на время: надо же было выздороветь, – а за

этим в перспективе было опять ежедневное хождение в должность.

Обломов не вынес и подал в отставку. Так кончилась – и потом уже не

возобновлялась – его государственная деятельность.