Найти в Дзене
Рабочий класс

Анти-Дюринг Фридрих Энгельс (Часть 5).

Так было с английскими рабочими во время возникновения крупной промышленности. Более того, пока этот способ производства представляется общественно нормальным, в общем господствует довольство распределением, и протесты раздаются в то время лишь со стороны лиц, вышедших из среды самого господствующего класса (Сен-Симон, Фурье, Оуэн). не находя у эксплоатируемых масс никакого отклика. Только когда данный способ производства уже в значительной степени пройдет нисходящую стадию своего развития, когда он уже наполовину переживет себя и когда исчезнут условия, породившие его существование, и в дверь уже стучится его преемник,— только тогда становящееся все более неравномерным распределение начинает казаться несправедливым, только тогда начинают от отживающей действительности апеллировать к так называемой вечной справедливости. Эта апелляция к морали и праву в научном отношении не ведет нас ни на шаг далее; экономическая наука может усматривать в нравственном негодовании, как бы оно ни было с

Так было с английскими рабочими во время возникновения крупной промышленности. Более того, пока этот способ производства представляется общественно нормальным, в общем господствует довольство распределением, и протесты раздаются в то время лишь со стороны лиц, вышедших из среды самого господствующего класса (Сен-Симон, Фурье, Оуэн). не находя у эксплоатируемых масс никакого отклика. Только когда данный способ производства уже в значительной степени пройдет нисходящую стадию своего развития, когда он уже наполовину переживет себя и когда исчезнут условия, породившие его существование, и в дверь уже стучится его преемник,— только тогда становящееся все более неравномерным распределение начинает казаться несправедливым, только тогда начинают от отживающей действительности апеллировать к так называемой вечной справедливости. Эта апелляция к морали и праву в научном отношении не ведет нас ни на шаг далее; экономическая наука может усматривать в нравственном негодовании, как бы оно ни было справедливо, не доказательство, но только симптом. Напротив, ее задачей является показать, что проявившиеся недостатки общественного строя представляют необходимые следствия существующего способа производства, но в то же время и признаки наступающего-его разложения, и открыть внутри разлагающейся экономической формы движения элементы будущей, могущей уничтожить эти недостатки, новой организации производства и обмена. Гнев, создающий поэтов, вполне уместен как при изображении этих недостатков, так и при нападении на идеологов, которые отыскивают гармонию в существующем строе и, служа господствующему классу, отрицают или прикрашивают его недостатки; но как мало он может иметь значения в качестве доказательства в том или другом случае, это ясно из одного того, что для гнева всегда было достаточно материала, во все эпохи истории.

Политическая экономия,— как наука об условиях и формах производства и обмена продуктов в различных человеческих обществах и о соответствующих способах распределения этих продуктов, — такая политическая экономия, в широком смысле этого слова, еще должна быть создана. То, что дает нам в настоящее время экономическая наука, ограничивается почти исключительно генезисом и развитием капиталистического способа производства: она начинает с критики остатков феодальных форм производства и обмена, указывает на необходимость замены их капиталистическими формами, затем развивает законы капиталистического способа производства и соответствующих ему форм обмена с положительной стороны, т. е. поскольку они соответствуют интересам всего общества, и заканчивает социалистической критикой капиталистического способа производства, т. е. изложением его законов с отрицательной стороны, указанием на то, что этот способ производства, путем собственного своего развития, стремится к той точке, где он сам становится не возможным. Эта критика доказывает, что капиталистические формы производства и обмена все более приобретают характер невыносимых оков для самого производства; что необходимо обусловленный этими формами способ распределения создал постоянно возрастающую непримиримость классовых отношений, с каждым днем обо стряющееся противоречие между немногими, все более богатеющими, капиталистами и многочисленными, в общем все хуже и хуже обеспеченными, неимущими наемными рабочими; и, наконец, что созданные в пределах капиталистического способа производства массовые производительные силы, которые не могут быть им рационально использованы, только ждут перехода во власть организованного для планомерной совместной работы общества, чтобы обеспечить всем членам общества средства к существованию и к свободному развитию их способностей, притом во все возрастающем размере.

Чтобы завершить в полной мере эту критику буржуазной экономии, недостаточно было знакомства с капиталистической формой производства, обмена и распределения. Следовало также, хотя бы в общих чертах, исследовать и привлечь к сравнению формы предшествующие или рядом с ней существующие в менее развитых странах. Такое исследование и сравнение, в общих чертах, находится пока в трудах только Маркса, и поэтому исключительно ему мы обязаны тем, что сделано до сих пор для выяснения основных начал до-буржуазной теоретической экономии. Политическая экономия, в более узком смысле слова, хотя и возникла около конца XVII столетия благодаря отдельным гениальным личностям, но ее положительная формулировка получила значение лишь в сочинениях физиократов и А. Смита, и вообще, по существу, она является детищем XVIII века, тесно примыкая к эпохе открытий великих французских просветителей, нося на себе следы всех ее достоинств и недостатков. То, что сказано было выше о просветителях этой эпохи, применимо и к современным ей экономистам. Для них новая экономическая наука была не выражением отношений и потребностей эпохи, а проявлением вечного разума; открытые ею законы производства и обмена были не законами исторически определенной формы экономической деятельности, но вечными естественными законами: их выводили из природы человека. Но при внимательном рассмотрении оказывается, что этот «человек» был просто средний бюргер того времени, превращавшийся в буржуа, и его «природа» заключалась лишь в том, что он производил продукты фабричным способом и торговал на почве господствовавших тогда исторически определенных отношений.

После того как мы в области философии достаточно познакомились с нашим «критическим основоположником» г. Дюрингом и его методом, мы можем легко предсказать, какие взгляды он проводит в политической экономии. В философской области, там, где он не городил просто вздора (как в натурфилософии), его способ мышления был карикатурой на метод XYIII века. Для него дело шло не об исторических законах развития, но об естественных законах, о вечных истинах. Общественные отношения, как мораль и право, разрешались им каждый раз не согласно определенным, исторически данным условиям, но с помощью пресловутых двух личностей, из которых одна либо порабощает другую, либо не порабощает (последнее, к сожалению, доселе никогда не случалось). Поэтому мы едва ли ошибемся, если наперед скажем, что г. Дюринг и политическую экономию сведет, в конце концов, к окончательным истинам в последней инстанции, к вечным естественным законам, к тавтологическим аксиомам, абсолютно лишенным содержания, и в то же время все положительное содержание политической экономии, поскольку оно ему знакомо, проведет контрабандою через заднюю дверь; и что распределение, как общественное явление, он не выведет из производства и обмена, а просто предоставит его на благоусмотрение своим знаменитым двум лицам, для окончательного решения. А так как все это — уже давно нам знакомые приемы, то можно ограничиться лишь их кратким разбором.

Так, г. Дюринг уже на второй странице заявляет нам, что его экономия основывается на том, что «установлено» в его философии, и «опирается в некоторых существенных пунктах на иерархически высшие и уже порешенные в высшей области исследований истины». Повсюду все то же надоедливое самовосхваление. Повсюду торжество г. Дюринга по поводу установленного и порешенного г. Дюрингом. Действительно «порешенного», в этом мы достаточно убедились...

Вслед затем мы узнаем о «самых общих естественных законах всякого хозяйства» — значит, мы верно угадали. Но эти естественные законы допускают правильное понимание протекшей истории лишь в том случае, если их «исследуют в связи с теми результатами, которые являются следствием влияния политических форм подчинения и группировок. Такие учреждения, как рабство и наемная кабала, к которым присоединяется их родная сестра, насильственная собственность, должны быть рассматриваемы как формы социально-экономического строя чисто политического характера — сфера, внутри которой до сих пор только и могут проявлять свои действия хозяйственно-естественные законы».

Это положение есть трубный звук, который, словно вагнеровский лейтмотив, возвещает нам шествие двух пресловутых лиц. Но оно представляет и нечто большее, именно основную тему всей дюринговой книги. При обсуждении права г. Дюринг не сумел нам дать ничего, кроме плохого переложения на социалистический язык теории равенства Руссо, гораздо лучшие образцы которого можно услышать в каждом парижском кабачке, посещаемом рабочими. Здесь же он дает нам нисколько не лучший социалистический пересказ жалоб экономистов относительно искажения вмешательством государства, путем насилия, вечных экономических естественных законов и их следствий. Тем самым он заслуженно оказывается одиноким среди социалистов. Каждый рабочий-социалист, какой бы то ни было национальности, очень хорошо знает, что насилие только охраняет эксплоатацию, но не создает ее; что отношение капитала и наемного труда является основанием его эксплоатации и что последняя возникла чисто экономически, а вовсе не путем насилия.

Далее мы узнаем, что во всех экономических вопросах «можно различать два процесса — процесс производства и процесс распределения». Кроме них, известный своей поверхностью Ж.-Б. Сэй насчитывал еще третий процесс,— потребления, но не сумел, как и его последователь, сказать по поводу его ничего умного. Обмен же, или обращение, представляет только подразделение производства, к которому относится все, что должно совершиться для того, чтобы продукты попали к последнему, настоящему потребителю. Если г. Дюринг позволяет себе соединять в одну кучу два по существу различные, хотя и взаимно обусловливаемые процесса: производства и обращения, и совершенно бесцеремонно утверждает, что устранение этой путаницы может «только породить путаницу», то он этим лишь доказывает, что нe знает или не понимает того колоссального развития, которое получило обращение товаров за последние пятьдесят лет, что, впрочем, подтверждается и всей его книгой. Этого недостаточно. Соединяя вместе производство и обмен, под именем производства, он ставит рядом с производством распределение, как второй, совершенно посторонний процесс, который не имеет ничего общего с первым. Но мы видим, что распределение в главных своих чертах всегда является необходимым результатом существующих способов производства и обмена в данном обществе, а также и исторических предпосылок данного общества; зная последние, можно с достоверностью предугадать и характер господствующего в данном обществе способа распределения. Теперь же мы видим, что г. Дюринг, если не желает изменить основным положениям, «установленным» в его учении о нравственности, праве и истории, должен отрицать этот элементарный исторический факт и, в частности, должен отрицать его в том случае, когда решается ввести контрабандой в политическую экономию своих двух, необходимых ему, субъектов. Только после того, как г. Дюрингу удалось лишить распределение всякой связи с производством и обменом, может, наконец, совершиться это великое событие.

Вспомним, однако, сначала, как происходило дело с рассмотрением вопроса о нравственности и праве. Здесь г. Дюринг начал сперва с одного только человека; он сказал: «Человек, поскольку мы его представляем одиноким или, что то же, стоящим вне всякой связи с другими, не может иметь обязанностей. Для него существует не долженствование, а только хотение». Но что же представляет собою этот не знающий обязанностей человек, как не рокового «праиудея Адама» в раю, в котором он не знал греха только потому, что не мог совершить его? Однако этому Адаму, созданному философией действительности, предстоит грехопадение. Внезапно рядом с этим Адамом появляется не Ева с волнистыми локонами, а второй Адам. И тотчас же на Адама возлагаются обязанности, которые он и нарушает.

Вместо того, чтобы прижать к своей груди своего брата как равноправного, он подчиняет его своему господству, порабощает его,— и от последствий этого первого греха, от наследственного греха порабощения, терпит вся всемирная история вплоть до нынешнего дня, почему, по мнению г. Дюринга, она и не стоит медного гроша.

Между прочим, г. Дюринг думал, что наградил достаточным презрением «отрицание отрицания», назвав его копией со старой истории грехопадения и искупления, но в таком случае что же мы должны сказать об его собственном новейшем издании той же истории: (Ибо современым мы «доберемся»—пользуясь выражением одного рептильного органа печати — и до искупления.) Во всяком случае мы предпочитаем старое семитское сказание, согласно которому для мужчины и женщины все-таки имело некоторый смысл, лишиться состояния невинности, между тем как за г. Дюрингом останется вне конкурса слава человека, сконструировавшего свое грехопадение при помощи двух мужчин.

Итак, послушаем переложение предания о грехопадении на экономический язык: «Для идеи производства может во всяком случае служить пригодной логической схемой представление о Робинзоне, который изолированно противостоит со своими силами природе и не вынужден делить что-либо с кем-либо... Столь же целесообразной, для олицетворения существеннейшего в идее распределения, является логическая схема двух лиц, хозяйственные силы которых комбинируются и которые, очевидно, должны в той или иной форме сталкиваться друг с другом в вопросе о долях в продуктах того и другого. Действительно, нет никакой нужды в чем-либо еще, кроме этого простого дуализма, чтобы вполне строго представить себе некоторые из важнейших отношений распределения и изучить эмбрионально их законы в их логической необходимости... Совместная деятельность на условиях равноправия столь же мыслима в этом случае, как и комбинация сил, приводящая к полному подчинению одного человека другому, которое в таком случае превращает подчиненного человека в раба или в простое орудие для хозяйственных услуг, и существование его поэтому поддерживается лишь в качестве такого орудия... Между состоянием равенства и состоянием ничтожества, с одной стороны, и всемогуществом и единственно-активной деятельностью — с другой, находится целый ряд промежуточных ступеней, заполнить которые пестрым многообразием постарались события всемирной истории. Существенным предварительным условием является здесь общий взгляд на различные учреждения права и бесправия в истории...», и, в конце концов, все распределение превращается в «экономическое право распре-деления».

Теперь, наконец, г. Дюринг вновь имеет твердую почву под ногами. Рука об руку со своими двумя мифическими лицами, он может бросить вызов своему веку. Но за этим тройным созвездием стоит еще некто не названный.

«Капитал не изобрел прибавочного труда. Повсюду, где одна часть общества владеет монополией на средства производства, работник, свободный или несвободный, должен к рабочему времени, необходимому для его содержания, прибавлять излишнее рабочее время, чтобы произвести жизненные средства для собственника средств производства, будет ли этот собственник афинский […], этрусский теократ, civis romanus (римский гражданин), норманский барон, американский рабовладелец, валахский боярин, современный лэндлорд или капиталист» (Marx, Kapital, I. 2. Auf-lage, p. 227).

После того как г. Дюринг, таким образом, узнал, что составляет основную форму эксплоатации, общую всем существовавшим до сих пор формам производства,— поскольку они движутся в классовых противоположностях,— ему осталось только привлечь к решению этого вопроса своих двух вышеуказанных лиц, чтобы выработать коренные основы политической экономии. Он ни на минуту не колеблется выполнить эту «системосозидающую идею». Исходной точкой является здесь работа без эквивалента, длящаяся за пределы рабочего времени, необходимого для поддержания жизни самого работника. Итак, Адам, который здесь носит имя Робинзона, заставляет второго Адама, Пятницу, бодро приняться за работу. Почему же Пятница работает долее, чем необходимо для его пропитания? И на этот вопрос находится отчасти ответ у Маркса. Но для двух лиц процесс выработки условий, необходимых для такой работы, чересчур долгая музыка. Дело улаживается на скорую руку: Робинзон подчиняет Пятницу», принуждает его «как раба или рабочее орудие исполнять хозяйственные услуги» и содержит его «также только как орудие». Подобным «новейшим творческим оборотом» г. Дюринг, словно хлопушкой, убивает разом двух мух. Во-первых, он сберегает себе труд разъяснить различные, имевшие до сих пор место, формы распределения, их различия и их причины: они все просто никуда не годятся, они покоятся на насильственном подчинении. Об этом мы вскоре поговорим. Во-вторых, всю теорию распределения он переносит с экономической почвы на почву морали и права, т. е. с почвы твердых материальных фактов на более или менее шаткую почву мнений и чувствований. Ему, таким образом, приходится уже не исследовать или доказывать, но только свободно декламировать, и поэтому он смело выставляет требование, чтобы распределение продуктов труда совершалось не сообразно действительным экономическим причинам, но согласно с тем планом, который представляется г. Дюрингу нравственным и справедливым. Однако то, что представляется справедливым г. Дюрингу, отнюдь не является неизменным началом, а следовательно, оно далеко от того, чтобы быть настоящей истиной. Ведь последняя, по мнению г. Дюринга, «вообще неизменна». В 1868 г. он писал («Die Schicksale meiner socialen Denkscbrift»): «Тенденцией всякой высшей цивилизации является то, что собственность получает все более резкое выражение, и в этом-то, а не в смешении прав и сфер господства заключается сущность и будущее современного развития». И далее он никак не мог постигнуть, «каким образом преобразование наемного труда в какую-либо новую форму добывания средств к жизни может быть когда-либо согласовано с законами человеческой природы и естественно-необходимым расчленением общественного организма». Итак, в 1868 г.— частная собственность и наемный труд естественно-необходимы и потому справедливы; а в 1876 г. то и другое — следствие насилия и «грабежа», стало быть несправедливо. И нет никакой возможности узнать, что именно столь бурно-стремительному гению через несколько лет будет казаться нравственным и справедливым. И мы поступим во всяком случае лучше, если, рассуждая о распределении богатств, будем держаться действительных, объективных экономических законов, а не мимолетного, изменчивого, субъективного представления г. Дюринга о справедливости и несправедливости.

Если бы наша уверенность относительно предстоящего преобразования современного способа распределения продуктов труда, с его вопиющими противоречиями, нищетой и роскошью, голодом и изобилием, опиралась только на сознание, что этот способ распределения несправедлив и что справедливость должна, наконец, когда-нибудь восторжествовать, то наше дело было бы плохо, и нам пришлось бы долго ждать такого преобразования. Средневековые мистики, мечтавшие о близком наступлении тысячелетнего царства, уже сознавали несправедливость классовых противоречий. На заре новой истории, 350 лет назад, Томас Мюнцер громко на весь свет высказал это. Во время английской и французской буржуазных революций раздается тот же призыв, и — затихает. Чем же объясняется, что этот призыв к отмене классовых противоречий и классовых различий, который до 1830 года не встречал отклика в трудящихся и страждущих массах, теперь вызывает сочувствие миллионов рабочих и идея классовой борьбы переходит из одной страны в другую, притом в той самой последовательности и с тою же интенсивностью, с которой в отдельных странах развивается крупная промышленность? Наконец, мы видим, что в период, захватывающий собою не более одного поколения, эта классовая борьба приобрела такую мощь, что может противостоять всем объединившимся против нее силам и внушать рабочим уверенность в победе в близком будущем. Как объяснить все это? Это объясняется тем, что современная крупная индустрия создала, с одной стороны, пролетариат, класс, который впервые в истории может выставить требование отмены не той или иной особенной классовой организации, не той или иной специальной классовой привилегии, но вообще разделения общества на классы, и который поставлен в такое положение, что он должен провести это требование под угрозой, в противном случае, впасть в состояние китайских кули. Затем, с другой стороны, та же крупная промышленность создала, в лице буржуазии, класс, который владеет монополией всех орудий производства и жизненных средств, но который, в каждый период спекуляции и следующего за ним краха, доказывает, что он стал неспособным к дальнейшему господству над силами производства, переросшими его власть; класс, под руководством которого общество идет навстречу катастрофе,— как локомотив, у которого машинист не имеет сил открыть предохранительный клапан. Другими словами, отмеченный факт объясняется тем, что созданные современным капиталистическим способом производства производительные силы и выработанная им система распределения благ находятся в вопиющем противоречии с этим самым способом производства, притом в такой степени, что преобразование способа производства и распределения, устраняющее все классовые различия, должно совершиться непременно, под угрозой гибели всего общества. В этом очевидном материальном факте, который в более или менее ясной форме и с непреодолимой необходимостью проникает в сознание эксплоатируемых пролетариев,— в этом факте, а не в представлениях того или другого кабинетного мыслителя о праве или бесправии, коренится уверенность современного социализма в его предстоящем торжестве.

II. ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ.

«Отношение общей политики к формам хозяйственного права выражено в моей системе так определенно и вместе своеобразно, что для облегчения изучения будет нелишним сделать на него особое указание. Форма политических отношений составляет основу истории, экономическая же зависимость есть явление производное или частный случай, а потому всегда остается второстепенным фактом. Некоторые из новейших социалистических систем, принимая за руководящий принцип бросающиеся в глаза проявления совершенно извращенных отношений, выводят политические учреждения, как бы второстепенные и подчиненные, из отношений экономических. Но хотя эти второстепенные экономические отношения, как таковые, производят, конечно, свое действие и в настоящее время особенно дают себя чувствовать, тем не менее первоначальный фактор надо искать в непосредственной политической силе, а не в косвенном действии экономического могущества». Точно так же и в другом месте г. Дюринг «исходит из того положения, что политическое состояние есть решающая причина экономических отношений, обратное же влияние представляет лишь отраженное действие второстепенного порядка... Пока же не примут политическую группировку за самостоятельную и самодовлеющую точку исхода, а будут относиться к ней исключительно как к средству для удовлетворения потребностей желудка, до тех пор люди, придерживающиеся таких воззрений, останутся до некоторой степени скрытыми реакционерами, какими бы радикалами-социалистами и революционерами они ни казались».

Такова теория г. Дюринга. Как здесь, так и во многих других местах она провозглашается без доказательств, так сказать, декретируется. О какой-нибудь попытке доказать ее или опровергнуть противоположные воззрения нет и речи в его трех толстых книгах. Будь доказательства дешевле грибов, г. Дюринг и тогда не подарил бы нам ни единого. Все относящееся к этому вопросу прекрасно доказано уже знаменитым грехопадением Робинзона, поработившего Пятницу. Действие это было насильственным,— следовательно политическим. А так как порабощение Пятницы послужило исходным пунктом, основным фактом всей истории человечества и до такой степени заразило ее первородным грехом несправедливости, что во все последующие периоды порабощение только смягчалось, «переходя в более косвенные формы зависимости»; так как на этом же первобытном порабощении покоится и вся современная «насильственная собственность», то становится очевидным, что экономические явления могут быть объяснены только политическими причинами, и именно насилием. Кто не довольствуется таким доказательством, тот скрытый реакционер.

Заметим сперва, что только при дюринговой влюбленности в самого себя этот взгляд мог показаться ему столь «своеобразным». Воззрение, по которому судьбы истории решаются политическими действиями правителей и государств, так же старо, как сама писаная история, и было главной причиной недостаточности дошедших до нас сведений о действительном историческом двигателе: о развитии народов, тихо совершавшемся на заднем плане этой шумной сцены. Всеобщее господство такого воззрения на историю было впервые поколеблено лишь французскими буржуазными историками, времен реставрации. «Своеобразно» тут лишь то, что г. Дюринг обо всем этом ничего не знает.

Далее: допустим даже на минуту, что г. Дюринг прав, что вся прошедшая история сводится к порабощению человека человеком; это все-таки далеко еще не разъясняет нам сущности дела. У нас тотчас же рождается вопрос: зачем же Робинзон порабощал Пятницу? Ради одного удовольствия? Конечно, нет! Мы видели, наоборот, что «Пятница принуждался к хозяйственным работам как раб или как простое орудие, да и содержался как орудие». Робинзон именно затем и поработил Пятницу, чтобы заставлять его работать в свою пользу. А как может Робинзон извлекать пользу из работы Пятницы? Это возможно только благодаря тому, что Пятница производит своим трудом больше средств существования, чем Робинзон должен давать ему для восстановления его рабочей силы. Оказывается, что вопреки точному предписанию г. Дюринга Робинзон «принял политическую группировку», возникшую вследствие порабощения Пятницы, «не за самодовлеющую точку исхода», а исключительно «за средство для удовлетворения потребностей желудка». Пусть же он сам разделывается как знает со своим господином и учителем, г. Дюрингом! Таким образом, детский пример, нарочито измышленный г. Дюрингом ради возведения насилия в «основу материи», доказал, наоборот, что насилие служит только средством, цель же заключается в приобретении экономических выгод. Насколько цель существеннее средств, употребленных для ее достижения, настолько же в истории экономическая сторона отношений существеннее политической. Пример доказывает, следовательно, как раз обратное тому, что требовалось доказать. И в каждом случае господства и порабощения происходит то же, что у Робинзона с Пятницей. Порабощение всегда служило, употребляя элегантное выражение г. Дюринга, «средством для удовлетворения потребностей желудка» (принимая эти потребности в самом широком смысле слова), но никогда и нигде не являлось самодовлеющей политической группировкой. И надо быть г. Дюрингом, чтобы вообразить, будто налоги составляют в государстве вещь второстепенную или что современная «политическая группировка» господствующей буржуазии и порабощенного пролетариата существует ради самой этой группировки, а не для удовлетворения потребностей желудка буржуазии, т. е. не для получения прибыли и не для накопления капитала.

Возвратимся, однако, к нашим молодцам. Робинзон «со шпагою в руках» обращает Пятницу в своего раба. Но для этого, кроме шпаги, Робинзону нужно еще кое-что. Не всякий может воспользоваться трудом раба. Чтобы извлекать из него пользу, необходима заранее приготовить, во-первых, материалы и орудия труда, во-вторых, средства для скудного пропитания раба. Прежде чем рабство делается возможным, необходимы, следовательно, известная ступень производства и некоторое неравенство в распределении. Для того же, чтобы рабский труд сделался господствующим способом производства в целом обществе, общество должно достигнуть гораздо высшего развития производства, торговли и накопления богатств. В древних первобытных обществах с общинным землевладением рабство или вовсе не существовало или играло самую второстепенную роль. Так было в древнем крестьянском городе Риме. Когда же Рим стал, наоборот, «всемирным городом», землевладение в Италии все более и более сосредоточивалось в руках малочисленного класса богатейших собственников,— ее крестьянское население было вытеснено населением рабов. Если во времена персидских войн в. Коринфе насчитывалось до 460 000. а в Эгине до 470 000 рабов, так что на каждого свободного жителя их приходилось по десяти, то для этого требовалось нечто большее, чем «насилие», а именно высокое развитие искусства и ремесел и обширная торговля. В Северо-Американских Соединенных Штатах рабство опиралось не столько на насилие, сколько на английскую хлопчатобумажную промышленность: оно процветало в хлопчатобумажных штатах, да в пограничных, занимавшихся разведением рабов на продажу; в остальных же местностях, где хлопок не родится, оно исчезло само собой, без всякого вмешательства силы,— просто потому, что оно не окупалось.

Г-н Дюринг перевертывает, стало быть, вверх дном действительное отношение, называя современную собственность насильственною и определяя ее как «форму господства, основанную не только на исключении ближних из пользования природными средствами существования, но, что еще гораздо важнее, на насильственном принуждении людей к подневольному труду». При всяком принуждении людей к подневольному труду, во всех его формах, необходимо предположить, что тот, кто принуждает, предварительно запасся орудиями труда, без которых не мог бы воспользоваться принуждением; при рабстве же в собственном смысле необходимо, кроме того, запастись средствами для поддержания существования рабов. Во всяком случае, следовательно, предполагается уже известное имущество, превышающее средний размер. Откуда же взялось оно? Ясно, что его источником мог быть грабеж, а следовательно — насилие, но в этом нет никакой необходимости. Имущество могло быть создано трудом или украдено, приобретено торговлей или обманом. Оно даже должно быть создано трудом, прежде чем явится возможность приобрести его насилием.

Вообще возникновение частной собственности в истории ни в каком случае не было результатом обмана и насилия. Наоборот. Она существует уже в древних, первобытных общинах всех культурных народов, хотя п простирается лишь на известные предметы. Уже в этих общинах она развивается путем внешнего обмена в форме товара. И чем более продукты общины принимают товарную форму, т. е. чем менее производится для собственного потребления производителей и чем более на продажу, тем скорее внутри самой этой общины первобытное, естественно выросшее разделение труда вытесняется обменом; тем неравномерное становится имущественное положение отдельных членов; тем глубже подрывается общинное землевладение; тем скорее превращается сельская община в деревню мелких собственников-крестьян. Восточный деспотизм и «меняющееся господство кочующих завоевателей в течение целых тысячелетий не могли уничтожить древнего общинного быта; крупная же промышленность, постепенно подрывающая естественно выросшие сельские ремесла, разлагает этот быт все более и более. Тут так же мало может быть речи о насилии, как и при до сих пор совершающихся разделах общинных земель на Мозеле и в Гох-вальде; крестьяне сами находят для себя выгодным заменить общинное землевладение частной собственностью. Даже образование, на почве общинного землевладения, первобытной аристократии опирается вначале вовсе не на насилие, а на привычку и добровольное подчинение, как это было у кельтов, германцев и в индийском Пенджабе. Частная собственность всегда образуется лишь там, где вследствие изменившихся условий производства и обмена введение ее нужно для усиления производства и расширения торговых сношений; следовательно, она создается экономическими причинами. Насилие не играет тут никакой роли. Само собою понятно, что институт частной собственности должен существовать раньше, чем грабитель получит возможность присваивать себе чужое имущество; что, следовательно, насилие может только перемещать имущество из одних рук в другие, но не порождать частную собственность как таковую.

Нам нет также надобности ни в насилии, ни в насильственной собственности, чтобы объяснить «принуждение людей к подневольному труду» в его современной форме труда по найму. Мы уже упоминали о том, какую роль в разложении общинного быта, а следовательно в прямом или косвенном распространении частной собственности, играло превращение продуктов труда в товары и их производство не для собственного потребления, а на продажу. Маркс же в «Капитале», как нельзя яснее, доказал,— хотя г. Дюринг и остерегается проронить об этом хоть слово,— что на известной ступени своего развития товарное производство превращается в капиталистическое и что на этой ступени «закон присвоения, или закон частной собственности, основывающийся на производстве и обмене товаров, oбращается, в силу присущей ему внутренней, неизбежной диалектики, в свою прямую противоположность. Обмен эквивалентов, являвшийся первоначальною сделкою, до такой степени извратился, что мена совершается теперь только кажущимся образом, так как, во-первых, часть капитала, обменивающегося на рабочую силу, есть только часть продукта чужого труда, присвоенного без соответственного эквивалента, а во-вторых, она должна быть не только возвращена своим производителем — рабочим, но возвращена с новой прибавкою... Первоначальное право собственности являлось основанным на собственном труде... Теперь же (в конце указанного Марксом развития) собственность является для капиталиста правом, присвоения чужого неоплаченного труда или продукта его, а для рабочего она является невозможностью присвоить себе свой собственный продукт. Отделение собственности от труда становится необходимым следствием закона, исходящего, повидимому, из их тожества». Другими словами: даже в том случае, если мы исключим всякую возможность грабежа, насилия и обмана, если мы допустим, что всякая частная собственность первоначально основывалась на личном труде собственника и что затем во все дальнейшее время только равные стоимости обменивались на равные, то все-таки, с дальнейшим развитием производства и обмена, мы необходимо придем к современному капиталистическому способу производства; к монополизированию производительных средств и средств существования в руках одного малочисленного класса; к пригнетению другого, составляющего неисчислимое большинство, класса до положения лишенных всякой собственности пролетариев; к периодической смене производительной горячки и торговых кризисов и ко всей современной анархии в производстве. Весь процесс объяснен из причин чисто экономических, причем ни разу не встретилось надобности в грабеже, насилии, государстве или каком-нибудь ином политическом вмешательстве. «Насильственная собственность» и тут оказывается не «более, как громкой фразой, скрывающей непонимание действительного хода вещей.

Выраженный исторически, ход этот представляет собою историю развития буржуазии. Если «политические отношения являются решающей причиной экономического строя», то современная буржуазия должна была бы явиться не результатом борьбы с феодализмом, но его добровольным порождением. Всякий знает, что в действительности произошло как раз обратное. Вначале угнетенное сословие, обязанное платить оброк господствующему феодальному дворянству, пополняющее свои ряды выходцами из крепостных и других несвободных людей, буржуазия в беспрерывной борьбе с дворянством завоевывала у него один важный пост за другим, пока в наиболее развитых странах не стала на его место в качестве господствующего сословия, причем во Франции она открыто низвергла дворянство, а в Англии постепенно обуржуазила его и присоединила к себе в качестве почетного украшения. А каким образом достигла она этого? Простым изменением «экономического положения», за которым раньше или позже, добровольно или с бою шло изменение политических отношений. Борьба буржуазии против феодального дворянства была борьбою города против деревни, промышленности против землевладения, денежного хозяйства против натурального, и решительнейшим оружием буржуазии в этой борьбе было ее постоянно возраставшее экономическое могущество, заключавшееся в развитии сперва ремесленной, потом мануфактурной промышленности, а также в расширении торговых сношений. В течение всей этой борьбы политическая сила была на стороне дворянства, за исключением одного периода, когда королевская власть употребляла буржуазию против дворянства с намерением ослабить одно сословие посредством другого. Но с того момента, когда все еще политически бессильные горожане начали становиться опасными своим растущим экономическим могуществом, королевская власть снова соединилась с дворянством и вызвала этим революцию буржуазии сперва в Англии, потом во Франции. В этой последней стране «экономическое положение» давно переросло «политические отношения», оставшиеся без изменений. По своим политическим правам французское дворянство было всем, а буржуазия ничем, тогда как по своему общественному положению буржуазия была уже важнейшим классом в государстве, а дворянство, утерявши все свои общественные функции, продолжало только получать за них плату в виде доходов. Кроме того, все буржуазное производство оставалось втиснутым в феодальные средневековые политические формы, из которых давно выросли даже ремесла, не только мануфактура; оно оставалось скованным бесчисленными цеховыми привилегиями, служившими теперь только для стеснений и кляуз, а также местными и провинциальными таможнями. Буржуазия покончила с этим посредством революция. Но она поступала не по основному закону г. Дюринга, она не приспособляла экономического положения к политическим учреждениям: над этим долго и напрасно трудились дворянство и королевская власть; буржуазия же, наоборот, выбросила всю старую, истлевшую политическую рухлядь и создала на ее месте такие политические учреждения, при которых могло существовать и развиваться новое «экономическое положение». И оно блистательно развилось в приспособленной к нему политической и правовой атмосфере, так блистательно, что буржуазия уже не далека от того положения, какое занимало дворянство в 1789 году; она не только становится бесполезной, но все сильнее и сильнее препятствует общественному развитию; она все более и более устраняется от производительной деятельности и становится, как в былые времена дворянство, классом людей, единственное назначение которых заключается в получении доходов; и этот переворот в своем собственном положении, а также создание нового класса пролетариев буржуазия совершила без всяких насильственных фокусов, чисто экономическим путем. Даже более. Она вовсе не желала таких результатов своей собственной деятельности; наоборот, они с непреодолимой силой вторглись в жизнь против ее воли и намерений; ее собственные производительные силы переросли ее руководство и с неумолимостью самой природы гонят теперь все буржуазное общество к гибели или к перевороту. И если буржуа взывают теперь к силе, чтобы спасти разрушающееся экономическое положение, то этим они доказывают только, что разделяют заблуждение г. Дюринга, будто «политическое состояние составляет решающую причину экономического положения». Точь-в-точь как г. Дюринг, они воображают, что посредством «первоначального фактора», «непосредственной политической силы», можно переделать «второстепенные экономические явления» и изменить непреложный ход их развития, что крупповскими пушками и маузеровскими ружьями можно отстреляться от экономического действия паровых машин, всемирной торговли, банков и кредита.

III. ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Рассмотрим, однако, поближе это всемогущее насилие г. Дюринга. Робинзон «со шпагою в руке» порабощает Пятницу. Откуда, взял он шпагу? Г-н Дюринг обходит этот вопрос полнейшим молчанием, на деревьях же шпаги пока не растут, даже на фантастических островах Робинзонов. Если Робинзон мог достать себе шпагу, то мы с тем же вероятием можем допустить, что в одно прекрасное утро Пятница является с заряженным револьвером в руке, и соотношение сил сразу изменяется: Пятница начинает командовать, а Робинзон — работать. Мы просим извинения у читателей за постоянные возвращения к истории Пятницы и Робинзона, уместной только в детской, а никак не в науке. Но что же делать? Мы вынуждены добросовестно применять аксиоматический метод г. Дюринга, и не наша вина, если, при этом постоянно приходится оставаться в области чистейшего ребячества. Итак, револьвер побеждает шпагу, а отсюда даже ребенок поймет, что сила зависит далеко не от одного желания иметь ее, а требует для своего проявления очень реальных предварительных условий, именно орудий, из которых более совершенные берут верх над менее совершенными. Ясно также, что эти орудия должны быть произведены и что более искусные производители орудий насилия, или, попросту, оружия, победят производителей менее искусных; что, одним словом, победа той или другой силы зависит от производства оружия, а это последнее, в свою очередь, от производства вообще, следовательно от «экономического могущества», от состояния народного хозяйства, от материальных средств, находящихся в распоряжении силы.

Сила в настоящее время, это — армия и военный флот, стоящие массы денег, как мы все, к сожалению, отлично знаем. Но сила не делает денег, и самое большее, что она может, это —отнимать уже готовые деньги, да и то без особенной пользы, как мы тоже, к сожалению, узнали из опыта с французскими миллиардами. Деньги, следовательно, должны быть, в конце концов, доставлены экономическим производством, а значит, и сила определяется положением народного хозяйства, доставляющего ей средства для приобретения и содержания ее орудий. Мало того. Ничто не зависит до такой степени от экономических условий, как именно армия и флот. Вооружение, состав, организация, тактика и стратегия находятся в прямой зависимости от данной степени развития производства и средств сообщения. Не «свободное творчество ума» гениальных полководцев совершало перевороты в этой области, а изобретение лучшего оружия и изменение в составе армий; влияние гениальных полководцев в лучшем случае ограничивалось лишь приспособлением способа войны к новому оружию и новым бойцам.

В начале XIV столетия порох от арабов проник в Западную Европу и — как это известно каждому школьнику — произвел переворот во всех отраслях военного дела. Но введение пороха и огнестрельного оружия было во всяком случае произведено не насилием, а промышленным, т. е. экономическим, прогрессом. Промышленность остается промышленностью, служит ли она производству или разрушению предметов. Введение же огнестрельного оружия подействовало преобразующим образом не на одно собственно военное дело, но также на политические отношения подчинения и господства. Для приобретения пороха и огнестрельного оружия требовались промышленность и деньги, а этими двумя вещами владели горожане. Поэтому огнестрельное оружие стало с самого начала оружием горожан и возвышавшейся при их поддержке монархии против феодального дворянства. Неприступные до тех пор каменные твердыни дворянских замков пали перед пушками горожан, а пули их винтовок пробили рыцарские латы. Вместе с одетой в броню кавалерией дворянства была разбита и его власть; с развитием городского мещанства пехота и артиллерия начали составлять все более и более существенную часть войска, артиллерия же заставила присоединить к военному ремеслу чисто промышленный отдел — инженерную часть.

Огнестрельное оружие совершенствовалось очень медленно. Пушки оставались тяжелыми и неуклюжими, ружейный ствол — грубым, несмотря на многие отдельные усовершенствования. Прошло более трехсот лет, прежде чем ружье было усовершенствовано настолько, что могло быть пригодным для вооружения всей пехоты. Только в начале XVIII столетия кремневое ружье со штыком окончательно вытеснило пику из вооружения пехоты. Тогда пехота со-стояла из усиленно муштруемых, но весьма ненадежных солдат, которых только палка могла держать в порядке. Их вербовали среди худших элементов общества, часто даже принуждали сражаться военнопленных врагов, и единственной формой борьбы, при которой возможно было употреблять огнестрельное оружие с такими солдатами, была линейная тактика, достигшая совершенства при Фридрихе II. Вся пехота армии строилась тремя линиями в очень длинный, пустой внутри четырехугольник и двигалась в боевом порядке только как одно целое; в крайних случаях дозволялось тому или другому флангу выдвинуться немного вперед или отступить. Эта неуклюжая масса могла подвигаться в порядке только по совершенно ровной местности, да и то довольно медленно (75 шагов в минуту); перемена боевого порядка во время сражения была невозможна, и победа или поражение быстро решались одним ударом, как только пехота вступала в дело.

Эти-то, неуклюжие шеренги встретились в американской войне за независимость с толпами повстанцев, которые, правда, не учились маршировать, но прекрасно стреляли из своих винтовок, сражались за свое собственное дело, а потому не дезертировали, как навербованные солдаты, и к тому же не имели любезности выстраиваться линиями и вступать в бой с англичанами в открытых местностях, но, наоборот, нападали на них в лесах, рассыпаясь мелкими подвижными отрядами стрелков. При таких обстоятельствах длинные шеренги оказались совершенно бессильными и пали под ударами невидимых и недосягаемых врагов. Изменившийся состав войска вызвал новый способ войны — рассыпной стрелковый строй.

Дело, начатое американской революцией, было дополнено французской также и в военной области. Опытным вербованным войскам коалиции она точно так же могла противопоставить лишь неопытное, но многочисленное ополчение целой нации. С этой массой было необходимо, однако, защищать Париж, т. е. охранять определенную область, что не могло быть выполнено без победы над неприятельским войском в открытом поле. Одних стрелковых отрядов тут было недостаточно; требовалось найти новую форму для употребления в дело, и она была найдена в колонне. Построение колоннами позволяло даже неопытным войскам двигаться в порядке и притом с ускоренной быстротою (100 шагов и более в минуту), оно позволяло разрывать старые окаменелые формы линейного строя и сражаться на любой, совершенно неудобной для линий, местности, группировать солдат сообразно с обстоятельствами и, в соединении со стрелковыми отрядами, задерживать неприятельские линии, занимать их, утомлять, чтобы прорвать, наконец, в решительном пункте оставшимися в резерве массами. Этот новый способ войны, основанный на соединении стрелков с колоннами и на разделении армии на самостоятельные, составленные из всех родов оружия отряды или корпуса, был в тактическом и стратегическом отношении доведен до совершенства Наполеоном, но необходимость его была создана французской революцией, изменившей свойства солдат. Его подготовили также два очень важных технических усовершенствования: во-первых, более легкие лафеты, построенные Грибовалем для полевых орудий, позволили передвигать их с требуемой быстротой; во-вторых, введенная во Франции в 1776 году и заимствованная у охотничьих ружей изогнутость приклада, составлявшего прежде прямое продолжение ствола, дала возможность целить и попадать-в отдельных людей. Без этих усовершенствований нельзя было бы при помощи старого ружья применить стрельбу в рассыпном строю.

Революционная система всеобщего вооружения была скоро ограничена принудительным набором (с правом замещения, посредством выкупа, для людей состоятельных) и в этой форме принята большинством великих держав континента. Одна Пруссия своей системой ландвера старалась извлечь из народа еще большую массу боевых сил. Она же первая снабдила свою пехоту новейшими нарезными ружьями, заряжающимися с казенной части, после краткой роли, сыгранной между 1830 и 1860 гг. нарезными ружьями, заряжающимися с дула. Этим двум мерам Пруссия обязана своим успехом 1866 года.

Во франко-прусской войне в первый раз встретились два войска,, оба вооруженные нарезными ружьями, заряжающимися с казенной части, и оба придерживавшиеся в существенных чертах одной и той же тактики, оставшейся от времен старых гладкоствольных кремневых ружей. Пруссаки попытались, правда, найти в ротных колоннах форму строя, более соответствующую новому вооружению. Но при первом же серьезном испытании ротных колонн, 18 августа при С. Прива, в пяти принимавших наибольшее участие в деле полках прусской армии за два часа битвы из строя выбыло более трети людей (176 офицеров и 5114 солдат), и с тех пор ротные колонны были так же безвозвратно осуждены, как батальонные колонны и линии; всякие попытки выставлять под неприятельский ружейный огонь какие бы то ни было сомкнутые массы войск были оставлены, и со стороны немцев сражения велись исключительно густыми стрелковыми цепями, на которые, несмотря на сопротивление высших чинов, вначале боровшихся с подобным «беспорядком», сами собою обыкновенно распадались колонны, как только попадали под убийственный град пуль. Точно так же беглый шаг стал теперь единственно возможным под ружейным огнем неприятеля. Солдат опять оказался разумнее офицера; он инстинктивно нашел единственную форму борьбы, возможную под огнем заряжающихся с казенной части ружей, и успешно повел ее вопреки упорству своих начальников.

Со времени франко-прусской войны наступил новый период в военном деле, имеющий совсем иное значение, чем все предыдущие. Во-первых, оружие до такой степени усовершенствовалось, что никакой дальнейший прогресс в этом направлении не может уже иметь решающего влияния. При пушках, ядра которых настигают батальон на таком далеком расстоянии, на каком он только может быть видим, при ружьях, дающих возможность попадать в отдельных людей при тех же условиях и требующих для заряда меньше времени, чем для прицела, всякие дальнейшие усовершенствования в полевом военном деле более или менее безразличны. С этой стороны период развития в существенных чертах уж закончен. Во-вторых, эта война принудила все большие континентальные державы ввести у себя усиленную систему прусского ландвера и тем самым взвалить на свои плечи такую тяжесть милитаризма, которая раздавит их в самое непродолжительное время. Армия стала главнейшей и самостоятельной целью государства; народы продолжают существовать лишь для того, чтобы поставлять и кормить солдат. Милитаризм господствует над Европой и пожирает ее. Но этот милитаризм носит в себе же зародыш своего собственного уничтожения. Соперничество между отдельными государствами вынуждает их, с одной стороны, затрачивать с каждым годом все больше денег на армию, флот, артиллерию и т. д., а следовательно все более и более приближаться к финансовому кризису; с другой стороны, оно вынуждает их знакомить, путем всеобщей воинской повинности, все большее и большее число подданных с употреблением оружия, пока они не ознакомят с ним весь народ и не сделают его способным противопоставить, в известный момент, свою волю воле своих военных командиров. И этот момент наступит тотчас же, как только народная масса, — масса сельских и городских рабочих и крестьян, — будет иметь свою волю. Тогда правительственное войско превратится в народное, машина откажется служить, и милитаризм разобьется о диалектику своего собственного развития. То, чего не могла совершить буржуазная демократия 1848 г., потому что она была демократией буржуазии, а не пролетариата, — именно дать рабочим массам сознательные стремления, волю, соответствующую их классовому положению, — будет несомненно достигнуто социализмом. А это означает разложение милитаризма, а с ним и всех постоянных армий из внутри.

Такова одна мораль нашей истории современной пехоты. Вторая, снова возвращающая нас к г. Дюрингу, заключается в том, что вся организация армии и способа борьбы, а вместе с ними победы и поражения оказываются зависящими от материальных, т. е. экономических, условий, от свойств людей и оружия, следовательно — от качества и количества населения и от развития техники. Только охотничье население Америки могло изобрести стрелковый строй, а охотничьим оно было по чисто экономическим причинам, как по экономическим же причинам эти самые янки старых штатов превратились теперь в земледельцев, промышленников, мореплавателей и купцов, которые не стреляют уже в первобытных лесах, но зато тем успешнее действуют на полях спекуляции, где достигли также большого искусства в применении к делу масс. Только Великая революция, принесшая французским гражданам, а особенно крестьянам, экономическое освобождение, могла найти свободные подвижные формы массового строя, о которые разбились старые одеревенелые линии — верное отражение защищавшегося ими абсолютизма. Мы уже видели влияние технического прогресса в его применении к военному делу и проследили, как введение технических усовершенствований каждый раз почти насильно вело за собою изменения и даже целые перевороты в способе ведения войны, часто, к тому же, против воли военного начальства. А в какой сильной зависимости находятся военные действия, сверх того, от производительных сил и средств сообщения тыла армии, равно как и театра военных действий, это теперь может объяснить г. Дюрингу каждый старательный унтер-офицер. Одним словом, «сила» всегда и везде одерживала победы не иначе, как при помощи экономических условий и средств, без которых она перестает быть силой, и тот, кто вздумает, следуя Дюрингу, преобразовывать военное дело с противоположного конца, не пожнет ничего, кроме тумаков.1

Если с суши мы перейдем на воду, то здесь нам представится еще более поразительный переворот, совершившийся не более как за последние двадцать лет. Во время Крымской войны боевое судно представляло собою деревянный двух- или трехпалубный корабль, имевший от 60 до 100 пушек, двигавшийся главным образом с помощью парусов и употреблявший слабый паровик лишь в качестве вспомогательного средства. Его вооружение состояло, главным образом, из 32-фунтовых орудий, весом около 50 центнеров. К концу войны появились пловучие панцырные батареи, неповоротливые, едва двигавшиеся чудовища, почти непроницаемые, однако, для тогдашних орудий. Скоро железные панцыри были перенесены и на боевые суда; сперва они были тонки: панцырь в четыре дюйма толщиною считался уже чрезвычайно тяжелым. Но скоро прогресс артиллерии опередил панцыри: возрастающей толщине панцыря противопоставлялись новые, более тяжелые орудия, легко его пробивавшие. Теперь мы уже дошли, с одной стороны, до десяти, двенадцати, четырнадцати и двадцати четырехдюймовых панпырей (Италия намеревается построить корабль с панцырем в три фута толщиною), а с другой — до нарезных пушек в 25, 35, 80 и даже 100 тонн (тонна = 20 центнерам) весом, выбрасывающих на небывалые прежде расстояния снаряды в 300, 400, 1 700 и до 2 000 фунтов. Нынешнее боевое судно представляет собою исполинский броненосный винтовой пароход, в 8 — 9 тысяч тонн водоизмещения и в 6 — 8 тысяч паровых лошадиных сил, с поворотными башнями и 4 — 6 весьма тяжелыми орудиями, с тараном, выдвигающимся под водою для нанесения пробоины неприятельскому кораблю; оно представляет собою одну цельную колоссальную машину, которой пар не только сообщает быстрое движение вперед, но в которой он также приводит в движение руль, поднимает и опускает якорь, поворачивает башни, направляет и заряжает орудия, выкачивает воду, поднимает и опускает лодки, которые также отчасти приводятся в движение паром и т. д. И соперничество между броненосным вооружением и силой орудий еще так далеко от своего конца, что в настоящее время судно оказывается неудовлетворительным, т.е. устарелым, раньше чем выпускается из верфи. Новейшее боевое судно представляет не только продукт, но также образчик искусства новейшей крупной промышленности: плавающую фабрику, служащую, правда, исключительно для производства расходов. Страна, в которой крупная промышленность развилась всего значительнее, обладает почти полною монополиею постройки подобных судов. Все турецкие, почти все русские суда и бльшая часть немецких панцырных судов построены в Англии. Панцырная броня сколько-нибудь значительной толщины делается почти исключительно в Шеффильде; из трех железоделательных заводов в Европе, которые одни только в состоянии доставлять самые тяжелые орудия., два (Вульвич и Эльсвик) приходятся на Англию, а один (Крупп) на Германию. Здесь до очевидности ясно, как «непосредственная политическая сила», являющаяся, по Дюрингу, «решающей причиной экономического положения», находится, наоборот, в полнейшей от него зависимости: здесь не только производство орудий насилия, т. е. военных судов, но и самое обращение с этими орудиями превратилось в одну из отраслей новейшей промышленности. И такой ход дела никому не может быть менее по вкусу, как именно самой «силе» —государству, которому один корабль стоит столько же, сколько прежде стоил целый небольшой флот, причем эта «сила» должна спокойно смотреть, как ее дорогие суда, едва спущенные на воду, оказываются устаревшими и, следовательно, обесцененными, и уж конечно не менее самого г. Дюринга она должна быть недовольна той выдающейся ролью, какую играет на борту военного корабля инженер, человек «экономического положения», оттеснивший на задний план «представителя непосредственной силы» — капитана. Нам же, наоборот, нет ни малейшей причины огорчаться, видя, как соперничество между панцырем и пушкой доводит военный корабль до степени совершенства, на которой он сделается столь же неуязвимым, сколь не годным к употреблению,1 и как это соперничество обнаруживает также в области морской войны тот внутренний диалектический закон движения, по которому гибель милитаризма, как и всякого другого исторического явления, становится логическим следствием его собственного развития.

Таким образом, оказывается яснее солнца, что искать «первоначальную причину в непосредственной политической силе, а не в , производном экономическом могуществе», — невозможно. Наоборот. Что является «первоначальной причиной» самой силы? Экономическое могущество, распоряжение средствами крупной промышленности. Политическая сила на море, опирающаяся на новейшие военные корабли, никоим образом не проявляется «непосредственно», а именно посредством экономических сил, высокого развития металлургии, наличности искусных техников и богатых угольных копей.

Впрочем, к чему все это? В ближайшей морской войне высшее командование будет дано г. Дюрингу, и он без всяких торпед и прочих ухищрений, просто своей «непосредственной силой», уничтожит все созданные экономическим положением панцирные флоты.

IV. ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ (ОКОНЧАНИЕ)

«Очень важное обстоятельство заключается в том, что фактически господству над природой вообще (!) предшествовало господство над человеком. Обработка поземельной собственности никогда и нигде не совершалась в больших размерах без предварительного обращения людей в тот или другой вид рабства или крепостной зависимости. Установление экономического господства над вещами обусловливалось предварительно политическим, социальным и экономическим господством людей над людьми. Возможно ли представить себе крупного землевладельца без господства его над рабами, крепостными или косвенно от него зависящими людьми? Что могли значить и что значили единичные силы или, в лучшем случае, силы отдельной семьи при обработке крупных земельных участков? Эксплоатация земли, или распространение экономического господства над нею, в размерах, превышающих единичные силы, сделалась возможной в истории лишь потому, что ранее учреждения поземельной собственности или одновременно с ним совершалось необходимое для этого порабощение людей. В позднейшие периоды развития это порабощение смягчилось... Его современная форма в наиболее цивилизованных государствах есть наемный труд, более или менее регулируемый полицейской властью. На этом труде, следовательно, основывается практическая возможность тех родов современного богатства, которые заключаются в более обширном землевладец и (!) более крупной поземельной собственности. Само собою понятно, что и все другие роды распределения богатств могут быть объяснены подобным же образом, и косвенная зависимость человека от человека, составляющая в настоящее время главную черту экономически наиболее развитых общественных отношений, не может быть понята сама по себе, но объясняется только как несколько видоизмененное наследие существовавшего в прежние времена прямого подчинения и грабежа». Так говорит г. Дюринг.

Тезис: Покорение природы (людьми) предполагает предварительное покорение людей (людьми же).

Доказательство: Обработка поземельной собственности в больших размерах всегда и везде производилась людьми, находящимися в подчинении.

Доказательство доказательства: Как же может крупный землевладелец существовать без рабов, когда без них, с одной своей семьей, он мог бы обработать только маленькую часть своих владений.

Итак, чтобы доказать необходимость предварительного порабощения человека для приобретения господства над природою, г. Дюринг превращает без всяких церемоний «природу» в «крупную поземельную собственность» — неизвестно чью — и тотчас же отдает эту собственность крупному землевладельцу, которому, конечно, невозможно обработать ее без подчиненных ему людей.

Во-первых, «господство над природою» и «обработка поземельной собственности» совсем не одно и то же. В промышленности господство над природою достигнуто в неизмеримо больших размерах, чем в земледелии, которое до сих пор находится в зависимости от погоды, вместо того чтобы над нею господствовать.

Во-вторых, если мы ограничимся вопросом обработки поземельной собственности в больших размерах, то должны будем прежде всего узнать, кому эта собственность принадлежит. И тут, при начале истории всех культурных народов, мы встретим не крупных поземельных собственников, которых нам подсовывает г. Дюринг с своей обычной манерой фокусника, называемой им «естественной диалектикой»), а родовые и деревенские общины с общинным землевладением. От Индия до Ирландии обработка поземельной собственности в больших размерах велась первоначально подобными родовыми и деревенскими общинами, — то сообща целой деревней, то отдельными семьями на выделенных им на срок от общины участках, причем во втором случае леса и пастбища оставались в общем пользовании. Очень характерно для «серьезнейших специальных занятий» г. Дюринга в «области юридических и политических наук», «что эти вещи ему совершенно неизвестны и что все его произведения дышат полнейшим незнакомством со сделавшими эпоху трудами Маурера об организации первобытной германской марки, этой основы всего германского права, а также с вызванной, главным образом, Маурером и постоянно растущей литературой, занимающейся исследованиями о первобытном общинном землевладении и о различных формах его существования и разложения у всех культурных народов Европы и Азии. Как ни велико невежество, которым г. Дюринг «обязан самому себе» в области французского и английского права, тем не менее его столь же самостоятельное невежество в германском праве еще значительнее. Человек, громящий с такой силою ограниченность кругозора университетских профессоров, сам подвинулся в области немецкого права никак не дальше той точки, на которой профессора стояли лет двадцать тому назад.

Утверждение г. Дюринга, что для обработки поземельной собственности в больших размерах необходимы землевладельцы и рабы, есть вполне «свободное творчество и дело воображения». На всем Востоке, где собственниками земли являются общины или государство, самое слово «землевладелец» не встречается в языках, о чем мог бы сообщить г. Дюрингу совет английских юристов, так же напрасно бившийся в Индии над вопросом—кто же землевладелец?—как покойный Генрих LXXII Рейс-Греид-Шленс-Лобенштейн-Эберсвальдский над вопросом — кто ночной сторож? Особого рода землевладельческий феодализм ввели на Востоке только турки в завоеванных ими странах. Греция еще в героические времена вступает в историю уже разделенная на классы, самим своим существованием свидетельствующие о долгой предварительной истории, оставшейся неизвестною, но и в ней значительнейшая часть земли обрабатывалась самостоятельными крестьянами; более крупные владения благородных родов и начальников племен составляли исключения и затем скоро исчезли. Италия была обработана, по преимуществу, крестьянами; когда же в последние времена римской республики крупное землевладение, латифундии, вытеснили мелких собственников-крестьян и заменили их рабами, они в то же время заменили землевладение скотоводством и разорили Италию, как это заметил еще Плиний (latifundia Italiam perdidere). В средние века во всей Европе господствовала мелкая крестьянская культура, особенно при распашке пустырей, причел для занимающего нас вопроса совершенно безразлично, платили ли крестьяне подати, и какие именно, тому или другому феодалу. Фризскне, нижне-саксонские, фламандские и нижне-рейнские колонисты, занявшие отнятые у славян земли на восток от Эльбы, ни в какой крепостной зависимости не были, а обрабатывали землю в качестве свободных крестьян при очень благоприятных чиншевых условиях.

Большая часть земель Северной Америки обязана плодородием труду свободных крестьян, тогда как крупные землевладельцы Юга со своими рабами и хищнической культурой до того истощали почву, что на ней ничего не росло кроме елей, а хлопчатобумажные плантации должны были подвигаться все далее и далее на Запад. Все усилия английского правительства искусственно создать поземельную аристократию в Австралии и Новой Зеландии остались безуспешны. Словом, везде, за исключением тропических колоний, где климат не позволяет европейцам заниматься земледелием, крупный землевладелец, покоряющий природу и обрабатывающий землю посредством рабов и крепостных, оказывается чистейшей фантазией. Наоборот, там, где он появлялся в древности, как в Италии, он не пустыри делал плодородными, а превращал в пастбища обработанные крестьянские земли, опустошал их и разорял целые страны. Только в новейшие времена, когда сгустившееся население подняло цену земли, а развитие агрономии увеличило плодородие земель даже низшего качества , только тогда крупное землевладение начало принимать широкое участие в обработке пустырей и лугов, которые оно похищало, главным образом, из общинных крестьянских земель, как в Англии, так и в Германии. Но и это имело обратную сторону. На каждый акр общинной земли, обработанной крупными землевладельцами Англии, приходится по меньшей мере три акра обработанной земли Шотландии, превращенной ими в пастбища для овец, и, наконец просто в охотничьи парки для красной дичи.

Мы имеем здесь дело только с утверждением г. Дюринга, будто обработка больших земельных участков, т. е. чуть ли не всей современной культурной области, «нигде и никогда» не производилась иначе, как крупными землевладельцами посредством рабов, — утверждением, «обусловленным», как мы видели, поистине неслыханным незнанием истории. Поэтому нас не касается здесь вопрос о том, почему в различные времена все или почти все подобные участки переходили в собственность рабовладельцев (как в цветущие времена Греции) или обрабатывались крепостными (как в тягловых поместьях средних веков); нас не интересуют здесь также и общественные функции, исполнявшиеся в различные времена крупными землевладельцами .

Поведавши нам свою образцовую фантазию, в которой не знаешь, чему больше удивляться — фокусничеству ли дедукции или искажению истории, г. Дюринг с торжеством восклицает: «Само собою понятно, что все другие роды распределения богатств объясняются исторически подобным же образом!» Этим он, естественно, избавляет себя от труда проронить хоть словечко, например, о возникновении капитала.

Если, называя порабощение человека человеком предварительным условием господства над природою, г. Дюринг хочет вообще сказать, что все наше современное экономическое положение и степень развития, достигнутая в настоящее время земледелием и промышленностью, есть результат общественной истории, в основании которой лежали классовый антагонизм и отношения господства и подчинения; если он только это хочет сказать, то он повторяет вещи, ставшие общим местом со времени появления «Манифеста коммунистической партии». Дело именно в том, чтобы объяснить возникновение классов и зависимых отношений, а г. Дюринг своим единственным словом «насилие» ни на шаг не подвигает нас вперед. Уже тот простой факт, что порабощенные и эксплоатируемые были во все времена гораздо многочисленнее своих господ и эксплоататоров и что действительная сила находилась, следовательно, на их стороне, — один этот факт достаточно показывает всю бессмысленность теории насилия. И весь вопрос опять-таки сводится к тому, чтобы объяснить эти отношения господства и подчинения.

Они возникли двумя путями.

Выделившись первоначально из царства животных, — в тесном смысле, — люди вступили в историю еще в полуживотном состоянии: дикие, беспомощные перед силами природы, не знакомые со своими собственными силами, они были бедны, как животные, и производили немногим больше их. Тогда господствовало известное равенство жизненных условий, а для глав семейств — также равенство общественного положения или, по меньшей мере, отсутствие деления на классы, продолжавшее существовать еще в естественно-выросших земледельческих общинах всех современных культурных народов. В каждой такой общине возникают с самого начала некоторые общие интересы, охранение которых должно быть вверено отдельным личностям, хотя и под надзором всего общества; таковы: решения споров; подавление захватов отдельными личностями излишних прав; надзор за водоемами, в особенности в жарких странах; наконец, религиозные функции. Подобных должностных лиц мы находим в первобытных обществах всех времен, как в древнейшей германской марке, так и в современной Индии. Само собою разумеется, что эти лица снабжаются известными полномочиями и зачаточной государственной властью. Постепенно производительные силы растут; сгустившееся население создает в одном месте одинаковые, в другом — различные интересы между отдельными общинами; их группировка в более крупные целые вызывает, в свою очередь, новое разделение труда и образование органов для охраны общих и защиты спорных интересов. Эти органы, занимая уже в качестве представителей общих интересов целой группы обособленное, а при известных обстоятельствах даже враждебное, положение по отношению к каждой отдельной общине, вскоре получают еще большую самостоятельность — отчасти вследствие наследственности должностей, почти неизбежно возникающей в том быту, где все складывается само собою, отчасти по причине учащающихся столкновений с другими группами, вызывающих усиленную необходимость в этих органах. Нам нет надобности излагать здесь, каким образом эта самостоятельность общественных должностей по отношению к обществу усилилась современем до господства над ним; как слуга при благоприятных условиях постепенно превратился в господина и, смотря по обстоятельствам, являлся то восточным деспотом и сатрапом, то греческим начальником рода, то шефом клана кельтов и т. д.; насколько в этих превращениях участвовало, наконец, насилие, и каким образом отдельные личности, достигшие господства, слились в целые господствующие классы, — все это нас не касается.

Нам необходимо только установить тот факт, что политическое господство повсюду вытекало из общественных должностей и бывало устойчиво только тогда, когда выполняло свои общественные обязанности. Многочисленные деспотии, поднимавшиеся и падавшие в Персии и Индии, все отлично помнили свою первейшую обязанность: заботиться об орошении долин, без которого в этих странах невозможно земледелие. Лишь просвещенным англичанам суждено было не заметить этого в Индии. При них оросительные каналы и шлюзы пришли в упадок, и только правильно повторяющийся голод открыл им, наконец, глаза на их небрежность относительно единственной деятельности, которая могла дать им по крайней мере такое же право на господство в Индии, какое имели их предшественники .

Рядом с этим образованием классов шло также и другое. Естественное разделение труда внутри земледельческой семьи позволило, на известной ступени благосостояния, присоединить к ней одну или несколько рабочих сил. Это в особенности имело место в тех странах, где общинное землевладение уже распалось или, по меньшей мере, древняя общественная обработка земли заменилась обработкой ее отдельными семьями. Производство настолько развилось, что рабочая сила человека могла производить больше, чем необходимо было для его простого существования; средства для содержания и употребления в дело рабочей силы имелись налицо, и она приобрела стоимость. Но свободной, излишней рабочей силы нельзя было найти ни в своей общине, ни в том союзе, к которому она принадлежала.

Эту силу доставляла воина, а война была так же стара, как и одновременное, совместное существование нескольких общественных групп. До сих пор для военнопленных не находили никакого употребления; поэтому их просто убивали, а еще раньше съедали. Но на достигнутой теперь ступени «экономического» развития пленники приобретают цену, им оставляют жизнь и пользуются их трудом.

Таким образом, насилие, вместо того чтобы господствовать над экономическим положением, служило хозяйственным целям. Рабство было найдено. Оно скоро сделалось господствующей формой производства у всех народов, переросших старый общинный быт, и послужило в заключение главной причиной их распадения. Только рабство создало возможность более широкого разделения труда между земледелием и промышленностью и, благодаря ему, расцвета древнегреческого мира. Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и науки; без рабства не было бы и Рима. А без основания, заложенного Грецией и Римом, не было бы также и современной Европы. Мы не должны забывать, что все наше экономическое, политическое и умственное развитие вытекло из такого предварительного состояния, при котором рабство было настолько же необходимо, как и общепризнано. В этом смысле мы имеем право сказать, что без античного рабства не было бы и современного социализма. Нет ничего легче, как произносить громкие фразы по поводу рабства и т. п. и изливать целые потоки высоконравственного гнева на такие постыдные вещи. Только, к сожалению, этим не выражается ничего, кроме всем известного факта, что эти древние учреждения не соответствуют более ни современным обстоятельствам, ни нашим, выработанным этими обстоятельствами, чувствам. О том, как возникли эти учреждения, что их поддерживало и какую роль они играли в истории, мы не узнаем ни одного слова. Раз заговоривши об этом предмете, мы должны сказать, какою бы ересью и каким бы противоречием ни казались наши слова, что при тогдашних условиях введение рабства было большим шагом вперед. Несомненен тот факт, что человек, бывший вначале зверем, нуждался в варварских, почти зверских средствах, чтобы выйти из первобытного состояния. Там, где уцелел древний общинный быт, он всюду, от Индии до России, служил целые тысячелетия основанием самых грубых государственных форм восточного деспотизма. Только там, где он распался, самостоятельное развитие пошло вперед, и первым шагом по пути экономического производства было усиление и развитие производства посредством рабского труда. Это понятно; пока человеческий труд был так малопроизводителен, что доставлял лишь небольшой излишек сверх безусловно необходимых человеку средств существования, увеличение производительных сил, расширение торговли, развитие государства и права, начало искусств и наук были возможны не иначе, как при усиленном разделении труда, в основу которого должно было лечь великое разделение труда между массами, поглощенными простой физической работой, и немногими привилегированными, управлявшими трудом, занимавшимися торговлей, государственными делами, а позже искусствами и науками. Простейшей, естественно выросшей формой такого разделения труда было именно рабство. При исторических условиях древнего, в частности греческого, мира переход к общественности, основанной на классовой противоположности, мог совершиться только в форме рабства. Даже для рабов это было прогрессом: военнопленные, из которых они по преимуществу набирались, сохраняли теперь, по крайней мере, жизнь, тогда как прежде их убивали, а еще раньше даже поедали.

Прибавим кстати, что и все до сих пор существовавшие исторические противоположности эксплоатирующих и эксплоатируемых, го-подствующих и угнетенных классов объясняются той же относительно неразвитой производительностью человеческого труда. Пока трудящееся население до такой степени поглощено необходимой работой, что не имеет свободного времени для дел общественных, для заведывания производством, для государственных дел, правосудия, наук, искусств и т. д.,—до тех пор должен существовать особый класс людей, освобожденный от настоящего труда и занятый этими делами; причем такой класс, конечно, не упускал случая из личных выгод отягощать рабочие массы все большим и большим трудом. Только достигнутое крупной промышленностью чрезвычайное усиление производительности труда позволяет, наконец, распределить его на всех без исключения членов общества и этим до такой степени сократить рабочее время каждого в отдельности, что его будет у всех в избытке для теоретического и практического участия в делах всего общества. Следовательно, теперь впервые всякий эксплоатирующий и господствующий класс стал не только излишним, но превратился в препятствие на пути общественного развития, и теперь он будет неизбежно устранен, какой бы «непосредственной силой» он ни обладал.

Следовательно, строя презрительные гримасы по адресу Греции за то, что ее цивилизация была основана на рабстве, г. Дюринг может точь-в-точь с таким же правом упрекать ее и за неимение паровых машин и электрических телеграфов. А когда он утверждает, что современный наемный труд есть лишь видоизмененное и смягченное наследие рабства и не может быть объяснен сам из себя (т. е. из экономических законов современного общества), то его фраза или означает только то, что наемный труд, как и рабство, есть одна ив форм порабощения и классового господства, — вещь известная каждому ребенку, — или она ошибочна. Иначе мы с тем же самым правом могли бы сказать, что наемный труд объясним лишь в качестве смягченной формы людоедства, бывшего, как теперь известно, общепринятой формой употребления побежденных врагов.

Теперь ясно, какую историческую роль играет насилие по отношению к экономическому развитию. Во-первых, всякая политическая сила опирается вначале на экономическую общественную функцию и разрастается затем, по мере разложения первобытной общины, которая делает из общинников частных производителей и еще более увеличивает расстояние между ними и лицами, управляющими общественными делами. Во-вторых, приобретая самостоятельность по отношению к обществу и из служанки превратившись в госпожу, политическая сила может действовать в одном из двух направлений. Или она влияет в смысле и в направлении законосообразного экономического развития, — в таком случае между нею и этим развитием не возникает никакого противоречия, и экономическое развитие ускоряется, — или она действует вразрез с ним, и тогда, за редкими исключениями, экономическое развитие низвергает ее. Этими редкими исключениями бывают единичные случаи завоеваний, где грубые победители истребляют или изгоняют население страны и опустошают или забрасывают производительные силы, с которыми не умеют обращаться. Так поступили христиане с большею частью оросительных построек мавританской Испании, которым она обязана была высоким развитием земледелия и садоводства при маврах. Само собой разумеется, что при каждом завоевании более варварским народом ход экономического развития нарушается и уничтожается целая масса производительных сил. Но в огромном большинстве случаев при прочных завоеваниях дикий победитель принужден приноравливаться к тому высшему «экономическому положению», какое он находит в завоеванной стране: покоренный им народ ассимилирует его себе и часто заставляет даже принять свой язык. Но, оставляя в стороне завоевания, каждый раз, когда внутренняя государственная власть становилась в противоречие с экономическим развитием страны, — а на известной ступени это случалось до сих пор почти с каждой политической властью, — каждый раз борьба оканчивалась низвержением политической власти. Экономическое развитие неумолимо и неизбежно пробивает себе путь, чему последним разительным примером служит уже упомянутая нами Великая французская революция.

Если бы, согласно учению г. Дюринга, хозяйственное положение, а с ним и экономическое законодательство известной страны, зависело единственно от политической силы, трудно было бы понять, почему это после 1848 года Вильгельму IV, несмотря на его «превосходнейшие войска», не удалось напялить средневековые цехи и другие романтические дурацкие колпаки на железные дороги, паровые машины и развивающуюся крупную промышленность своей страны; или почему это русский царь, который еще и того сильнее, не только не может платить своих долгов, но не может даже сохранить своей силы без постоянного орошения ее кредитом, притекающим из «хозяйственного положения» Западной Европы.

Для г. Дюринга сила есть начало безусловно злое, и ее первое действие было настоящим грехопадением. Все изложение г. Дюринга есть одна сплошная иеремиада о заразе, охватившей через этот первородный грех всю прошедшую историю, о позорном извращении всех законов природы и общества орудием дьявола — силою. О том же, что сила играет в истории еще другую роль — роль революционную, что она является, говоря словами Маркса, «повивальной бабкой» каждый раз, когда старое общество носит в своих недрах новый порядок, что она служит орудием, которым общественное движение разбивает мертвые и окоченелые политические формы, — обо всем этом мы не находим у г. Дюринга ни слова. Лишь со вздохами и стенаниями допускает он, что для свержения эксплоататорского хозяйства может понадобиться сила; он считает это несчастием — потому что каждое насилие развращает тех, кто им пользуется. И это ввиду высокого нравственного и умственного подъема, следовавшего за каждой победоносной революцией! И это в Германии, где насильственное потрясение, к которому может быть вынужден народ, имело бы, по меньшей мере, ту выгоду, что искоренило бы из сознания нации лакейство, вынесенное ею из унижений Тридцатилетней войны! И это-то вялое, бессильное учение осмеливаются навязывать самой революционной партии, какую только знает история!

V. ТЕОРИЯ СТОИМОСТИ.

Прошло почти сто лет с тех пор, как в Лейпциге появилась книга, которая к началу истекшего века выдержала 31 издание и распространялась в городе и деревне чиновниками, священниками, филантропами всякого рода и всюду рекомендовалась народным школам как хорошая хрестоматия. Эта книга называлась «Друг детей» Рохова. Она имела целью поучать юных сыновей крестьян и ремесленников их жизненному призванию, их обязанностям перед начальниками общественными и правительственными и в то же время научить их вполне довольствоваться своим земным жребием, черным хлебом и картофелем, барщиной, низкой заработной платой, отеческими розгами и прочими тому подобными прелестями, и все это при содействии существовавшей тогда системы просвещения. Городской и сельской молодежи пояснялось при этом, что согласно мудрым законам природы человек должен трудиться, чтобы поддерживать свое существование и наслаждаться, и выставлялось на вид, каким счастливым должен чувствовать себя каждый крестьянин и ремесленник вследствие того, что им приходится услаждать свою трапезу тяжелым трудом, — жить не так, как богатый обжора, который вечно страдает расстройством желудка, несварением или запором и лишь с отвращением питается самыми отменными лакомствами. Те же общие места, которые старый Рохов считал достаточно полезными для саксонских крестьянских парней своего времени, г. Дюринг рекомендует и нам, на странице 14 и следующих своего «Курса», как нечто «абсолютно фундаментальное» в новейшей политической экономии.

«Человеческие потребности, как таковые, имеют свою естественную законосообразность, и росту их поставлены известные границы; извращенность может безнаказанно нарушать их лишь известное время, пока от этого не получается пресыщения жизнью, дряхлости, социального увечья и, наконец, спасительной смерти... Жизнь, переполненная одними удовольствиями, без всякой более широкой и серьезной цели, скоро ведет к пресыщению или, что то же, к утрате всякой восприимчивости. Действительный труд, в какой-либо форме, есть социально-естественный закон здоровых существ... Если б влечения и потребности не имели противовеса, они едва-едва обеспечили бы человечеству примитивнейшее существование, не говоря уже об исторически повышающемся развитии жизни. При полном удовлетворении их без всякого труда этот процесс совершался бы быстро; в промежутках же между периодическими проявлениями влечений и потребностей человек, лишенный их ощущения, влачил бы жалкое существование... Во всех отношениях, следовательно, зависимость от влечений и страстей, для удовлетворения которых необходимо преодоление экономических препятствий, является благодетельным основным законом внешнего устройства природы и внутренних свойств человека» и т. д. Как видите, самые пошлые плоскости почтенного Рохова празднуют в книге г. Дюринга свой столетний юбилей, вдобавок в виде «глубокого основоположения», единственной истинно-критической и научной «социалитарной системы».

Заложив, таким образом, основы, г. Дюринг может продолжать свою постройку. Применяя математический метод, он нам дает сначала, по примеру старика Эвклида, ряд определений. Это тем более удобно, что свои определения он может сразу построить так, что то, что должно быть доказано с их помощью, уже отчасти содержится в них. Так, мы узнаем прежде всего, что руководящее понятие в политической экономии до сих пор называется богатством, а богатство, как оно в действительности понималось до сих пор во всемирной истории и как оно развивалось, есть «экономическая власть над людьми и вещами». Это вдвойне неверно. Во-первых, богатство старых родовых и сельских общин вовсе не было господством над людьми, а во-вторых, даже в таких обществах, которые движутся в классовых противоречиях, богатство, поскольку оно включает господство над людьми, является большей частью, даже почти исключительно, господством над людьми в силу и посредством господства над вещами. С того весьма давнего времени, когда ловля рабов и эксплоатация рабов стали отдельными отраслями промышленности, эксплоататоры рабского труда должны были покупать рабов, т. е. приобретать господство над людьми только благодаря господству над вещами, — над покупной ценой, над средствами содержания рабов и орудиями труда их. Во все средние века крупное землевладение является предварительным условием, которое связывает феодальное дворянство с оброчными и барщинными крестьянами. А в наше время даже шестилетний ребенок понимает, что богатство господствует над людьми исключительно через посредство вещей.

Зачем же г. Дюринг состряпал свое неправильное определение богатства, искажая для этого фактическую связь, какая до сих пор существовала во всех классовых обществах? Для того, чтобы перетащить богатство из сферы экономической в моральную. Господство над вещами вполне хорошее дело, но господство над людьми — от лукавого, и так как г. Дюринг сам себе воспретил объяснять господство над людьми господством над вещами, то он опять может произвести смелый оборот и объяснить первое своим излюбленным насилием. Богатство, как господство над людьми, говорит он, есть «грабеж» и приводит нас вновь к ухудшенному изданию старого-престарого изречения Прудона: «собственность есть воровство».

Таким образом г. Дюринг ставит богатство в связь с обоими основными моментами производства и распределения; богатство как господство над вещами — производственное богатство — это хорошая сторона современного строя, а богатство как господство над людьми—богатство распределения, как оно до сих пор было,— плохая сторона, долой ее! В применении к современным отношениям это значит: капиталистический способ производства вполне хорош и может остаться, но капиталистический способ распределения не годится и должен быть отменен. К такой бессмыслице можно прийти, когда пишешь о политической экономии, не уразумев даже связи между производством и распределением.

После богатства идет вопрос о стоимости, и она определяется «следующим образом: «Стоимость есть то значение, которое имеют хозяйственные предметы и работы в процессе обмена». Это значение соответствует «цене или какому-либо иному названию эквивалента, например, заработной плате». Другими словами: стоимость есть цена. Или, скорее, чтобы не быть несправедливым к г. Дюрингу и передать нелепость его определения, по возможности, собственными его словами, надо сказать: стоимость — это цены, ибо на странице 19 он говорит: «стоимость и выражающие ее в деньгах цены», следовательно, констатирует сам, что одна и та же стоимость имеет весьма различные цены, а стало быть, и столь же различные стоимости. Если бы Гегель не умер уже давно, он бы теперь повесился! При всей своей теологике ему не удалось бы создать стоимость, которая имеет столько же стоимостей, сколько и цен. Нужно опять-таки обладать самоуверенностью г. Дюринга, чтобы новое, более глубокое обоснование политической экономии начать с заявления, что между ценой и стоимостью нет иного различия, кроме того, что одна выражается в деньгах, а другая нет.

Но это все еще не дает нам никаких указаний на то, что такое стоимость, а еще меньше, чем она определяется. Г-н Дюринг поэтому должен представить нам более подробные разъяснения. «В совершенно общем виде основной закон сравнения и оценки, на котором основываются стоимость и выражающие ее в деньгах цены, ближайшим образом коренится в области простого производства, независимо от распределения, которое вносит лишь второстепенный элемент в понятие стоимости. Большие или меньшие препятствия, которые различие естественных условий противопоставляет стремлениям,, направленным на производство предметов, и благодаря которым оно принуждает к большей или меньшей затрате хозяйственной силы, также определяют... большую или меньшую стоимость», и «последняя измеряется препятствиями, которые поставлены производству природой и условиями... Объем вложенной нами собственной силы в них (в вещи) является непосредственно решающей причиной существования стоимости вообще и ее определенной величины в частности».

Поскольку все это имеет какой-либо смысл, оно означает: стоимость какого-либо продукта труда определяется необходимым для. его изготовления рабочим временем, а это мы знали уже давно и помимо г. Дюринга. Вместо того, чтобы просто сообщить данный факт, он должен по-оракульски исказить его. Прямо неверно, будто бы объем, в котором кто-либо влагает свою силу в вещи (пользуясь этим высокопарным выражением), является непосредственно решающей причиной стоимости и величины стоимости. Во-первых, не безразлично, в какую вещь вкладывается сила, а во-вторых, как она вкладывается. Если кто-либо изготовит вещь, не имеющую никакой потребительной стоимости для других, то вся его сила не создаст ни одного атома стоимости; а если он упорствует в том, чтобы изготовить ручным способом предмет, который машина изготовляет в 20 раз легче, то 1В/20 вложенной им силы не создадут ни вообще стоимости, ни какой-либо ее величины в частности.

Далее, это значит извратить все дело, если производительный труд, дающий положительные результаты, рассматривать только в чисто отрицательном смысле, как преодоление сопротивления. При таком обороте дела, чтобы надеть, например, рубашку, придется проделать следующее: сначала мы преодолеем сопротивление, оказываемое хлопчатным семенем процессу посева и прозябания, затем сопротивление зрелого хлопка процессам сбора, упаковки и пересылки, затем сопротивление процессам распаковки, чесания и прядения, далее сопротивление пряжи процессу тканья, сопротивление ткани процессу беления и шитья и, наконец, сопротивление готовой рубашки процессу ее надевания на человека.

К чему все эти ребяческие выверты и извращения? Для того, чтобы через посредство этого «сопротивления» итти от «производственной стоимости», этой истинной, но до сих пор лишь идеальной стоимости, к искаженной насилием «стоимости распределительной», исключительно действовавшей до сих пор в истории. «Кроме того сопротивления, которое оказывает природа, существует еще другое, чисто социальное, препятствие... Между человеком и природой становится тормозящая сила, и последней является опять-таки человек. Одинокий, изолированный человек свободен по отношению к природе. Но положение принимает иной характер, как только мы представим себе другого человека, который с мечом в руке займет все доступы к природе и ее вспомогательным источникам и потребует за вход плату, в той или иной форме. Этот другой... как бы облагает податью первого и является, таким образом, причиной того, что стоимость предмета, который стремятся добыть, оказывается большей, чем было бы без такого политического или общественного препятствия на пути добывания или производства... Крайне многообразны формы этого искусственного повышения значения вещей, которое естественно сопровождается соответственным понижением значения труда... Поэтому было бы иллюзией рассматривать стоимость заранее как эквивалент в собственном смысле слова, т. е. как равнозначащее или как меновое отношение, установленное по принципу равенства данной работы и работы, ее возмещающей... Напротив того, признаком истинной теории стоимости будет то, что представленная в ней более общая причина оценки не совпадает с особой формой стоимости, основывающейся на принудительном распределении. Эта форма меняется вместе с социальным устройством, тогда как собственно экономическая стоимость может быть только производственной стоимостью, измеряемой сообразно природе, и потому изменяется только вместе с чисто производственными препятствиями естественного и технического характера».

Таким образом, проявляющаяся на практике стоимость какой-либо вещи состоит, по мнению г. Дюринга, из двух частей: во-первых, из содержащегося в ней труда, а во-вторых, из вынуждаемой с «мечом в руке» надбавки, имеющей характер обложения. Другими словами, проявляющаяся в настоящее время стоимость — это монопольная цена. Но если, согласно этой теории стоимости, все товары обладают подобной монополъной стоимостью, то возможны только два случая: либо каждый, как покупатель, теряет то, что он выиграл в качестве продавца, и тогда цены повышаются только номинально, реальное же их значение, в процессе обмена товаров, остается без изменения, все остается по-старому, и много прославленная стоимость распределения является простой фикцией; либо же мнимые надбавки обложения представляют собою действительную сумму стоимости, именно ту, которая хотя произведена рабочим классом, но присваивается классом монополистов, и тогда эта сумма стоимости просто состоит из продуктов неоплаченного труда; в этом последнем случае, несмотря на гипотезу о человеке с мечом в руке, на мнимые налогообразные надбавки к цене и на стоимость распределения, мы приходим к теории Маркса о прибавочной стоимости.

Присмотримся, однако, к некоторым примерам пресловутой «распределительной стоимости». На стр. 125 и следующих говорится: «Также и образование цены посредством индивидуальной конкуренции должно считаться формой экономического распределения и взаимного наложения податей... если представить себе, что внезапно запас какого-либо необходимого товара значительно уменьшится, то на стороне продавцов получается непропорционально большая возможность эксплоатации... насколько колоссально может быть повышение, показывают в особенности те исключительные случаи, когда на долгое время отрезан подвоз необходимых предметов» и т. д. Сверх того, прибавляет г. Дюринг, существуют и при нормальном течении событий фактические монополии, допускающие произвольное повышение цены, как, например, железные дороги, общества для снабжения городов водой и осветительным газом и т. д.

Что существуют такие случаи монопольной эксплоатации, это давно известно. Но что созданные ими монопольные цены должны считаться не исключениями или частными случаями, но именно классическими примерами обычного в настоящее время установления стоимостей, это — новость. Как определяются цены жизненных средств? Ступайте в осажденный город, подвоз к которому отрезан, и поучайтесь! — отвечает г. Дюринг. Как действует конкуренция на установление рыночных цен? Спросите монополию, и она вам разъяснит загадку!

Впрочем, даже и в случаях подобных монополий нельзя открыть человека с мечом в руке, который будто бы стоит за их спиной. Как известно, в осажденных городах человек с мечом, т. е. комендант, если только он выполняет свой долг, обыкновенно очень скоро приканчивает монополию и конфискует запасы монополистов в целях равномерного их распределения. А затем вообще, когда люди с мечом пытаются сфабриковать «стоимость распределительную», их попытки кончаются всегда крахом и денежными потерями. Голландцы своим монополизированием ост-индской торговли привели к гибели свою монополию и торговлю. Два сильнейших правительства, какие только когда-либо существовали, именно северо-американское революционное правительство и французский национальный конвент, пытаясь установить максимальные цены, потерпели полную неудачу. Русское правительство хлопочет уже несколько лет о том, чтобы поднять курс русских бумажных денег, понизившийся вследствие того, что было выпущено в обращение слишком большое количество таких неразменных бумажных рублей; для этого оно беспрерывно, в продолжение нескольких лет, скупало в Лондоне векселя на Россию. В результате такая операция обошлась русскому правительству в 60 миллионов рублей и доставила ему лишь то удовольствие, что в настоящее время русский бумажный рубль ценится ниже двух марок, вместо того чтобы стоять выше трех. Если бы меч обладал приписываемой ему г. Дюрингом экономической магической силой, то почему же ни одно правительство не может устроить так, чтобы надолго навязать плохим деньгам «распределительную стоимость» хороших или ассигнациям навязать стоимость золота? Да и где тот меч, который командует на мировом рынке?

Далее существует еще одна основная форма «распределительной стоимости», обеспечивающая безвозмездное присвоение продуктов чужого труда: это — имущественная рента, т. е. земельная рента и прибыль на капитал. Мы отмечаем это только для того, чтобы указать, что сказанным исчерпывается все сообщаемое г. Дюрингом о пресловутой «распределительной стоимости», хотя, впрочем, и это еще не все. Действительно: «Несмотря на двойственность точки зрения, выступающей в признании стоимости производственной и стоимости распределительной, тем не менее в основе их заключается нечто общее, тот предмет, из которого состоят все стоимости и которым поэтому они могут измеряться. Непосредственной естественной мерой является трата силы, а простейшей единицей — человеческая сила в грубейшем смысле слова. Последняя сводится к времени существования, самоподдержание которого опять-таки представляет преодоление известной суммы препятствий в процессе питания и жизни. Распределительная стоимость или стоимость присвоения проявляется в чистой и исключительной форме там, где господствует сила распоряжения вещами, представляющими собою продукты, не произведенные трудом, или, выражаясь более обычным языком, там, где подобные вещи вымениваются на труд или на предметы, имеющие действительную производственную стоимость. То однородное, что проявляется в каждом выражении стоимости, а следовательно и в составных частях стоимости, присваиваемых путем распределения без эквивалента, состоит в затрате человеческой силы, которая воплощается в каждом товаре».