Самые значительные идеи Петти, которых и следа нет в «предприятии» господина Дюринга, представляют, по его утверждению, только отрывочные замечания, случайные мысли и высказывания; только в наше время, вырвав из связи отдельные цитаты, можно будто бы приписать этим замечаниям не принадлежащее им самим по себе значение; они, следовательно, не играют никакой роли в действительной истории политической экономии, а только в современных книгах, находящихся ниже уровня «основательной» критики и «изложения истории в высоком стиле» господина Дюринга. Повидимому, затевая свое «предприятие», он имел в виду каких-то до наивности доверчивых читателей, которым в голову не придет проверить его утверждения. Мы к этому вернемся еще вскоре (когда пойдет речь о Локке и Норзе), а пока мы взглянем мимоходом на Буагильбера и Лоу.
Что касается первого, то мы здесь укажем на eдинственную принадлежащую господину Дюрингу находку. Он открыл незамеченную раньше связь между Буагильбером и Лоу. Именно Буагильбер утверждает, что благородные металлы могут быть заменены кредитными деньгами (un morceau de papier) в нормальных денежных функциях, исполняемых ими в товарном производстве. Лоу же воображает, будто произвольное «увеличение числа» этих «кусочков бумаги» увеличивает народное богатство. Отсюда господин Дюринг умозаключает, что «ход мысли» Буагильбера «заключал в себе уже новую фазу меркантилизма», иными словами, заключал в себе уже взгляды Лоу. Это доказывается следующим образом: «Оставалось только приписать «простым кусочкам бумаги» ту самую роль, которую должны были играть благородные металлы, и таким путем тотчас же совершалось превращение меркантилизма». Таким путем можно тотчас же совершить превращение дяди в тетку. Правда, господин Дюринг смягчает свое утверждение: «Разумеется, Буагильбер не имел этого намерения». Но, черт побери, как он мог иметь намерение заменить свое рационалистическое понимание денежной роли благородных металлов меркантилистским суеверием на том основании, что, согласно ему, благородные металлы заменимы в этой роли бумажными деньгами? «Но,— продолжает господин Дюринг в том же тоне серьезного комизма,—надо согласиться, что у нашего автора попадаются местами действительно удачные замечания».
Относительно Лоу у господина Дюринга попадается только одно «действительно удачное замечание»: «И Лоу, разумеется, не мог никогда окончательно истребить последнюю основу» (именно «базис благородных металлов»), «но он продолжал без конца выпускать ассигнации, пока система не лопнула». В действительности целью выпуска бумажных приманок, простых денежных знаков, было не «истребление» базиса благородных металлов, а извлечение его из карманов публики в пустые кассы государства. Но вернемся к Петти и к той ничтожной роли, которую приписывает ему господин Дюринг в истории политической экономии. Послушаем сперва, что он рассказывает о ближайших преемниках Петти, Локке и Норзе. В одном и том же 1691 году появились «Considerations on Lowering of Interest and Raising of Money» Локка и «Discourse upon Trade» Норза.
«Рассуждения (Локка) о проценте и монете не выходят из рамок размышлений, обычных в эпоху меркантилизма и считавшихся с фактами государственной жизни». Читателю этого «сообщения» должно теперь быть совершенно понятно, почему «Lowering of Interest» Локка оказало во второй половине XVIII века такое огромное, и притом разностороннее, влияние на политическую экономию во Франции и Италии.
«О свободе размера процентной ставки не один купец думал таким же образом» (как Локк) «и в ходе событий привыкли считать недействительными ограничения процента. В такое время, когда Дедли Нррз мог свободно писать свой «Discourse upon Trade» в духе свободы торговли, в воздухе уже как бы должно было носиться многое такое, благодаря чему теоретическая оппозиция против ограничений процента не казалась чем-то неслыханным» (стр. 64).
Итак, Локку оставалось только подумать над мыслями того или иного современного ему «купца» или же подхватить многое, «как бы уже носившееся в воздухе» в его время, чтобы начать теоретизировать о свободе процента н не сказать ничего «неслыханного». Но, в действительности, еще Петти в 1662 году в своем «Treatise on Taxes and Contributions» противопоставлял процент, как денежную ренту, называемую нами ростовщичеством (rent of money which we call usury), земельной ренте и ренте с домов (rent of land and houses), а помещиков, требовавших законодательных мер для понижения не земельной, а денежной ренты, убеждал в тщетности и бесполезности составления положительных гражданских законов, противоречащих закону природы (the vanity and fruitlessness of making civil positive law against the law of nature). Поэтому в своем «Quantulumcunque»(1682r.) он называет государственное регулирование процента столь же нелепой затеей, как и регулирование вывоза благородных металлов или вексельного курса. В том же сочинении он излагает незыблемые соображения о raising of money (например, попытку назвать 1/2 шиллинга 1 шиллингом, начеканив из унции серебра двойное количество шиллингов).
В последнем пункте Локк и Норз ограничиваются почти копированием его. Что же касается вопроса о проценте, то Локк присоединяется к рассуждениям Петти о параллели между процентом с капитала и земельной рентой, а Норз, идя дальше, противопоставляет процент, как ренту на капитал (rent of stock), земельной ренте (rent af land) и капиталистов (стоклордов) противопоставляет крупным землевладельцам (лэндлордам). Но зато Локк принимает требуемую Петти свободу процента с ограничениями, Норз же — целиком.
Господин Дюринг превосходит самого себя, когда сам он, закоснелый меркантилист в «более субтильном» смысле, отделывается от «Discourses upon Trade» Дедли Норза замечанием, что они написаны «в духе теории свободы торговли». Это все равно, что сказать о Гарвее, что он писал «в духе» теории кровообращения. Сочинение Норза—не говоря о его прочих достоинствах—представляет собою классическое, строго последовательное изложение учения о свободе торговли как внешней, так и внутренней, и в 1691 г. оно, разумеется,. было «чем-то неслыханным» !
Кроме того, господин Дюринг сообщает, что Норз был «торговцем», к тому же скверным человеком, и что его сочинение «не встретило никакого одобрения». Удивительное ли дело, что в момент окончательной победы в Англии системы таможенного протекционизма подобное сочинение не встретило «одобрения» у задававшей тогда тон сволочи! Но это нисколько не помешало тому, что оно сейчас же начало оказывать теоретическое влияние, которое можно отметить в целом ряде появившихся непосредственно после него в Англии, отчасти еще в XVII веке, экономических сочинений.
Локк и Норз показывают нам, как за первыми смелыми выступлениями Петти почти во всех областях политической экономии последовали дальнейшие шаги — в отдельных направлениях — его английских преемников. Даже самый поверхностный наблюдатель не может не заметить следов этого процесса за период 1691—1752 гг., ибо все более значительные экономические работы этой эпохи примыкают — положительным или отрицательным образом — к Петти. Поэтому период этот, давший массу оригинальных голов, является самым важным для изучения постепенного зарождения политической экономии. «Изложение истории в высоком стиле», вменяющее Марксу в непростительную вину то, что он в «Капитале» придает такое значение Петти и писателям того периода, попросту вычеркивает их из летописи истории. От Локка, Норза, Буагильбера и Лоу оно перескакивает прямо к физиократам, и затем у входа в действительный храм политической экономии появляется Давид Юм.
С позволения господина Дюринга, мы восстановим хронологический порядок, поместив Юма перед физиократами.
Экономические «Опыты» Юма появились в 1752 г. В связанных между собой опытах: «Of Money», «Of the Balance of Trade», «Of Commerce» Юм следует по пятам — часто также в чудачествах — за сочинением Якова Вандерлинта: «Money answers all things», Лондон 1734 г. С сочинениями этого Вандерлинта, оставшимися совершенно неизвестными господину Дюрингу, считались еще в английской экономической литературе конца XVIII века, т. е. в после-смитовскую эпоху.
Подобно Вандерлинту, Юм рассматривает деньги как простой знак стоимости; он переписывает почти дословно из Вандерлинта (и это важно, так как теорию знаков стоимости он мог заимствовать из многих других сочинений), почему торговый баланс не может быть постоянно в пользу или против одной какой-либо страны; он учит, подобно Вандерлинту, о равновесии балансов, устанавливающемся естественным путем, сообразно различной экономической ситуации отдельных стран; он проповедует, подобно Вандерлинту, только менее смело и последовательно, свободу торговли; он указывает вместе с Вандерлинтом, но только более поверхностно, на потребности, как на стимулы производства; он следует за Вандерлинтом, когда ошибочно приписывает банковским деньгам и всем официальным ценным бумагам влияние на товарные цены; он вместе с Вандерлинтом отвергает кредитные деньги; подобно Вандердинту, он ставит в зависимость цены товаров от цены труда, т. е. от заработной платы; он списывает у него даже нелепое утверждение, будто накопление сокровищ понижает товарные цены и т. д. и т. д.
Господин Дюринг уже давно бормотал на оракульский манер о непонимании другими юмовской теории денег и, в частности, угрожающе кивал в сторону Маркса, который к тому же указал в «Капитале», с нарушением полицейских правил, на тайную связь Юма с Вандерлинтом и с Дж. Масси, о котором речь ниже.
Что касается этого непонимания, то дело в следующем. О подлинной теории денег Юма, согласно которой деньги — это просто знак стоимости и, значит, товарные цены, при прочих равных условиях, падают по мере увеличения обращающейся денежной массы и повышаются пропорционально уменьшению ее,— об этой теории господин Дюринг, при всех своих лучших намерениях, способен только — правда, на свой собственный, ясный как день, манер — повторять лишь ошибочные утверждения своих предшественников. Юм же, выставив эту теорию, возражает сам себе (и это сделал уже, исходя из тех же самых предпосылок, Монтескье), что ведь «известно», что со времени открытия американских рудников «промышленность выросла у всех европейских народов, за исключением владельцев этих рудников», и что, «помимо других причин, виной этого — увеличение количества золота и серебра». Он объясняет это явление тем, что «хотя высокая цена товаров есть необходимое следствие увеличения количества золота и серебра, но она вытекает не непосредственно из этого увеличения, а некоторое время спустя, пока деньги не войдут во всеобщее употребление и не окажут своего действия во всех слоях народа». В этот промежуточный период они оказывают благодетельное влияние на промышленность и торговлю. В конце этого рассуждения Юм объясняет нам,—хотя значительно одностороннее, чем многие его предшественники и современники, — также причину этого: «Легко проследить за движением денег через все общество, и тогда мы найдем, что они должны подстегнуть прилежание всякого, прежде чем они поднимут цену труда».
Иными словами: Юм описывает здесь действие революции в стоимости благородных металлов, именно обесценения их, или, что сводится к тому же самому, действие революции, происшедшей с мерилом стоимости благородных металлов. Он правильно указывает, что это обесценение, при происходящем постепенно выравнивании товарных цен, лишь в последнем счете «поднимает цену труда», т. е. попросту заработную плату,— что, следовательно, оно увеличивает прибыль купцов и промышленников — и, таким образом, «подстегивает прилежание» их за счет рабочих (что он находит, однако, совершенно в порядке вещей). Но настоящего научного вопроса, влияет ли и как влияет усиленный приток благородных металлов, при неизменной стоимости их, на товарные цены, — этого вопроса он себе не ставит и смешивает всякое «увеличение количества благородных металлов» с их обесценением. Словом, Юм поступает точно так, как это ему приписывает Маркс («Zur Kritik», стр. 141). Мы еще вернемся вкратце к этому пункту, а раньше обратимся к «Опыту» Юма об «Interest».
Замечание Юма, направленное прямо против Локка, о том, что процент регулируется не массой наличных денег, а нормой прибыли, и все прочие его рассуждения о причинах, вызывающих тот или иной уровень процента, — все это, выраженное гораздо более точно, но менее остроумно, находится в сочинении, появившемся в 1750 г., за два года до «Опыта» Юма: «Опыт об определяющих причинах естественной высоты процента, где рассматриваются взгляды сэра В. Петти и м-ра Локка по этому предмету» («An Essay on the Governing Causes of the Natural Rate of Interest, wherein the sentiments of Sir W. Petty and Mr. Locke, on that head, are considered»). Автором его является Дж. Maccи, разносторонний писатель, которого, как видно из современной английской литературы, много читали. Объяснение Адамом Смитом высоты процента ближе к Масси, чем к Юму. Оба — Maccи и Юм — ничего не знают и не говорят о природе «прибыли», которая играет у обоих одну и ту же роль.
«Вообще,— разглагольствует господин Дюринг,— к оценке Юма подходили с предвзятым мнением, приписывая ему идеи, которых он вовсе не имел». Господин Дюринг сам дает нам не один яркий пример подобного «подхода».
Так, например, «Опыт» Юма о проценте начинается следующими словами: «Ничто не считают более верным признаком цветущего состояния какого-нибудь народа, чем низкий уровень процентной ставки; и это вполне правильно, хотя в объяснении причины этого я расхожусь с обычным мнением». Итак, уже в первой фразе своего «Опыта» Юм указывает, что взгляд на низкий уровень процента, как на самый верный признак цветущего состояния народа, был уже в его время ставшей общим местом банальностью. И, действительно, со времени Чайльда эта «идея» имела целых сто лет для своего полуляризирования. У господина Дюринга же мы читаем: «Из взглядов Юма на высоту процента надо, главным образом, выделить идею, что она истинный барометр состояния (какого?) и что низкий уровень его является почти безошибочным признаком процветания какого-нибудь народа» (стр. 130). Чьими же устами говорит «предвзятость»? Устами самого господина Дюринга.
Между прочим, наш критический историограф выражает наивное удивление по поводу того, что Юм, высказав удачную идею, «даже не указывает на себя, как на автора ее». С господином Дюрингом такого казуса не случилось бы.
Мы видели, что Юм смешивает всякое увеличение количества благородных металлов с тем увеличением их, которое сопровождается обесценением, революцией в их собственной стоимости, т. е. в мериле стоимости товаров. Это смешение было у Юма неизбежно, так как он не имел ни малейшего представления о функции благородных металлов, как мерила стоимости. Он не мог иметь его, так как он не знал ровно ничего о самой стоимости. Само это слово встречается, кажется, только один раз в его статьях, именно там, где он якобы исправляет, а на самом деле еще ухудшает ошибку Локка, что благородные металлы имеют «только воображаемую стоимость», утверждением, что они имеют «главным образом фиктивную стоимость».
Он стоит в этом вопросе значительно ниже не только Петти, но и некоторых своих английских современников. Он обнаруживает ту же «отсталость», когда старомодным образом все еще прославляет «купца» как главную пружину производства, от чего уж задолго до него отказался Петти. Что касается уверения Дюринга, будто Юм в своих очерках касается «главнейших экономических проблем», то достаточно сравнить их хотя бы с цитируемым Адамом Смитом сочинением Кантильона (вышло, как и «Опыт» Юма, в 1752 г., но много лет спустя после смерти автора), чтоб увидеть, как узок кругозор политико-экономических работ Юма. Юм, несмотря на выданный ему господином Дюрингом патент, остается и в области политической экономии почтенной величиной, но он здесь совершенно не оригинальный исследователь, и тем менее создающий эпоху мыслитель. Влияние его экономических работ на образованные круги его времени объясняется не только прекрасной формой изложения, но гораздо больше тем, что они являлись прогрессивно-оптимистическим дифирамбом расцветавшим тогда промышленности и торговле, иными словами, были прославлением быстро поднимавшегося тогда в Англии вверх капиталистического общества, у которого они поэтому должны были встретить «одобрение». Здесь будет достаточно краткого указания. Всякий знает, какая ожесточенная борьба велась как раз во времена Юма английскими народными массами против системы косвенных налогов, планомерно проводившейся тогда пресловутым Робертом Уольполем для снятия налогового бремени с плеч помещиков и вообще богатых классов. В «Опыте о налогах» (Essay on Taxes)» где Юм, не называя его, полемизирует против своего никогда не забываемого им авторитета, Вандерлинта, ожесточеннейшего противника косвенных налогов и решительнейшего сторонника обложения земли, мы читаем следующее: «Действительно, они (налоги на предметы потребления) должны быть очень высоки и очень неразумно установлены, чтобы рабочий не мог — не повышая цены своего труда — выплатить их, усилив свое прилежание и бережливость». Кажется, что слышишь Роберта Уольполя, особенно если к этому присовокупить то место в «Опыте о государственном кредите», где, в связи с вопросом о трудности обложения государственных кредиторов, говорится: «уменьшение их дохода не может быть замаскировано тем, что это простая статья акциза или пошлины».
Восхищение Юма буржуазной деятельностью не было платоническим, как это и можно ожидать со стороны шотландца. Пустившись в жизнь голым, как сокол, он дошел до приличного ежегодного дохода не в одну тысячу фунтов стерлингов, что господин Дюринг (дело ведь идет здесь не о Петти) излагает со свойственным ему остроумием: «Благодаря разумной частной экономии он, при весьма скромных средствах, добился того, что мог писать, не думая угодить никому». По поводу же дальнейшего замечания господина Дюринга: «Он никогда не сделал ни малейшей уступки влиянию партий, государей или университетов», надо указать следующее: хотя неизвестно, чтобы Юм вел литературные компанейские дела с каким-нибудь «Вагенером», но известно, что он был рьяным сторонником олигархии вигов, которая высоко ставила «церковь и государство», в награду за что он получил сперва место секретаря посольства в Париже, а затем несравненно более важное и доходное место помощника государственного секретаря. «В политическом отношении Юм был и оставался всегда консервативным человеком, строго монархического образа мыслей. Поэтому сторонники господствующей церкви не относились к нему с таким озлоблением, как к Гиббону», говорит старый Шлоссер. «Этот эгоист Юм, этот фальсификатор истории», говорит «грубо» плебейский Коббет — этот Юм называет английских монахов жирными, не имеющими ни жены, ни детей и живущими нищенством бездельниками, «а сам он никогда не имел ни семьи, ни жены, был огромным толстяком, откармливающимся на общественные деньги, которых он не заслужил каким-нибудь действительно общеполезным делом». Юм, говорит господин Дюринг, «в практическом устройстве жизни имеет в существенных чертах большое преимущество перед Кантом».
Но почему Юму отведено такое исключительное место в «Критической истории»? Просто потому, что этот «серьезный и тонкий мыслитель» имеет честь быть Дюрингом XVIII века. Как Юм служит доказательством тому, что «создание целой отрасли науки (политической экономии) было делом более просвещенной философии», гак и его деятельность как предтечи является лучшей гарантией того, что вся эта отрасль науки найдет свое ближайшее завершение в том феноменальном муже, который превратит просто «более просвещенную» философию в абсолютно светозарную философию действительности и у которого, — точно так же, как у Юма, «что из германской почве является совершенно беспримерным до сих пор...—занятия философией в узком смысле слова соединены с научными работами в области народного хозяйства». В соответствии с этим мы находим, что господин Дюринг раздувает значение почтенного Юма как экономиста и превращает его в звезду первой величины, значение которой не признавалось благодаря той же зависти, которая так упорно замалчивает до сих пор и «основоположиные для эпохи» деяния господина Дюринга.
Как известно, школа физиократов оставила нам в «Экономической таблице» Кенэ загадку, о которую обломали себе зубы все принимавшиеся за нее критики и историки политической экономии. Эта таблица, которая должна была наглядно иллюстрировать идеи физиократов о производстве и обращении совокупного богатства какой-нибудь страны, осталась в достаточной мере темной для экономистов, живших после Кенэ. Господин Дюринг и здесь берется дать нам окончательное решение. Что «должно обозначать» это экономическое отображение отношений производства и обращения у самого Кенэ, говорит он, можно понять только, если «предварительно точно исследовать свойственные ему руководящие идеи». Это тем более необходимо, что до сих пор их изображали с какой-то «расплывчатой неопределенностью», и даже у Адама Смита «нельзя узнать их существенных черт». С этим традиционным «легковесным изложением» господин Дюринг берется покончить раз навсегда. И вот он начинает водить за нос своего читателя на протяжении целых пяти страниц, пяти страниц, полных напыщенных оборотов речи, бесконечных повторений и рассчитанного беспорядка, которые должны прикрыть тот роковой факт, что господин Дюринг не может рассказать о «руководящих идеях» Кенэ больше, чем можно найти в «популярнейших компилятивных руководствах», от которых он так неутомимо предостерегает читателя. «Одной из сомнительнейших сторон» этого введения является то, что уже здесь господин Дюринг мимоходом касается таблицы, известной пока только по названию, а затем растекается мыслью во всякого рода «размышлениях», как, например, о «различии между затратами и результатом». Если это различие «и не встречается в готовом виде в идеях Кенэ», то зато господин Дюринг дает нам ослепительный образчик его, когда он добирается от растянутых «затрат» своего введения до своего изумительно краткого «результата», да заключения о самой таблице. Приведем же все, буквально все, что он считает необходимым сказать о таблице Кенэ.
В «затратах» господин Дюринг говорит: «Ему (Кенэ) казалось самоочевидным, что доход (господин Дюринг перед этим говорит о чистом продукте) должно рассматривать и трактовать как денежную стоимость... он тотчас же связал свои размышления (!) с денежными стоимостями, которые он предполагает как результат про-. дажи всех сельскохозяйственных продуктов при переходе их из первых рук. Таким образом (!) он оперирует в столбцах своей таблицы с несколькими миллиардами» (т. е. денежными стоимостями). Мы, значит, трижды узнаем, что Кенэ оперирует в таблице «денежными стоимостями» «сельскохозяйственных продуктов», включая сюда стоимость «чистого продукта» или «чистого дохода». Мы читаем далее: «Если бы Кенэ вступил на путь подлинного естественного анализа и перестал считаться не только с благородными металлами и количеством денег, но и с денежными стоимостями... Но он оперирует все время суммами стоимостей и представлял себе (!) заранее чистый продукт как некоторую денежную стоимость». Таким образом, в четвертый и в пятый раз,—в таблице существуют только денежные стоимости.
«Он (Кенэ) получил его (чистый продукт), вычтя затраты и думая (!) главным образом (не традиционное, но зато тем более легковесное изложение) о той стоимости, которая в качестве ренты, доставалась земельному собственнику». Мы все еще не сдвинулись с места; но вот теперь дело пойдет на лад: «С другой стороны однако-же (это «однако же»— настоящий перл!) чистый продукт входит как естественный предмет в обращение и становится, таким образом, элементом, который служит для поддержания класса, называемого бесплодным. Здесь можно тотчас же (!) заметить путаницу, получающуюся оттого, что в одном случае денежная стоимость, а в другом сами вещи определяют логическое развитие взглядов». Повидимому, вообще всякое товарное обращение страдает той «путаницей», что товары входят в него одновременно и как «естественный предмет» и как «денежная стоимость». Но мы все еще вертимся вокруг да около «денежных стоимостей», ибо «Кенэ хочет избежать двойной оценки народно-хозяйственного дохода».
Заметим, с разрешения господина Дюринга: у Кенэ внизу, в «анализе» таблицы, фигурируют различные виды продуктов как «естественные предметы», а вверху, в самой таблице,—их денежные стоимости. Впоследствии Кенэ даже поручил своему подручному, аббату Бодо, внести в самое таблицу, на-ряду с денежными стоимостями, и естественные предметы.
После стольких «затрат», наконец, и «результат». И вот что, к изумлению нашему, мы слышим: «Но непоследовательность (по отношению к роли, приписываемой Кенэ земельным собственникам) становится тотчас же очевидной, если только задать вопрос, что же делается в хозяйственном кругообороте с чистым продуктом, присвоенным в качестве ренты. Здесь методу мышления физиократов и экономической таблице остается только впасть в доходящие до мистицизма путаницу и произвол».
Конец венчает дело. Итак, господин Дюринг не знает, «что делается в хозяйственном кругообороте (изображаемом таблицей) с чистым продуктом, присвоенным в качестве ренты». Таблица для него — «квадратура круга». По собственному признанию, он не понимает азбуки физиократии. После всего этого хождения вокруг да около, после всего этого толчения воды в ступе, после скачков вперед, назад, арлекинад, диверсий, повторений и умопомрачающей путаницы, которые должны были нас подготовить к потрясающему объяснению, «что должна означать таблица у самого Кенэ», — после всего этого мы имеем под конец стыдливое признание господина Дюринга, что он сам этого не знает.
Освободившись от этого тягостного секрета, сбросив горациевскую черную заботу, сидевшую у него на плечах во время поездки по физиократической стране, наш «серьезный и тонкий мыслитель» с новой бодростью ударяет в литавры: «Линии, которые Кенэ проводит туда и сюда в своей, впрочем, довольно простой (!) таблице (их всего-навсего шесть) и которые должны представить обращение чистого продукта», наводят на мысль, не принимала ли участия при составлении «этих странных соединений столбцов» математическая фантастика; они напоминают о занятиях Кенэ квадратурой круга и т. д. Так как эти линии, несмотря на всю свою простоту, остаются, по собственному признанию господина Дюринга, непонятными ему, то он должен, по своему излюбленному способу, заподозрить их. После этого он смело уже может нанести последний удар роковой таблице: «Рассмотрев чистый продукт с этой сомнителънейшей стороны» и т. д. Свое вынужденное признание, что он ни слова не понимает в «Tableau economique» и в «роли», которую играет в ней при этом чистый продукт, — это господин Дюринг называет «сомнительнейшей стороной чистого продукта»! Что за юмор висельника!
Но чтобы наши читатели не остались в том же безнадежном неведении о таблице Кенэ, в каком неизбежно пребывают те, кто черпают свою экономическую мудрость «из первых рук» от господина Дюринга, мы вкратце сообщим следующее.
Как известно, у физиократов общество делится на три класса:
1) производительный класс, занятый действительно в земледелии, — фермеры и сельскохозяйственные рабочие; они называются производительными, ибо их труд дает избыток—ренту; 2) класс, присваивающий этот избыток; в него входят помещики и вся их челядь, государь и все вообще оплачиваемые государством чиновники и, наконец, церковь как присвоительница десятины. Для краткости мы в дальнейшем будем называть первый класс «фермерами», а второй «земельными собственниками»; 3) промышленный или стерильный (бесплодный) класс, бесплодный потому, что, согласно физиократической точке зрения, он прибавляет к доставляемым ему производительным классом сырым материалам ровно столько стоимости, сколько он потребляет в виде жизненных продуктов, доставляемых ему тем же самым классом. Таблица Кенэ имеет своей задачей показать наглядным образом, как обращается между этими тремя классами совокупный продукт какой-нибудь страны (на деле—Франции) и как он служит для ежегодного воспроизводства.
В качестве первой предпосылки таблица предполагает всеобщее распространение фермерской системы, а с ней и крупного сельского хозяйства, как его понимала эпоха Кенэ; образцом ему здесь служили Нормандия, Пикардия, Иль-де-Франс и некоторые другие-французские провинции. Поэтому фермер является действительным руководителем сельского хозяйства, представляет в таблице весь производительный (занимающийся земледелием) класс и выплачивает земельному собственнику ренту в деньгах. Совокупности фермеров приписывается основной капитал или инвентарь в десять миллиардов ливров, пятая часть которых, т. е. два миллиарда, представляет ежегодно возобновляемый оборотный капитал: при установлении этой пропорции Кенэ руководствовался данными о наилучших фермерствах вышеназванных провинций.
Затем имеются еще следующие предпосылки: 1) простоты ради предполагается постоянство цен и простое воспроизводство; 2) исключается всякое обращение продуктов в пределах одного класса и рассматривается только обращение их между классами; 3) все купли-продажи, происходящие между классами в течение хозяйственного года, объединяются в одну совокупную сумму. Наконец, надо помнить, что в эпоху Кенэ во Франции—как, более или менее, во всей Европе — крестьяне удовлетворяли значительнейшую часть своих потребностей в продуктах не пищевого характера собственным домашним трудом; поэтому такая домашняя промышленность предполагается здесь как сама собою разумеющаяся составная часть сельского хозяйства.
Исходным пунктом таблицы является совокупный урожай, т. е. фигурирующий вверху таблицы валовой продукт из произведений почвы за год или целое воспроизводство страны, в данном случае Франции. Величина стоимости этого валового продукта определяется по средним ценам сельскохозяйственных произведений у торговых народов. Она равна пяти миллиардам ливров; это сумма, по возможным тогда статистическим расчетам, выражает приблизительно денежную стоимость валового сельскохозяйственного продукта Франции. Именно это и объясняет, почему Кенэ в своей таблице «оперирует несколькими миллиардами», именно пятью миллиардами ливров, а не пятью livres tournois.
Итак, весь валовой продукт, стоимостью в пять миллиардов, находится в руках производительного класса, т. е. прежде всего фермеров, которые произвели его, выложив за год оборотный капитал в два миллиарда, соответствующий основному капиталу в десять миллиардов. Сельскохозяйственные продукты, жизненные припасы, сырые материалы и т. д., необходимые для возмещения оборотного капитала, т. е. для содержания всех непосредственно занятых в земледелии лиц, изъемлются in natura из совокупного урожая и идут в дело на новое сельскохозяйственное производство. Так как, согласно вышесказанному, предполагается постоянство цен и простое воспроизводство в раз данном масштабе, то денежная стоимость этой изъятой части валового продукта равняется двум миллиардам ливров. Следовательно, эта часть не входит в общее обращение. Ибо, как уже замечено нами, в таблице не рассматривается обращение продуктов внутри, каждого отдельного класса, а только между различными классами.
По возмещении оборотного капитала от валового продукта остается избыток в три миллиарда, из которых два миллиарда в жизненных припасах, а один—в сырых материалах. Рента, которую фермеры должны платить земельным собственникам, равна, однако, только двум третям этой суммы, т. е. двум миллиардам. Мы вскоре-увидим, почему эти два миллиарда фигурируют под рубрикой «чистого продукта» или «чистого дохода».
Но кроме сельскохозяйственного «целого воспроизводства» стоимостью в пять миллиардов, из которых во всеобщее обращение входят три миллиарда, имеется еще, до начала изображенного в таблице движения, вся pecule нации, два миллиарда наличных денег в руках фермеров. С ними дело обстоит следующим образом.
Так как исходным пунктом таблицы является совокупный урожай, то он в то же время образует заключительный пункт некоторого экономического года, например 1758 г., после которого начинается новый экономический год. Во время этого нового, 1759 года, предназначенная для обращения часть валового продукта распределяется, с помощью ряда отдельных выплат и куплей-продаж, между двумя другими классами. Эти следующие друг за другом, раздробленные и растягивающиеся на целый год действия собираются — и оно не могло быть иначе при составлении таблицы — в несколько характеристичных, захватывающих каждый раз целый год, актов. К концу 1758 года класс фермеров получил обратно деньги, которые он выплатил в качестве ренты за 1757 год земельным собственникам (как это происходит, должна показать сама таблица), — именно два миллиарда ливров, которые фермеры, значит, могут в 1759 году снова пустить в обращение. Так как, по замечанию Кенэ, эта сумма значительно больше, чем в действительности требуется для совокупного обращения страны (Франции), где платежи происходят всегда по частям, то находящиеся в руках фермеров два миллиарда ливров представляют всю массу обращающихся в стране денег.
Класс загребающих ренту земельных собственников выступает прежде всего — как это случайно имеет место еще и ныне — в качестве получателей денег. По предположению Кенэ, земельные собственники в тесном смысле слова получают только четыре седьмых всей ренты в два миллиарда, две седьмых достаются правительству и одна седьмая духовенству, получающему десятину. Во времена Кенэ церковь была крупнейшим земельным собственником во Франции и получала, сверх того, десятину со всей прочей земельной собственности.
Потраченный «стерильным» классом в течение года оборотный капитал (avances annuelles) заключается в сырых материалах, стоимостью в один миллиард, — мы говорим только о сырых материалах, ибо орудия, машины и проч. относятся к изделиям самого этого класса. Что касается разнообразных ролей, которые приходится играть подобным изделиям в промысловой деятельности самого этого класса, то они так же мало касаются таблицы, как происходящее исключительно внутри него обращение товаров и денег. Заработная плата за труд, с помощью которого бесплодный класс превращает сырые материалы в мануфактурные товары, равна стоимости жизненных припасов, которые он получает отчасти прямо от производительного класса, отчасти косвенно через земельных собственников. Хотя сам он распадается на капиталистов и наемных рабочих, но, по основному воззрению Кенэ, он является одним совокупным классом, находящимся на жалований у производительного класса и у земельных собственников. Все промышленное производство, а значит и все соответствующее обращение, распределяющееся в течение всего следующего за урожаем года, тоже объединено в одно целое. Поэтому предполагается, что при начале описываемого в таблице кругооборота годичное производство товаров бесплодного класса находится целиком в его руках, что, следовательно, весь его оборотный капитал, т. е. сырые материалы, стоимостью в один миллиард, превратились в товары, стоимостью в два миллиарда, половина которых представляет цену потребленных в течение этого периода изготовления товаров жизненных припасов. Но могут возразить: ведь бесплодный класс тоже потребляет промышленные продукты для собственного пользования; где фигурируют они, раз весь продукт этого класса переходит по каналам обращения к другим классам? На это мы получаем такой ответ: бесплодный класс не только потребляет сам часть своих товаров, но старается еще помимо того удержать возможно большее количество их. Поэтому он продает пущенные им в оборот товары выше их действительной стоимости, и он должен это делать. Но это нисколько не изменяет условий таблицы, потому что оба других класса получают мануфактурные товары только по цене их совокупного производства.
Итак, мы знаем теперь экономическое положение трех различных классов при начале описываемого таблицей движения.
Производительный класс, возместив в натуре свой оборотный капитал, имеет еще в своем распоряжении на три миллиарда сельскохозяйственных продуктов из валового производства и два миллиарда денег. Класс земельных собственников выступает пока только с своими притязаниями к производительному классу на ренту в два миллиарда. Бесплодный класс располагает мануфактурными товарами на сумму в два миллиарда. Обращение, происходящее только между двумя из этих классов, называется у физиократов неполным , а между всеми тремя — полным.
Теперь переходим к самой экономической таблице.
Первое (неполное) обращение. Фермеры выплачивают земельным собственникам, без эквивалента с их стороны, причитающуюся им ренту своими двумя миллиардами денег. На один из этих миллиардов земельные собственники покупают жизненные припасы у фермеров, к которым, таким образом, возвращается половина потраченных ими на выплату ренты денег.
В своем «Analyse du Tableau Economique» Кенэ больше не говорит о государстве, получающем две седьмых, и о церкви, получающей одну седьмую земельной ренты, ибо их общественная роль всем известна. По поводу же самих земельных собственников он говорит, что их траты — среди которых фигурируют и издержки всей их челяди — представляют в значительнейшей своей части бесплодные траты, за исключением той небольшой доли, которая применяется «для поддержания и улучшения иx имений и для подъема культуры их». Но, согласно «естественному праву», их настоящая функция заключается как раз в «заботе о хорошем управлении и в издержках для сохранения своей наследственной части», или, как развивается дальше, в avances foncieres, т.е. в издержках на то,чтоб подготовить почву и снабдить фермеров всем необходимым инвентарем, который позволил бы им посвятить весь свой капитал исключительно делу сельскохозяйственной культуры.
Второе (полное) обращение. На второй, находящийся еще в их распоряжении, миллиард земельные собственники покупают мануфактурные товары у бесплодного класса, а последний на полученные деньги покупает у фермеров жизненные припасы.
Третье (неполное) обращение. Фермеры покупают у бесплодного класса на миллиард ливров мануфактурных товаров; значительная часть этих товаров состоит из земледельческих орудий и других, необходимых для сельского хозяйства, средств производства. Бесплодный класс возвращает фермерам эту самую сумму, накупив у них на миллиард сырых материалов, в возмещение своего собственного оборотного капитала. Благодаря этому к фермерам возвращаются выплаченные ими в виде ренты два миллиарда ливров, и баланс подведен. А этим решается и великая загадка о том, «что становится в хозяйственном кругообороте с чистым продуктом, присвоенным в качестве ренты».
Мы видели выше, что в руках производительного класса имеется в начале процесса избыток стоимостью в три миллиарда. Из них только два были выплачены земельным собственникам, как чистый продукт, в виде ренты. Третий миллиард из избытка образует проценты на весь вложенный фермерами капитал, составляя на десять миллиардов десять процентов. Этот процент они получают — заметим это—не из обращения; он находится in natwa в их руках, они его только реализуют в обращении, обменяв его с помощью обращения на мануфактурные товары той же стоимости.
Без этого процента фермер, главный деятель сельского хозяйства, не авансировал бы ему основного капитала. Уже с этой точки зрения присвоение фермером доли сельскохозяйственного прибавочного дохода, представляющей процент, является, согласно физиократам, столь же необходимым условием воспроизводства, как сам класс фермеров; поэтому этот элемент нельзя причислить к категории национального «чистого продукта» или «чистого дохода», ибо последний характеризуется именно тем, что его можно потребить без всякого отношения к непосредственным потребностям национального воспроизводства. Но этот фонд в один миллиард служил, согласно Кенэ, главным образом для необходимых в течение года исправлений и отчасти для обновления основного капитала, далее в качестве резервного фонда против несчастных случаев, наконец, если можно, для увеличения основного и оборотного капиталов, а также для улучшения почвы и для расширения культуры.
Весь процесс, действительно, «довольно прост». В обращение пускаются: фермерами— два миллиарда денег, для уплаты ренты, и на три миллиарда продуктов, из которых две трети жизненных припасов и одна треть сырых материалов; бесплодным классом — на два миллиарда мануфактурных товаров. Из жизненных припасов, стоимостью в два миллиарда, одна половина потребляется земельными собственниками и связанными с ними группами, другая — бесплодным классом в уплату за его труд. Сырые материалы, стоимостью в один миллиард, возмещают оборотный капитал этого же класса. Из обращающихся мануфактурных товаров на два миллиарда ливров одна половина достается земельным собственникам, другая фермерам, для которых она является лишь превращенной формой процента на вложенный ими капитал, процента, полученного в первоначальном виде из сельскохозяйственного производства. Деньги же, пущенные фермерами в обращение в виде уплаты за ренту, возвращаются к ним обратно благодаря продаже их продуктов, и, благодаря этому, тот же кругооборот может сызнова начаться в ближайшем экономическом году.
А теперь пусть читатель присмотрится к «действительно критическому», столь превосходящему «традиционное легковесное объяснение», изложению господина Дюринга. Повторив пять раз подряд с таинственным видом, как неосторожно оперирует Кенэ в таблице с одними только денежными стоимостями, — что, между прочим, оказалось ложным, — он приходит под конец к тому результату, что на вопрос о том, «что же делается в хозяйственном кругообороте с чистым продуктом, присвоенным в качестве ренты», «экономической таблице остается только впасть в доходящую до мистицизма путаницу и произвол». Мы видели, что таблица, это столь же простое, как и гениальное для своего времени, изображение годового npoцecca воспроизводства в его реализации через обращение, очень точно отвечает на вопрос о том, что становится с этим чистым продуктом в сельскохозяйственном кругообороте; таким образом, «мистицизм» с «путаницей и произволом» остаются опять-таки только на долю господина Дюринга, как «сомнительнейшая сторона» и единственный «чистый продукт» его физиократических занятий.
Господин Дюринг так же хорошо знаком с исторической ролью физиократов, как и с их теорией. «В лице Тюрго, — поучает он нас,—физиократия во Франции пришла к своему практическому и теоретическому концу». То, что Мирабо в своих экономических воззрениях был по существу физиократом, что в Учредительном собрании 1789 г. он был первым авторитетом в экономических вопросах, что собрание это в своих экономических реформах перевело значительную часть физиократических учений из области теории в область практики и, в частности, обложило высоким налогом присваиваемый земельной собственностью, «без эквивалента», чистый продукт, земельную ренту, — все это не существует для «некоего» Дюринга.
Господин Дюрпнг одной длинной чертой через период 1691 — 1752 гг. вычеркнул всех предшественников Юма, другой такой же чертой он вычеркивает действовавшего в промежутке между Юмом и Адамом Смитом сэра Джемса Стюарта. О его большом произведении, которое — не говоря уже о его исторической важности — надолго обогатило область политической экономии, в «предприятии» господина Дюринга не говорится ни звука. Зато он обзывает Стюарта самым бранным словом, существующим в его лексиконе, и говорит, что он был «профессором» во время А. Смита. К сожалению, это чистая выдумка. Стюарт в действительности был крупным шотландским помещиком, который был изгнан из Великобритании за участие якобы в заговоре в пользу Стюартов и который, благодаря своим путешествиям и долгому пребыванию на материке, ознакомился с экономическим положением различных стран.
Коротко говоря: согласно «Критической истории», значение всех прежних экономистов сводится или к тому, что их учения представляют как бы «зачатки» более глубоких, «основоположных» исследований господина Дюринга, иди же к тому, что своей негодностью они только больше оттеняют ценность их. Однако и в политической экономии существует несколько героев, дающих не только «зачатки» для «более глубокого основоположения», но и теоремы, из которых оно, как предписано в натурфилософии, не «развивается», а «компонируется»: это—«несравненно выдающаяся величина»—Лист, который придал к вышей выгоде немецких фабрикантов «мощный» вид «более деликатным» меркантилистским теориям какого-то Феррье и других; это, далее, Кэри, вся мудрость которого заключена в следующем положении: «система Рикардо, это —система раздора... она приводит к порождению классовой вражды... его сочинение является руководством демагога, стремящегося к власти путем раздела земли, войны и грабежа», это, наконец, путаник лондонского Сити — Маклеод.
Поэтому люди, которые в настоящее время и в «ближайшее обозримое будущее» захотят изучать политическую экономию, поступят благоразумнее, если они ознакомятся с «водянистыми продуктами», «плоскостями», «нищенскими похлебками» «популярнейших компилятивных руководств», чем если они положатся на «изложение истории в высоком стиле» господина Дюринга.
- * *
Что же, наконец, получается в результате нашего анализа дюлгаговой «собственно созданной системы» политической экономии? Просто то, что, несмотря на все высокопарные слова и еще более высокопарные обещания, нас так же водили за нос, как в «философии». Теория стоимости, этот «пробный камень высокопробности экономических систем», свелась к тому, что господин Дюринг понимает под стоимостью пять различных и друг другу резко противоречащих вещей и, следовательно, в лучшем случае, сам не знает, чего он хочет. Возвещенные с такой помпой «естественные законы всякого хозяйства» оказались архи-известными и часто даже неправильно формулированными банальностями худшего сорта. Единственное объяснение экономических фактов, даваемое нам собственно созданной системой, сводится к тому, что они—результаты «насилия»; это такое общее место, которым филистеры всех народов от века умели отделываться от всех докучных вещей и с которым мы не становимся умнее, чем были прежде. Вместо того чтобы исследовать происхождение и действие этого насилия, господин Дюринг предлагает нам успокоиться с благодарностью при голом слове «насилие», как последней причине и окончательном объяснении всех экономических явлений. Вынужденный дать более конкретное разъяснение капиталистической эксплоатации труда, он сперва сводит ее вообще к обложению податью и к надбавке на цены, присваивая себе здесь целиком прудоновское учение о «поборе» (prelevement), а в дальнейшем пользуется для объяснения ее марксовой теорией прибавочного труда, прибавочного продукта и прибавочной стоимости. Он умудряется счастливо примирить две диаметрально противоположные концепции, для чего ему достаточно попросту списать их обе в один присест. И подобно тому как в философии он не находил достаточно грубых слов для того самого Гегеля, идеями которого он, разжижая их, не перестает пользоваться, так в «Критической истории» самая беспардонная ругань по адресу Маркса служит лишь прикрытием того факта», что имеющаяся в «Курсе» крупица разумных мыслей о капитале и труде представляет тоже разжиженный плагиат идей Маркса. Незнание, которое позволяет себе в «Курсе» принимать за начало истории культурных народов «крупного землевладельца» и ни слова не знает об общей земельной собственности родовых и деревенских общин, являющейся в действительности исходным пунктом всей истории, — это в наши дни просто непонятное незнание почти бледнеет перед тем невежеством, которое в «Критической истории» немало любуется собой, как «универсальной широтой исторического кругозора», несколько ужасающих образчиков которого мы привели. Одним словом, сперва колоссальные «затраты» самовосхваления, базарного, крикливого саморекламирования, головокружительных обещаний, а затем «результат»—полный нуль.
ОТДЕЛ ТРЕТИЙ
СОЦИАЛИЗМ — ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК
Мы видели, каким образом подготовлявшие революцию философы XVIII века апеллировали к разуму, как к единственному судье над всем существующим. Они требовали основания разумного государства, разумного общества и безжалостного устранения всего, стоящего в противоречии с вечным разумом. Мы видели также, что этот вечный разум оказался в действительности лишь идеализованным рассудком третьего сословия, готового превратиться в современную буржуазию. Если общественный строй и новое государство, созданные французской революцией, и могли казаться разумными по сравнению со старыми учреждениями, — они были, во всяком случае, очень далеки от абсолютной разумности. Царство разума потерпело крушение. Общественный договор Руссо нашел себе применение в господстве террора, от которого изверившаяся в своей политической способности буржуазия искала спасения сперва в испорченности директории, а потом под крылом наполеоновского деспотизма. Обетованный вечный мир превратился в бесконечные завоевательные войны.
Не более посчастливилось и разумному общественному строю. Противоположность между богатством и бедностью, вместо того чтобы разрешиться во всеобщее благоденствие, напротив, усилилась вследствие устранения цеховых и иных привилегий, служивших до известной степени ее прикрытием, а также вследствие исчезновения церковной благотворительности, несколько смягчавшей бедствия нищеты. [Осуществленная теперь на деле «свобода собственности» от-феодальных оков оказалась для мелкого буржуа и крестьянина свободой продавать задавленную могущественной конкуренцией крупного капитала и крутшого землевладения мелкую собственность именно этим магнатам и превратилась, таким образом, для этих мелких буржуа и крестьян в свободу от собственности.] Быстрое развитие промышленности на капиталистическом основании скоро возвело бедность и страдания рабочих масс в необходимое условие существования общества. [Чистоган стал, по выражению Карлейля, единственным связующим элементом этого общества.] Количество преступлений возрастало с каждым годом. Если пороки феодалов, прежде выставлявшиеся напоказ, теперь на время стушевались, зато тем пышнее расцвели на их месте пороки буржуазии, прежде робко скрывавшиеся во тьме. Торговля все более и более проникалась мошенничеством. Революционный девиз «братство» осуществился в плутнях и во вражде конкуренции. Подкуп заменил грубое насилие, и, вместо меча, главнейшим рычагом общественной жизни стали деньги. «Право первой ночи» по наследству перешло от феодалов к фабрикантам. Проституция выросла до неслыханных размеров, и даже самый брак превратился в законом признанную форму разврата, в его официальный покров, дополняясь к тому же многочисленными незаконными связями. Одним словом, возникшие вслед за «победой разума» политические и общественные учреждения оказались самой злой, самой отрезвляющей карикатурой на блестящие обещания философов XVIII века. Недоставало только людей, способных констатировать всеобщее разочарование, и эти люди явились с началом нового столетия. В 1802 г. вышли «Женевские письма» Сен-Симона; в 1808 г. появилось первое произведение Фурье, хотя основание его теории относится еще к 1799г.; 1 января 1800 г. Роберт Оуэн взялся за управление Нью-Лэнарком.
Но в это время капиталистическое производство—а с ним и противоположность между буржуазией и пролетариатом—было еще очень неразвито. Крупная промышленность была неизвестна во Франции и только что возникла в Англии. А между тем лишь крупная промышленность развивает борьбу не только между созданными ею классами, но и между порожденными ею производительными силами и формами обмена, и лишь эти создаваемые крупной промышленностью столкновения ведут с роковою необходимостью к перевороту в способе производства и к устранению его капиталистического характера, причем та же крупная промышленность в гигантском развитии производительных сил дает также средство для разрешения ею же созданных противоречий. Если в 1800 г. сама борьба, вытекающая из современного общественного порядка, только что зарождалась, то тем менее было в наличности средств для ее устранения. Хотя во время террора неимущие массы Парижа захватили на минуту власть и смогли, таким образом, направить буржуазную революцию против самой же буржуазии, но их минутная победа послужила наилучшим доказательством всей невозможности прочного господства рабочего класса при тогдашних условиях. Пролетариат, еще не выделившийся из об-; щей массы неимущих людей, составлял в то время лишь зародыш будущего класса и не был способен к самостоятельному политическому действию. Он являлся лишь угнетенной, страдающей массой, способной в своей беспомощности ждать избавления только от какой-нибудь внешней, высшей силы.
Это историческое положение отразилось и на учениях основателей социализма. Незрелому капиталистическому производству, невыясненности взаимного положения классов соответствовали и незрелые теории. Приходилось изобретать, а не открывать решение общественных задач, еще окутанное туманом неразвитых экономических отношений. Очевидны были только недостатки общественного строя, найти же средства к их устранению казалось задачей мыслящего разума. Требовалось изобрести новую, самую совершенную систему человеческих отношений и привить ее существующему обществу посредством пропаганды, а по возможности и посредством примера образцовых учреждений по новой системе. Эти новые социальные системы были заранее обречены оставаться утопиями, и чем старательнее разрабатывались их подробности, тем дальше уносились они в область чистой фантазии.
Утопическая сторона социалистических теорий теперь уже всецело отошла в область истории, и мы не будем останавливаться на ней ни минуты долее, предоставив литературным лавочникам а 1а Дюринг самодовольно перетряхивать эти смешные фантазии и любоваться трезвостью своего образа мыслей по сравнению с подобным «сумасбродством». Мы гораздо охотнее постараемся найти под фантастическим покровом зародыши гениальных идей, всюду разбросанные в теориях великих утопистов, но незаметные для слепых филистеров.
[Сен-Симона можно назвать сыном Великой французской революции, при начале которой он не достиг еще тридцатилетнего возраста. Революция была победой третьего сословия, т.е. большинства нации, занятого в производстве и торговле, над до тех пор привилегированными сословиями — дворянством и духовенством. Но победа третьего сословия оказалась в действительности победой маленькой части этого сословия; она свелась к завоеванию политической власти социально-привилегированной частью его, имущей буржуазией. К тому же эта буржуазия быстро развилась еще в процессе революции, с одной стороны, при помощи спекуляции конфискованными и затем проданными земельными владениями дворянства и церкви, с другой —путем надувательства нации военными поставщиками. Именно господство этих спекулянтов привело в эпоху директории Францию и революцию на край гибели и дало вместе с тем предлог Наполеону для его государственного переворота. Таким образом, в голове Сен-Симона противоположность между третьим сословием и привилегированными сословиями приняла форму противоположности между «рабочими» и «праздными». Последними являлись не только старые привилегированные, но и все те, кто не принимал участия в производстве и торговле, жил на свою ренту. А «рабочими» были не только наемные рабочие, но и фабриканты, купцы, банкиры. Что праздные потеряла способность к духовному руководству и политическому господству,— не подлежало никакому сомнению и окончательно было доказано революцией. Что обездоленные не обладали этой способностью, об этом, по мнению Сен-Симона, свидетельствовал опыт эпохи террора. Кто же должен был руководить и господствовать? По мнению Сен-Симона — наука и промышленность, объединенные новой религиозной связью, необходимо мистическим и строго иерархическим «новым христианством», которое должно было восстановить | разрушенное со времени реформации единство религиозных воззрений. Но наука — это были ученые, а промышленность — в первую очередь активные буржуа, фабриканты, купцы, банкиры. Правда, эти буржуа должны были стать чем-то вроде государственных чиновников, доверенных лиц всего общества, но по отношению к рабочим они сохраняли распорядительные функции, а также привилегированное экономическое положение. Что касается банкиров, то они были призваны регулировать все общественное производство при помощи регулирования кредита. Такой взгляд вполне соответствовал той эпохе, когда во Франции крупная промышленность, а вместе с ней противоположность между буржуазией и пролетариатом, только начала развиваться. Но что Сен-Симон особенно подчеркивает, так это следующее: всюду и всегда его в первую очередь интересует судьба «самого многочисленного и самого бедного класса» [(«da classe la plus nombreuse et la plus pauvre»)].
Уже в «Женевских письмах» Сен-Симона мы находим положение, что «все люди должны работать»; в том же произведении он утверждает, что господство террора во Франции было господством неимущих масс.
«Посмотрите, — взывает он к этим массам, — что произошло во Франции, когда там господствовали ваши братья: они создали голод!» Нужна была гениальная проницательность, чтобы в 1802 г. понять, что французская революция была классовой борьбой, и не только между дворянством и буржуазией, но также между дворянством, буржуазией и неимущими массами. В 1816 г. Сен-Симон заявляет, что политика есть наука о производстве и заранее предсказывает ее полнейшее поглощение экономикой. Если понятие о происхождении политических учреждений из экономических основ видно лишь в зародыше, зато совершенно ясно выражена та мысль, что по-литическая власть над людьми должна превратиться в управление вещами, в заведывание процессами производства, т. е. прийти к «упразднению государства», о котором так много шумели в последнее время.
С таким же превосходством над современниками Сен-Симон заявляет в 1814 г., — тотчас по вступлении союзников в Париж, — а затем в 1815 г. (во время войны ста дней), что союз Франции с Англией и этих двух стран с Германией представляет единственную гарантию мирного развития и процветания Европы. Нужно было больше мужества и исторической дальнозоркости, чтобы в 1815 г. проповедывать французам союз с победителями при Ватерлоо, чем чтобы вести словесную войну с немецкими профессорами.
Если гениальная широта взглядов Сен-Симона позволила ему уловить зародыши почти всех позднейших социалистических идей, не относящихся к области чистой экономии, то Фурье, со своей стороны, дает нам глубоко захватывающую критику существующего общественного строя, выраженную при этом с чисто французским остроумием. Он ловит на слове вдохновенных пророков дореволюционной буржуазии и ее подкупленных льстецов новейшего времени. Он беспощадно раскрывает всю материальную и моральную нищету буржуазного мира и сопоставляет ее с блистательными обещаниями наступления царства разума, цивилизации, несущей счастье всем, и бесконечного совершенствования человеческого рода; он показывает, какая жалкая действительность соответствует напыщенным хвалебным речам современных ему буржуа-идеологов, и изливает весь свой сарказм на это окончательное фиаско фразы. Благодаря живости своей натуры Фурье является не только критиком, но и сатириком, и даже одним из величайших сатириков всех времен. Сильными и меткими штрихами рисует он спекулятивные плутни и мелко-торгашеский дух, овладевший французской торговлей послереволюционного периода. Еще удачнее его сатирическое изображение отношений полов в буржуазном обществе и положения в нем женщины. Ему первому принадлежит мысль, что степень свободы, достигнутая данным обществом, должна измеряться большей или меньшей свободой женщины в этом обществе.
Но выше всего поднимается Фурье в своем взгляде на историю человеческих обществ. Весь предшествующий ход ее он разделяет на четыре ступени развития: дикое состояние, варварство, патриархат и цивилизация. Под последней он разумеет существующий буржуазный строй, начавшийся с XVI столетия, и показывает, как «эта цивилизация делает сложным, двусмысленным, двуличным и лицемерным каждый порок, остававшийся в простом виде при варварстве». Он указывает на «заколдованный круг» непобедимых и вечно возобновляющихся противоречий, в котором движется цивилизация, всегда достигая результатов, противоположных тем, к которым, искренно или притворно, она стремится. Например, по его словам, «в цивилизации бедность порождается самим избытком». Очевидно, Фурье также мастерски владел диалектикой, как и его современник Гегель. С той же самой диалектической точки зрения он утверждает, вопреки господствовавшей тогда теории о бесконечной способности человека к совершенствованию, что не только каждый исторический фазис имеет свой период роста и упадка, но что и все человечество, в конце концов, обречено на исчезновение. Эта идея Фурье заняла в исторической науке такое же место, какое заняла в естествознании идея Канта о конечном разрушении земного шара.
В то время как над Францией проносился ураган революции, в Англии совершался менее шумный, но не менее могущественный переворот. Пар и машины превратили мануфактуру в современную крупную промышленность и тем самым революционизировали все основы буржуазного общества. Медленный, сонливый ход мануфактуры превратился в настоящий «период бурных стремлений» промышленности. Разделение общества на крупных капиталистов и лишенных всякого имущества пролетариев совершалось с постоянно возраставшей быстротой, разрушая промежуточные состояния. Устойчивый средний класс старого времени превратился теперь в колеблющуюся, неустойчивую массу ремесленников и мелких торговцев, ведущих необеспеченный образ жизни и составляющих наиболее текучую часть населения. Новый способ производства находился еще на первых ступенях своего восходящего развития; он был еще нормальным, правильным, единственно возможным при данных условиях способом производства, а между тем он успел уже породить вопиющие общественные бедствия. Масса бездомного населения скопилась в отвратительнейших закоулках больших городов; разрушились традиционные связи, патриархальный семейный быт, даже самая семья; крайнее удлинение рабочего дня изнуряло непосильной работой, по преимуществу, детей и женщин; испорченность нравов в среде рабочего населения, внезапно брошенного в совершенно новые условия существования, из деревни в город, из земледелия в промышленность, достигла поражающих размеров. И вот, за реформу общественных отношений, порождающих такие бедствия, взялся Роберт Оуэн, 29-летний фабрикант, соединявший редкую способность руководить людьми с возвышенной и почти детской простотой характера. Он, усвоил себе материалистическое учение XVIII века об образовании человеческого характера из взаимодействия, с одной стороны, унаследованной организации, а с другой—условий, окружающих человека, в особенности в период его развития.
Большинство его собратьев по положению видело в промышленной революции только беспорядок и хаос, годный для ловли рыбы в мутной воде и для быстрого обогащения. Оуэн искал в ней благоприятных условий для осуществления своей любимой идеи, вносящей порядок в хаос. Он уже пытался, и не без успеха, применить ее в Манчестере, в качестве директора фабрики, занимавшей 500 рабочих. С 1800 по 1829 год он управлял большой бумагопрядильной фабрикой в Нью-Лэнарке, в Шотландии, и, будучи компаньоном в предприятии, действовал здесь с большей свободой и с таким успехом, что вскоре его имя сделалось известным всей Европа. Население Нью-Лэнарка, постепенно возросшее до 2500 человек и состоявшее из крайне смешанных и, по большей части, сильно развращенных элементов, он превратил в образцовую колонию, в которой пьянство, полиция, тюрьмы, суды, благотворительность и надобность в ней стали неизвестными вещами. Он достиг своей цели единственно тем, что поставил рабочих в условия, более сообразные с человеческим достоинством, и в особенности заботился о хорошем воспитании подрастающего поколения. В Нью-Лэнарке были впервые введены детские сады, придуманные Оуэном. В них принимали детей, начиная с двухлетнего возраста, и так хорошо занимала их, что родители с трудом могли увести домой разыгравшихся питомцев. Рабочий день был уменьшен в Нью-Лэнарке до 10 1/2 часов, тогда как на соперничавших с ним фабриках работа длилась до 13 и 14 часов. А когда хлопчатобумажный кризис принудил к четырехмесячной остановке работ, рабочие продолжали получать полную плату. И при всем том, фабрика удвоила свою стоимость и постоянно приносила своим собственникам отличный доход.
Но все это не удовлетворяло Оуэна. Положение, в которое он поставил своих рабочих, в его глазах далеко не соответствовало человеческому достоинству. «Эти люди — мои рабы», говорил он; сравнительно благоприятные условия существования рабочих Нью-Лэнарка были далеко недостаточны для всестороннего развития их ума и характера, не говоря уже о свободном приложении сил и способностей. «А между тем трудящаяся часть этих 2 500 человек создала такое-количество реального богатства, для производства которого полвека тому назад потребовался бы труд 600 000 человек. Я спросил себя: куда девается разность между количеством продуктов, потребляемых этими 2 500 рабочими, и тем количеством, которое потребовалось бы для прежних 600 000?» Ответ был ясен. Эта разность получалась собственниками фабрики в виде 300 000 фунтов стерлингов (6 000 000 марок) ежегодного дохода, сверх 5% на основной капитал предприятия. Этот ответ еще в большей степени, чем к Нью-Лэнарку, был применим ко всем остальным фабрикам Англии. «Без нового источника богатства, созданного машинами, не было бы возможности вести войны для свержения Наполеона и поддержания аристократических принципов общественного устройства. И эта новая сила была делом рук рабочих». Им поэтому должны принадлежать плоды ее. Новые могучие силы производства, служившие до сих пор только обогащению единиц и порабощению масс, представлялись Оуэну основами общественного преобразования и должны были служить благосостоянию всех в качестве общественной собственности.
В такой деловой обстановке, основанной, так сказать, на торговом счетоводстве, возник коммунизм Оуэна и до конца сохранил свой практический характер. Так, в 1823 г. Оуэн составил проект земледельческих колоний с целью устранения ирландских бедствий и приложил к нему подробное вычисление необходимого основного капитала, ежегодных издержек и предполагаемых доходов. В своем окончательном плане будущего строя Оуэн обращает особенное внимание на техническую сторону дела, тщательно разрабатывает все подробности, прилагает при этом планы, чертежи и рисунки, и все это с таким знанием дела, что если принять его метод общественных реформ, то очень немного можно сказать против подробностей, даже с точки зрения специалиста.
Переход к коммунизму был поворотным пунктом в жизни Оуэна. Пока его деятельность была простой филантропией, она доставляла ему богатство, всеобщее одобрение, почет и славу. Он был тогда популярнейшим человеком в Европе. Его речам благосклонно внимали не только его товарищи по общественному положению, но даже сами государи и министры. Но лишь только он выступил со своими коммунистическими теориями,— показалась оборотная сторона медали. Три великих препятствия заграждали, по его мнению, путь к общественным реформам: частная собственность, религия и современная форма брака. Начиная борьбу с этими препятствиями, он знал, что ему предстоит стать отверженным среди официального общества и потерять свое социальное положение; но эти соображения ни на волос не убавили энергии его нападения. Произошло именно то, что он предвидел: его изгнали из официального общества; игнорируемый прессою, обедневший благодаря неудачным коммунистическим опытам в Америке, поглотившим все его состояние, он обратился прямо к рабочему классу и трудился в его среде еще тридцать лет. Все общественное движение, все действительные успехи, достигнутые рабочим классом Англии, связаны с именем Оуэна. Так, в 1819г., благодаря его пятилетним усилиям, прошел первый закон, ограничивающий работу женщин и детей на фабриках. Под его председательством собрался первый конгресс, на котором трэд-юнионы всей Англии соединились в один большой, всеобщий профессиональный союз, Он же организовал, в качестве переходных ступеней к совершенно-коммунистическому общественному строю, впервые кооперативные товарищества (потребительные и производственные), полезные уже одним тем, что они доказали полную возможность обходиться без купцов и фабрикантов. Кроме того, он устроил рабочие базары, на которых продукты обменивались при помощи бумажных денег, единицей которых служили часы труда. Эти базары неизбежно должны были потерпеть неудачу, но они вполне предвосхитили позднейший прудоновский обменный банк, от которого они отличались лишь тем, что не возводились своим изобретателем в универсальное средство от всех зол, а предлагались только как первый шаг к более радикальному переустройству всего общества.
Таковы те люди, на которых суверенный г. Дюринг взирает с высоты своей «окончательной истины в последней инстанции» с презрением, примеры чему мы привели во введении. И это презрение в известном смысле имеет для себя достаточное основание: оно покоится, в сущности, на истинно ужасающем невежестве относительно сочинений трех утопистов. Так, о Сен-Симоне говорится, что основная его идея. по существу, была верна, и, если оставить в стороне некоторые односторонности, она и теперь может дать толчок к действительному творчеству». Несмотря, однако, на то, что г. Дюринг действительно, повидимому, держал в своих руках некоторые сочинения Сен-Симона, мы на протяжении всех 27 печатных страниц, которые посвящены ему, напрасно искали бы «основных идей» Сен-Симона, как прежде напрасно искали, что, собственно, «должна означать у самого Кенэ» его экономическая таблица, и, в конце концов, мы должны удовлетвориться фразой о том, что «воображение и филантропический аффект... с соответствующим напряжением фантазии господствовали над всем кругом идей Сен-Симона». У Фурье он знает и рассматривает только изображенные в романтических деталях фантазии будущего, что, впрочем, «гораздо важнее» для констатирования бесконечного превосходства г. Дюринга над Фурье, чем для исследования того, как последний «мимоходом пытается критиковать существующий строй». Мимоходом! Ведь почти на каждой странице в его произведениях блестят искры сатиры и критики вопиющих дефектов многопрославленной цивилизации! Это все равно, как если бы кто-нибудь сказал, что г. Дюринг только «мимоходом» провозглашает г. Дюринга величайшим мыслителем всех времен! Что же касается двенадцати страниц, посвященных Роберту Оуэну, то для них г. Дюринг не имеет абсолютно никаких других источников, кроме жалкой биографии филистера Сарджента, который, в свою очередь, не знал важнейших сочинений Оуэна — о браке и о коммунистическом строе. И только поэтому, вероятно, г. Дюринг осмеливается утверждать, что у Оуэна «нельзя предполагать решительного коммунизма». Во всяком случае, если бы г. Дюринг держал хотя бы в руках «Book of the New Moral World», он нашел бы в этой книге резко-выраженным не только самый решительный коммунизм, с равной обязанностью труда и равным правом на продукт, — соответственно возрасту, как всегда прибавляет Оуэн, — но также и вполне разработанную систему устройства коммунистической общины будущего с планами, чертежами и общими замечаниями. Впрочем, если «непосредственное изучение подлинных сочинений представителей социалистических идей» ограничить, как это делает г. Дюринг, знакомством с заголовками или, в крайнем случае, эпиграфами к немногим из их сочинений, то ничего не остается, как только изрекать подобные плоские или прямо нелепые утверждения. Оуэн не только про поведывал «решительный коммунизм», но он также практиковал его в течение пяти лет (в конце 30-х и начале 40-х гг.) в колонии Гармони-Голль в Гемпшире, в которой коммунизм не оставлял желать ничего в смысле радикализма. Я лично знал некоторых бывших участников этого коммунистического эксперимента. Но обо всем этом, как вообще о деятельности Оуэна между 1836 и 1850 гг., Сарджент абсолютно ничего не знал, а потому и «более глубокая историография» г. Дюринга остается по этому вопросу в дебрях невежества. Г-н Дюринг называет Оуэна «истинным чудовищем филантропической навязчивости». И хотя тот же Дюринг рассказывает нам о содержании книг, с которыми он едва знаком по заголовкам и эпиграфам, мы все-таки остерегаемся, в свою очередь, сказать, что он сам представляет «во всех отношениях истинное чудовище невежественной навязчивости», так как в наших устах это будет названо «руганью».
Утописты, как мы видели, были утопистами потому, что они не могли быть ничем иным в эпоху, когда капиталистическое производство было еще так слабо развито. Они принуждены были конструировать элементы нового общества из своей головы, ибо эти элементы еще не вырисовывались ясно для всех в недрах самого старого общества ; набрасывая план нового здания, они были принуждены ограничиваться обращением к разуму, так как они еще не могли апеллировать к современной им истории. Если же теперь, почти через 80 лет после их выступления, г. Дюринг появляется на сцене с претензией вывести «руководящую» систему нового общественного строя не из наличного исторически развившегося материала как его необходимый результат, а из своей суверенной головы, из своего чреватого окончательными истинами разума, то он, который повсюду чует эпигонов, сам является только эпигоном утопистов, — новейшим утопистом. Он называет утопистов «социальными алхимиками». Пусть так! Алхимия в свое время была необходима. Но с тех пор крупная промышленность развила скрывающиеся в капиталистическом способе производства противоречия в столь вопиющие антагонизмы, что приближающийся крах этого способа производства может быть, так сказать, нащупан руками. Новые производительные силы могут сохраниться и развиваться далее лишь при введении нового, соответствующего их нынешней стадии развития способа производства. Постоянная борьба между двумя классами, созданными существующим способом производства, порождающим все большее и большее обострение классовых отношений, охватила все цивилизованные страны и разгорается с каждым днем, так что, наконец, уже достигнуто понимание этого исторического процесса и условий ставшего благодаря ему необходимым социального преобразования, а также и главных характерных свойств последнего. Если г. Дюринг и теперь фабрикует «утопию» нового общественного строя не из наличного экономического материала, а извлекает ее просто из своего высочайшего черепа, то далеко недостаточно сказать, что он занимается «социальной алхимией». Нет, он поступает хуже, чем тот, кто, после открытия законов современной химии, вздумал бы воскресить старую алхимию и пожелал бы воспользоваться атомным весом, молекулярными формулами, валентностью атомов, кристаллографией и спектральным анализом для открытия философского камня.
II. ОЧЕРК ТЕОРИИ.
Материалистическое понимание истории зиждется на том положении, что производство, а вслед за производством и обмен продуктов, служат основанием всякого общественного строя: что в каждом историческом обществе распределение продуктов, а с ним и расчленение общества на классы или сословия, зависят от того, как и что производится этим обществом и каким способом обмениваются произведенные продукты. Отсюда следует, что коренных причин социальных переворотов нужно искать не в головах людей, не в растущем понимании ими вечной истины и справедливости, а в изменении способа производства и обмена; другими словами — не в философии, а в экономии данной эпохи. Пробудившееся сознание неразумности и несправедливости существующих общественных отношений, убеждение в том, что «Vernunft Unsinn, Wohltat Plage geworden ist» (безумством мудрость стала, злом—благо), служит лишь указанием того, что в способах производства и в формах обмена постепенно совершались изменения, настолько значительные, что им уже не соответствует общественный порядок, выкроенный по мерке старых экономических условий. Из сказанного ясно, что и средства для устранения сознанного зла должны заключаться — в более или менее развитом виде — в самих изменившихся условиях производства. Ум человеческий не может изобрести эти средства; он должен открыть их в данных материальных явлениях производства.
Что ж сказать, на основании этого, о современном социализме?
Всеми признано, что существующий общественный строй создан господствующим теперь классом — буржуазией. Свойственный буржуазии способ производства, обозначаемый со времени Маркса именем капиталистического, не мирился с местными и сословными привилегиями, равно как и с теми взаимными связями между личностями, которые существовали в феодальном обществе; буржуазия разрушила феодальный порядок и воздвигла на его развалинах буржуазный общественный строй, царство свободной конкуренции, свободы передвижения, равноправности товаровладельцев, словом, всех буржуазных прелестей. Капиталистический способ производства мог развернуться теперь на полном просторе. С тех пор как пар и машины превратили старую мануфактуру в крупную промышленность, выработавшиеся под управлением буржуазии производительные силы стали развиваться с неслыханной прежде быстротой и в небывалых размерах. Но точно так же, как мануфактура и усовершенствовавшиеся под ее влиянием ремесла пришли некогда в столкновение с феодальными узами цехов, крупная промышленность,, на более высокой ступени своего развития, приходит в столкновение с узкими пределами, которыми ограничивает ее капиталистический способ производства. Новые производительные силы переросли буржуазные формы их эксплоатации. Это противоречие между производительными силами и способом производства не выдумано людьми, — подобно противоречию между первородным грехом и божественной справедливостью, — а существует в действительности, объективно, вне нас, независимо от воли и поведения даже тех людей, деятельностью которых оно создано. Современный социализм есть не что иное, как умственное отражение этого фактического противоречия, идеальное отражение его в головах, прежде всего класса, страдающего от него непосредственно, т. е. класса рабочих.
В чем же состоит это противоречие?
До появления капитализма, т. е. в средние века, всюду существовало мелкое производство, основанное на частной собственности производителей по отношению к средствам производства; в деревне господствовало земледелие мелких, свободных или крепостных, крестьян, в городах — ремесло. Орудия труда — земля, земледельческие орудия, мастерские и инструменты ремесленников—были орудиями труда отдельных лиц, рассчитанными лишь на единоличное употребление, и, следовательно, по необходимости оставались мелкими, несовершенными, ограниченными. Но потому-то они и принадлежали самим производителям. Историческая роль капитализма и его носительницы — буржуазии — заключалась именно в концентрировании этих рассеянных мелких средств производства, в придании им более широких размеров, в превращении их в современные могучие рычаги производства. Как выполняла она эту роль, начиная с XV столетия, на трех различных исторических ступенях производства: простой кооперации, мануфактуры и крупной промышленности, — подробно изображено в IV отделе «Капитала» Маркса. Но там же показано, что, превращая ограниченные средства производства в громадные современные производительные силы, буржуазия не могла не превратить их вместе с тем из частных в общественные, приводимые в действие лишь усилиями многих людей. Вместо самопрялки, ручного ткацкого станка, кузнечного молота появились прядильные машины, механический ткацкий станок, паровой молот; вместо маленьких мастерских — громадные фабрики, требующие соединенного труда сотен и тысяч рабочих. Подобно средствам производства, и само производство превратилось из ряда разрозненных усилий единиц в ряд общественных действий, а продукты из произведения отдельного лица — в произведения всего общества. Пряжи, ткани, металлические товары, выходящие теперь из фабрик и заводов, представляют собою продукт труда множества рабочих, которые поочередно прилагали к ним свои усилия, прежде чем придали им окончательную форму. Никто в отдельности не может сказать о них: «это сделал я, это мой продукт».
Но в обществе, производство которого основано на естественно выросшем, постепенно развившемся без всякого плана разделении труда, продукты неизбежно принимают форму товаров, обмен которых, купля и продажа, дает отдельным производителям возможность удовлетворять свои разнообразные потребности. Так и было в средние века. Крестьянин, например, продавал ремесленнику земледельческие продукты и покупал у него ремесленные произведения. В это-то общество разъединенных товаропроизводителей вклинился новый способ производства. Среди естественно выросшего, без всякого плана сложившегося разделения труда между членами всего общества возникло разделение труда на фабриках, организованное по обдуманному плану; рядом с индивидуальным производством появилось общественное производство.
Продукты того и другого продавались на одних и тех же рынках, а следовательно, по ценам, по крайней мере, приблизительно равным. Но организация, созданная по обдуманному плану, была могущественнее естественно выросшего разделения труда; продукты общественного фабричного труда стоили дешевле продуктов мелких, разъединенных производителей. Индивидуальное производство терпело одно поражение за другим, общественное производство революционизировало, наконец, весь старый способ производства. Революционный характер его, однако, так мало сознавался, что оно вводилось именно ради усиления и поощрения товарного производства. Оно возникло в непосредственной связи с известными, уже раньше его существовавшими двигателями товарного производства: торговым капиталом, ремеслами и наемным трудом. Выступая лишь в виде новой формы товарного производства, оно оставляло в полной силе свойственные этому производству формы присвоения.
При средневековом производстве товаров вопрос о том, кому должны принадлежать продукты труда, не мог даже и возникнуть. Они выделывались каждым отдельным производителем из собственного материала, часто им же самим произведенного, собственными орудиями и собственными руками или руками семьи. Такому производителю незачем было присваивать себе свои продукты, они принадлежали ему по самому существу дела. Следовательно, право собственности на продукты основывалось на личном труде. Даже там, где посторонняя помощь имела место в производстве, она в большинстве случаев играла лишь второстепенную роль и вознаграждалась не одною лишь заработною платой: цеховой ученик и подмастерье работали не столько ради платы или содержания, сколько ради собственного обучения и подготовки к званию самостоятельного мастера. Но вот началась концентрация средств производства в больших мастерских и мануфактурах, превращение их на деле в общественные средства производства. И с этими общественными средствами и продуктами продолжали поступать так, как будто они попрежнему оставались средствами производства и продуктами труда отдельных лиц. Если до сих пор производитель, бывший одновременно и собственником орудий труда, присваивал себе свой продукт, в котором чужой труд участвовал лишь в виде исключения, то теперь собственник орудий труда продолжал присваивать себе продукты, хотя они производились уже не его, а исключительно чужим трудом. Таким образом, продукты общественного труда стали присваиваться не теми, кто работал с помощью его орудий и был настоящим производителем его продуктов, а капиталистами. Средства производства и само производство по существу своему стали общественными; но они были подчинены форме присвоения, основанной на частном единичном производстве, свойственном тому времени, когда каждый владел своим собственным продуктом и сам выносил его на рынок. Новая форма производства подчинилась старой форме присвоения, несмотря на то, что она совершенно разрушила ее основы
Это противоречие, сообщившее новому способу производства его капиталистический характер, заключало в себе зародыши всех современных противоречий. И чем полнее становилось господство нового способа производства во всех наиболее значительных отраслях труда, во всех наиболее влиятельных в экономическом отношении странах, чем дальше оттеснял он незначительные остатки единичного производства, тем резче должна была выступать несовместимость общественного производства с капиталистическим присвоением.
Первые капиталисты застали, как мы видели, форму наемного труда уже готовою. Но наемный труд существовал лишь в виде исключения, побочного занятия, переходного положения для рабочего. Земледелец, нанимавшийся по временам на поденную работу, имел свой собственный клочок земли, продуктами которого он мог жить в случае крайности. Цеховые уставы заботились о том, чтобы сегодняшний подмастерье завтра становился мастером. Но все изменилось, лишь только средства производства приобрели общественный характер и сконцентрировались в руках капиталистов. Средства производства и продукты единичных производителей все более и более обесценивались, и их владельцам не оставалось ничего иного, как наниматься к капиталистам. Наемный труд, существовавший раньше в виде исключения и подсобного промысла, стал общим правилом, основою всего производства; из побочного он превратился в единственное занятие рабочих. Временный наемный рабочий превратился в пожизненного. Масса наемных рабочих чрезвычайно увеличилась благодаря одновременному разрушению феодального порядка, роспуску свит феодалов, изгнанию крестьян из их усадеб и пр. Совершился полный разрыв между средствами производства, сконцентрированными в руках капиталистов, и производителями, лишенными всего, кроме рабочей силы. Противоречие между общественным производством и капиталистическим присвоением проявилось в антагонизме между пролетариатом и буржуазией.
Мы видели, что капиталистическое производство вклинилось в общество, состоявшее из отдельных товаропроизводителей, связанных между собою лишь посредством обмена своих продуктов. Но особенность каждого общества, основанного на производстве товаров, заключается в том, что в нем производители теряют власть над своими собственными общественными сношениями. Каждый производит сам по себе, сколько позволяют случайно имеющиеся в его распоряжении средства производства, для удовлетворения своих потребностей при посредстве обмена. Никто не знает, сколько появится на рынке того продукта, который он производит, и в каком количестве он может найти потребителей; никто не знает, найдет ли потребителя его товар, окупит ли он издержки производства да и, вообще, будет ли он продан. В общественном производстве господствует анархия. Но товарное производство, как и всякая другая форма производства, имеет свои, присущие ему и неотделимые от чего законы, которые проявляются, несмотря на анархию, в анархии и посредством анархии. Эти законы проявляются в единственно сохранившейся форме общественной связи — в обмене, и подчиняют себе производителей как принудительные законы конкуренции. Они не известны вначале самим производителям и открываются ими лишь постепенно, путем долгого опыта. Следовательно, они действуют без участия производителей и против них столь же неотразимо и слепо, как законы природы. Продукт господствует над производителем.
В первые столетия средних веков производство было рассчитано главным образом на собственное потребление. Оно удовлетворяло прежде всего потребности самого производителя и его семьи. Там же, где, как в земледелии, существовала личная зависимость, производство удовлетворяло также потребности феодального господина. Следовательно, здесь не существовало обмена, и продукты не принимали характера товара. Крестьянская семья сама производила все, для нее нужное: орудия и одежду, так же как и пищу. Производить на продажу она начинала только тогда, когда у нее оставался излишек от собственного потребления, и после уплаты натуральных повинностей господину; этот пущенный в обмен излишек становился товаром. Городские ремесленники должны были,. конечно, с самого начала производить для обмена. Но и они производили большую часть нужных им предметов; они имели сады и небольшие поля, пасли свой скот в общинном лесу, который, кроме того, доставлял им строительный материал и топливо; женщины пряли лен и шерсть и т. д. Производство с целью обмена,— производство товаров,—еще только возникало. Отсюда — ограниченность обмена, ограниченность рынков, устойчивость форм производства, местная замкнутость от внешнего мира, местная связь производителей,—марка, т. е. поземельная община, в деревнях, цехи в городах.
Но с расширением производства для сбыта и именно с выступлением на историческую сцену капитализма, законы товарного производства, до тех пор как бы погруженные в дремоту, стали действовать с большей силой и ясностью. Старые связи были разрушены, старые рамки разбиты, и производители все более и более обращались в разъединенных и независимых товаропроизводителей. Анархия общественного производства выступила наружу и принимала все большие и большие размеры. А между тем главнейшее орудие, с помощью которого капитализм усиливал анархию в общественном производстве, представляло собою прямую противоположность анархии: оно состояло в усилении общественной организации производства в каждом отдельном промышленном предприятии. С помощью этого рычага капиталистический способ производства покончил со старым мирным застоем. Проникая в данную отрасль промышленности, он изгонял из нее старые методы производства. Становясь господствующим в данной сфере ремесла, он уничтожал старый характер этого ремесла. Поле труда стало полем сражения. Великие географические открытия и последовавшая за ними колонизация умножили места сбыта и ускорили превращение ремесла в мануфактуру. Борьба не ограничивалась уже местными, единичными производителями; соперничество отдельных местностей разрослось, в свою очередь, до размеров национальной борьбы, до торговых войн XVII и XVIII столетий. Наконец, крупная промышленность и всемирный рынок сделали эту борьбу всемирной и в то же время придали ей неслыханную напряженность. От обладания естественными или искусственно созданными выгодными условиями производства зависит теперь существование не только отдельных капиталистов, но и целых отраслей промышленности и даже целых стран. Побежденные безжалостно устраняются. Это — дарвиновская борьба за существование отдельных особей, возведенная в степень и перенесенная из царства природы в человеческое общество. Естественное состояние животных представляется венцом человеческого развития. Противоречие между общественным производством и капиталистическим присвоением выступает наружу как противоположность между организацией производства на отдельных фабриках и анархией производства во всем обществе.
В этих двух формах проявления того противоречия, которое имманентно ему в силу его происхождения, безвыходно движется капиталистическое производство, описывая «заколдованный круг», указанный еще Фурье. Но во времена Фурье, во всяком случае, невозможно было еще видеть, что этот круг постоянно суживается, что движение производства идет по спирали и, подобно движению планет, должно закончиться столкновением с центром. Неумолимая сила общественной анархии производства превращает постоянно возрастающее большинство человечества в пролетариев, а пролетариат, в свою очередь, положит конец анархии производства. Та же неумолимая сила социальной анархии производства превращает возможность бесконечного усовершенствования машин, служащих крупной промышленности, в безусловную обязанность для каждого отдельного капиталиста беспрерывно совершенствовать свои машины под страхом разорения. Но совершенствовать машины значит делать излишним человеческий труд. Если введение и распространение машин означало вытеснение миллионов работников ручного труда немногими рабочими при машинах, то усовершенствование машин означает все более и более сильное вытеснение самих рабочих при машинах и образование усиленного предложения рабочих рук, превышающее средний спрос на них со стороны капитала. Масса незанятых рабочих образует промышленную резервную армию, как я назвал ее еще в 1845 г., являющуюся к услугам производства, когда оно работает на всех парах, и выбрасываемую на мостовую крахом, неизбежно следующим за каждым оживлением. Эта армия, постоянно висящая свинцовой гирей на ногах рабочего класса в борьбе за существование между ним и капиталом, служит регулятором рабочей платы, постоянно удерживая ее на низком уровне, соответственно потребностям капиталистов. Таким образом выходит, что машина, говоря словами Маркса, является сильнейшим оружием капитала против рабочего класса, что орудие труда постоянно вырывает хлеб из рук трудящегося и собственный продукт рабочих превращается в средство для их порабощения. Оказывается, что сбережение в издержках производства является в то же время самой беззастенчивой растратой рабочей силы и хищничеством по отношению к нормальным условиям труда; что машина, это сильнейшее средство сокращения рабочего времени, превращается в самое верное средство обращения всей жизни рабочего и его семьи в рабочее время, всегда готовое к услугам капитала. Оказывается, что чрезмерный труд одной части рабочего класса обусловливает полную безработицу другой его части, что крупная промышленность, по всему свету гоняющаяся за потребителями, доводит у себя дома потребление рабочих масс до ничтожного минимума и таким образом подрывает свой собственный рынок. «Закон, по которому относительное перенаселение или резервная промышленная армия постоянно находится в равновесии с размером и силою накопления,—этот закон приковывает рабочего к капиталу крепче, чем молот Гефеста приковал Прометен к скале.
Он обусловливает соответствующее накоплению богатства на одном полюсе накопление нищеты, изнурения, рабства, невежества, огрубения и нравственного вырождения на противоположном полюсе, т. е. в среде того класса, продукт труда которого становится капиталом» (Marx, Kapital, p. 671). Требовать от капиталистического способа производства другого распределения продуктов было бы столь же основательно, как требовать, чтобы электроды батареи, оставаясь в соединении с нею, перестали разлагать воду и собирать на положительном полюсе кислород, а на отрицательном — водород.
Мы видели, как способность к усовершенствованию, доведенная современными машинами до высочайшей степени, превратилась, вследствие анархии общественного производства, в неумолимый закон, принуждающий отдельных капиталистов-промышленников постоянно улучшать свои машины и увеличивать их производительную силу. В такой же принудительный закон превращается для них и простая фактическая возможность расширять размеры своего производства. Громадная способность крупной промышленности к расширению, перед которой расширяемость газов оказывается детской игрушкой, проявляется теперь в виде потребности расширять ее и качественно и количественно, несмотря на все препятствия. Эти препятствия создаются условиями потребления, сбыта, рынков для продуктов крупной промышленности. Способность рынков как к экстенсивному, так и к интенсивному расширению определяется совсем иными законами, действующими с гораздо меньшей энергией. Расширение рынков не может итти в уровень с расширением производства. Отсюда столкновение, неизбежное, пока существует капиталистическое производство, а потому повторяющееся периодически. Капиталистическое производство попадает в новый «заколдованный круг».
И действительно, начиная с 1825 г., когда разразился первый общий кризис, весь промышленный и торговый мир, производство и обмен всех цивилизованных народов, равно как и их более или менее варварских соседей, приблизительно раз в десять лет сходят с рельсов. Торговля останавливается, рынки переполняются массой не находящих сбыта продуктов, наличные деньги исчезают из обращения, кредит уничтожается, фабрики останавливаются, рабочие лишаются всяких средств к существованию именно по той причине, что они произвели эти средства в слишком большом количестве; банкротства следуют за банкротствами, аукцион сменяется аукционом. Застой длится целые годы, массы производительных сил и продуктов уничтожаются и расточаются, пока накопившиеся товары не разойдутся, наконец, по более или менее пониженной цене и не возобновится движение производства и обмена. Мало-по-малу движение это ускоряется, шаг сменяется рысью, промышленная рысь переходит в галоп, уступающий свое место безумному карьеру, настоящей скачке с препятствиями промышленности, торговли, кредита и спекуляции, чтобы, после отчаянных скачков, снова свалиться в ров краха. И так каждый раз сначала. С 1825 г. мы уже пять раз пережили этот круговорот и теперь (в 1877 г.) переживаем его в шестой. Характер этих кризисов до такой степени очевиден, что Фурье определил их все разом, назвавши первый из них кризисом от излишка, crise plethorique.
Во время кризисов противоречие между общественным производством и капиталистическим присвоением переходит в жесточайшее столкновение двух враждебных сил. Обращение товаров на время прекращается: деньги из орудия обращения становятся его препятствием; все законы производства и обращения товаров действуют навыворот. Экономические противоречия доходят до своего апогея, — способ производства восстает против способа обмена.
Тот несомненный факт, что общественная организация производства внутри фабрик достигла такой степени развития, на которой она становится несовместимой с существующей рядом с нею и над нею анархией производства в обществе, — этот факт становится осязательным для самих капиталистов благодаря совершающейся во время кризисов насильственной концентрации капиталов путем разорения многих крупных и несравненно большего числа мелких капиталистов. Весь механизм капиталистического производства надламывается под тяжестью им же созданных производительных сил. Он может уже превращать в капитал всю массу производительных средств: они остаются без употребления, а потому должна бездействовать и резервная армия рабочих. Средства производства, жизненные припасы, рабочие руки, все элементы производства и общего благосостояния находятся в избытке. Но, как говорит Фурье, этот «избыток становится источником нужды и лишений», потому что именно он-то и препятствует превращению в капитал средств производства и потребления, ибо в капиталистическом обществе средства производства не могут функционировать иначе, как превратившись в капитал, т. е. в орудие эксплоатации человеческой рабочей силы. Как привидение, стоит между рабочими и средствами производства и потребления необходимость превращения этих средств производства в капитал. Она одна препятствует соединению вещественных и личных двигателей производства; она одна мешает средствам производства превращаться в продукты, а рабочим жить и трудиться. Следовательно, с одной стороны, капиталистический способ производства сам обнаруживает свою неспособность к дальнейшему управлению производительными силами, с другой стороны — сами производительные силы с возрастающей силой стремятся к уничтожению этого противоречия, к освобождению себя от своих капиталистических свойств, к фактическому признанию их характера — характера общественных производительных сил.