Я складываю одежду, включая бюстгальтер, в аккуратную стопочку и надеваю халат. Халат из сверхтонкого синтетического материала, так что сквозь него можно разглядеть меня всю и контур от нижнего белья тоже.
«Скоро. Скоро все это кончится».
Я делаю глубокий вдох и вхожу в синюю дверь.
В лаборатории освещение еще ярче, чем в коридоре и вестибюле. Свет бьет в глаза, так что первое впечатление обо мне у эвалуаторов такое — некая девушка, жмурится, шарахается назад и закрывает лицо рукой. Передо мной, как в каноэ, проплывают четыре силуэта. Потом глаза мои адаптируются, и я различаю сидящих за длинным низким столом эвалуаторов. Помещение очень большое и практически пустое, если не считать четырех эвалуаторов, а в углу — придвинутый к одной из стен стальной операционный стол. Сверху меня освещает двойной ряд ламп, и я замечаю, какой здесь высокий потолок — футов тридцать, не меньше. Мне отчаянно хочется скрестить руки на груди, чтобы хоть как-то прикрыться. У меня пересыхает во рту, а в голове воцаряется ярко-белая, как свет ламп, пустота. Я не могу вспомнить, как должна себя вести, не могу вспомнить, что должна говорить.
К счастью, одна из эвалуаторов, женщина, заговаривает первой.
— Анкета у тебя с собой?
Голос у нее доброжелательный, но кулак у меня в животе все равно сжимает мои кишки.
«О господи, — думаю я, — сейчас я описаюсь. Описаюсь прямо здесь».
Я пытаюсь представить, что скажет Хана после того, как все это закончится, и мы будем гулять по горячим от солнца тротуарам и вдыхать соленый воздух океана.
«Боже, — скажет она, — только время зря потеряла. Эти эвалуаторы просто сидели, как четыре жабы на бревне, и пялились на меня».
— А, да…
Я делаю шаг вперед, и воздух, кажется, становится плотнее и не пускает меня дальше. Когда до стола остается пара футов, я протягиваю эвалуаторам планшет. За столом трое мужчин и одна женщина, но долго на них смотреть я не в состоянии. Механически зафиксировав в памяти какие-то носы, темные глаза и пару поблескивающих очков, я отступаю на прежнюю позицию.
Мой планшет перескакивает от эвалуатора к эвалуатору, а я стою по стойке «смирно» и стараюсь казаться расслабленной.
У меня за спиной вдоль задней стены, на высоте около двадцати футов от пола тянется галерея с ярусами белых кресел. Туда можно попасть через небольшую красную дверь, а кресла, очевидно, предназначены для студентов, докторов, интернов и младших научных сотрудников. Ученые в лаборатории не только демонстрируют процедуру, после нее они производят полную медицинскую проверку и часто занимаются трудными случаями других болезней.
До меня доходит, что они, вероятно, демонстрируют процедуру исцеления прямо здесь, в этой самой комнате. Вот для чего, должно быть, здесь установлен операционный стол. Страх снова начинает сжимать мои внутренности в кулак. Я часто представляла себе, что значит быть исцеленной, но почему-то никогда не задумывалась о самой процедуре. О твердой металлической поверхности операционного стола, о ярких мигающих у тебя над головой лампах, о трубках, проводах и… о боли.
— Лина Хэлоуэй?
— Да, это я.
— Отлично. Почему бы тебе для начала не рассказать нам немного о себе?
Эвалуатор в очках наклоняется вперед, разводит в стороны руки и улыбается. У него крупные и квадратные белые зубы, они напоминают мне кафель в ванной комнате. Из-за отражения в очках мне трудно разглядеть его глаза, и мне было бы легче, если бы он их снял.
— Расскажи нам о том, чем ты любишь заниматься. Какие у тебя интересы, хобби, любимые предметы в школе.
Я начинаю произносить заготовленные фразы о фотографии, пробежках и прогулках с друзьями. Эвалуаторы кивают, они делают записи в своих блокнотах, на их лицах появляются одобрительные улыбки, и я понимаю, что все идет хорошо, но при этом даже не слышу себя. Мое внимание зациклено на металлическом операционном столе, я продолжаю искоса на него поглядывать, а он в ответ подмигивает и блестит, как лезвие бритвы.
И тут вдруг я начинаю думать о маме. Мама прошла через три процедуры, но так и не исцелилась. Болезнь одержала верх. Глаза мамы стали пустыми, щеки провалились, болезнь повела ее дюйм за дюймом к краю песчаного утеса и заставила шагнуть вперед в чистый прозрачный воздух.
Во всяком случае, так мне рассказывали. Тогда мне было шесть лет. Я помню только, как она ночью прикоснулась к моему лицу теплыми пальцами и прошептала мне свой последние слова: «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».
Я на секунду закрываю глаза, все вытесняет мысль о том, как мама корчится от боли на операционном столе, а рядом дюжина ученых в лабораторных халатах наблюдают и хладнокровно делают записи в своих блокнотах. Три раза ее привязывали к металлическому столу; три раза толпа наблюдателей на галерее фиксировала ее реакцию на иглы, а потом и на лазер. Обычно пациентам перед процедурой делают анестезию, и они ничего не чувствуют, но тетя как-то проговорилась, что перед третьей процедурой моей маме решили не вводить обезболивающее. Они решили, что анестезия, возможно, мешает ее мозгу исцелиться.
— Не хочешь выпить воды? — предложила женщина эвалуатор номер один и указала на бутылку с водой и стакан на столе.
Она заметила, что я на секунду отключилась от происходящего, но это ничего. Я оттарабанила личный отчет и, судя по лицам эвалуаторов, справилась. Они смотрят на меня, как родители, которые гордятся тем, что их ребенок вставил правильные колышки в правильные дырочки.
Обрадовавшись короткой передышке, я наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Я чувствую, что у меня взмокли от пота подмышки, и благодарю Бога за то, что это нельзя увидеть. Я стараюсь смотреть только на эвалуаторов, но этот чертов стол так и лезет в глаза.
— Хорошо, Лина, а теперь мы зададим тебе несколько вопросов. Мы хотим, чтобы ты отвечала искренне. Не забывай, мы стараемся узнать тебя как человека.
«А как еще? — Этот вопрос непроизвольно выскакивает в моем сознании. — Я что — животное?»
Я делаю глубокий вдох, заставляю себя улыбнуться и киваю.
— Хорошо.
— Какие книги твои самые любимые?
— «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, — как автомат отвечаю я, — «Граница» Филиппы Гарольд.
Нет смысла гнать образы из головы — они хлынули потоком. Одно-единственное слово возникает в моем мозгу, как будто его выжгли каленым железом. Боль. Они хотели, чтобы мама прошла через процедуру в четвертый раз. Они пришли за ней в ту ночь, когда она умерла, пришли, чтобы забрать ее в лаборатории. Но она не пошла с ними, она убежала в темноту и прыгнула с утеса в пустоту.
«Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».
Тогда мама разбудила меня этими словами, и теперь, после того как она давным-давно исчезла, они снова вернулись ко мне. Их повторяли на ветру сухие деревья, шептали в холодном предрассветном воздухе замерзшие листья.
— И «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира.
Эвалуаторы кивают и записывают. «Ромео и Джульетта» в списке рекомендуемой литературы для каждого первогодка в классе здоровья.
— Почему «Ромео и Джульетта»? — спрашивает эвалуатор номер три.
«Это произведение пугает» — так я должна ответить на этот вопрос. «Ромео и Джульетта» — назидательная история, в ней рассказывается об опасностях, которые подстерегали людей старого мира, до того как изобрели способ исцеления от амор делириа нервоза. Мне кажется, что горло у меня начинает распухать и уже нет никакой возможности выдавить из него хоть слово. Слова застревают в горле, как колючки репейника на одежде во время пробежки через фермы. И в этот момент у меня в ушах начинает шуметь океан, я слышу его отдаленное урчание, представляю, как его тяжелые воды накрывают мою маму.
И все, что я могу выговорить:
— Это прекрасно.
Все четыре эвалуатора, словно связанные одной ниткой марионетки, мгновенно вскидывают головы.
— Прекрасно? — переспрашивает женщина-эвалуатор и морщит нос.
Воздух начинает звенеть от напряжения, и я понимаю, что допустила ошибку… большую ошибку.
Эвалуатор в очках подается вперед.
— Интересное слово ты использовала. Очень интересное.
Теперь, когда он демонстрирует свои зубы, они напоминают мне белые клыки оскалившегося пса.
— Может, по-твоему, страдание прекрасно? Может, тебе доставляет удовольствие насилие?
— Нет-нет, совсем не так.
Я стараюсь привести мысли в порядок, но в голове у меня продолжает бессловесно рычать океан, и рычание его с каждой секундой становится все громче и громче. А теперь еще к рычанию добавился слабый крик, как будто крик мамы долетает до меня через пропасть десятилетия.
— Я просто хотела сказать… в этой истории есть что-то печальное…
Яркий свет и рычание тянут меня ко дну, я барахтаюсь и пытаюсь вырваться. Самопожертвование. Я хочу сказать что-то о самопожертвовании, но не нахожу нужных слов.
— Продолжим, — говорит эвалуатор номер один.
Когда она предлагала мне выпить воды, ее голос звучал так мило, но теперь в нем нет и намека на доброжелательность.
— Поговорим о чем-нибудь простом. Например, какой цвет ты любишь больше других?
Часть моего сознания, рациональная и обученная, кричит: «Синий! Скажи синий!» Но другая, которая существовала еще раньше, пробивается через волны шума и выпрыгивает на поверхность.
— Серый.
— Серый? — растерянно переспрашивает четвертый эвалуатор.
Сердце по спирали, как в воронку, устремляется в желудок. Я понимаю, что сделала, — я провалилась, я прямо так и вижу, как набранные мной баллы стремятся к нулю. Но уже ничего не исправить. Со мной все кончено. Шум в ушах усиливается, он похож на топот перепуганных животных и не дает думать.
— Не то чтобы серый, — тороплюсь объяснить я. — Перед восходом солнца есть момент, когда все небо становится таким бледным, почти бесцветным… Это не совсем серый и не белый, мне всегда он нравился, потому что когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.
Но меня уже не слушают. Все эвалуаторы встрепенулись и смотрят куда-то мне за спину, лица у них такие, как будто они пытаются уловить в речи иностранца знакомые слова. А потом вдруг шум и крики врываются в комнату, и я понимаю, что все это время они существовали не только в моем сознании. Действительно кричат люди, действительно шум стоит такой, как будто бегут сразу тысячи ног. И третий звук присутствует тоже, он служит фоном для всего остального — бессловесное мычание, люди неспособны издавать такой звук.
Я ничего не могу понять, все происходит как во сне. Женщина эвалуатор встает со своего места и говорит:
— Что за черт…
— Сядьте, Хелен, — одновременно с ней говорит эвалуатор в очках. — Я пойду узнаю, в чем дело.
И в ту же секунду синие двери распахиваются, и в лабораторию врывается грохочущее копытами стадо коров, настоящих, реальных, живых, мычащих коров.
«Действительно насмерть перепуганные животные», — думаю я.
На долю секунды я выпадаю из реальности и мной овладевает гордость, оттого что я верно определила звук, предшествующий их появлению. А потом я понимаю, что через пару секунд меня втопчут в пол очень крупные, очень тяжелые и очень напуганные животные, и тут же ныряю в угол, за операционный стол.
Операционный стол служит надежным укрытием. Я осторожно выглядываю, только чтобы видеть, что происходит в лаборатории.
Эвалуаторы к этому моменту уже запрыгнули на свой стол, их со всех сторон окружают коричневые и пестрые туши коров.
Женщина-эвалуатор вопит как резаная.
— Спокойно! Спокойно! — кричит эвалуатор в очках, а сам цепляется за женщину, как будто он вот-вот утонет, а она — спасательный плот.
У некоторых коров на голове болтаются нелепые парики, на других накинуты халаты, точно такие, как тот, который на мне. На секунду я перестаю верить, что все это происходит на самом деле. Возможно, все это — сон, и я скоро проснусь в своей постели, и это будет утро дня эвалуации. Но потом я замечаю на боках коров надписи: «НЕ ИСЦЕЛЕНИЕ». Это написано чернилами как раз над выжженными клеймами с номерами, которые указывают на то, что участь этих коров — скотобойня.
По спине у меня пробегает холодок, и все начинает становиться на свои места. Каждые два года заразные — люди, которые живут в Дикой местности между цивилизованными городами и районами, — проникают в Портленд и устраивают своего рода протестные акции. В один год они заявились посреди ночи и нарисовали на домах всех до единого ученых красные черепа. В другой они умудрились проникнуть в центральный полицейский участок, тот, где координируют передвижения патрулей по Портленду, и перетащили всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Это, правда, было очень смешно и, если подумать, невероятно, потому что Централ — самое охраняемое здание в Портленде. Для людей, которые живут в Дикой местности, любовь не болезнь, и они не верят в исцеление. Они думают, что исцеление — это бесчеловечно. Отсюда и надпись на бедных коровах.
Теперь я все поняла — коров нарядили так специально. Как будто мы, те, кто проходит через эвалуацию, — стадо скотов.
Коровы вроде как успокоились. Они больше не ведут себя агрессивно и начинают просто бродить по лаборатории. Женщина-эвалуатор размахивает планшетом и хлопает коров, когда они таранят стол, слизывают со стола и начинают жевать бумаги, как я понимаю — записи эвалуаторов. Слава богу. Может, они съедят все записи, и у эвалуаторов не останется свидетельств моего провала.
Сейчас, когда я спряталась за операционным столом и не рискую угодить под копыта, все это кажется мне довольно веселым.
А потом я слышу это. Непонятно каким образом среди всего этого топота и криков я слышу у себя над головой смех, смех недолгий и мелодичный, как будто кто-то сыграл два-три аккорда на пианино.
Галерея. На галерее стоит парень и наблюдает за хаосом, который творится внизу. И — смеется.
Как только я поднимаю голову, его внимание переключается на меня. У меня перехватывает дыхание, я как будто вижу его в объектив фотоаппарата, и мир на это короткое мгновение щелчка затвора перестает существовать.
У него золотисто-каштановые волосы, как осенние листья в ту пору, когда они только начинают опадать, и глаза яркого янтарного цвета. Я вижу его и сразу понимаю, что он один из тех, кто устроил все это. Я знаю, что он живет в Дикой местности, знаю, что он — заразный. Страх сдавливает мой желудок, я открываю рот, чтобы закричать — сама не знаю, что именно, — и в этот момент он едва заметно кивает мне… И я не могу произнести ни звука. А потом он делает нечто совершенно неправдоподобное.
Он мне подмигивает.
Наконец срабатывает сигнализация. Она воет так громко, что я вынуждена закрыть уши руками. Я поворачиваюсь в сторону эвалуаторов. Заметили они этого парня или нет? Но эвалуаторы продолжают свои танцы на столе, а когда я снова смотрю на галерею, там уже никого нет.
Сегодня мне опять приснился этот сон.
Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение.
И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия.
И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент.
Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси — одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует.
Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это — произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама.
И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом — ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать.
«Мамочка, мамочка, мамочка…»
У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось.
Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, — «мамочка».
Я знаю. Я помню.
Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня.
Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев.
Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.
К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон — мне как будто песок в глаза насыпали.
«Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров.