Был второй день весенних каникул, когда я слез с поезда в Дивногорске.
— Тебе полезно съездить, — сказал отец, напутствуя меня. — Узнай всё. Не мямли, не фыркай в кулак. Пора быть взрослым.
И вот я совершил первое в своей жизни путешествие по железной дороге, во время которого, понятно, не сомкнул глаз, так как боялся выпустить из рук мешок с хлебом, салом и запасной фуфайкой, боялся проспать Дивногорск и не помню, чего еще я боялся.
Глаза ломит от бессонной ночи. За вокзалом площадь и такой же круглый сквер, как в нашем уездном городе, — только, пожалуй, больше. Впрочем, и дома здесь большие. Я иду по главной улице, читаю вывески, считаю этажи самых высоких домов. Этажей — три, очень редко четыре. Но в нашем уездном городке и трехэтажных зданий только два.
В конце проспекта, за садом, отыскалась Донская улица и повела меня под откос, мимо заборов, складов, мастерских, к реке, покрытой синим льдом. Поют провода, желтеют стволы тополей. Почки набухли, снег вокруг деревьев обтаял, и кажется, что они растут из горшков. Ворота деревянного домика под номером десять приоткрыты. Во дворе высокая горбоносая старуха в очках колет дрова. Я толкаю ворота, они отчаянно скрипят, старуха оборачивается и, с топором в руке, идет прямо на меня.
— Нету, нету тут ваших птиц, — говорит она угрожающе и загораживает мне путь. Я почти касаюсь носом полушубка, горько пахнущего дубленой кожей.
— Ка-каких птиц? — бормочу я.
— А ты чей такой, молодой человек? — слышу я. — Чего тебе нужно?
— Я из Клёнова… к Шатохиной. Я…
Не успел я кончить, как сильные, словно мужские, руки стиснули мне плечи:
— Ах вот кто! Ты бы сразу…
Пахнуло печным теплом из открывшейся двери, и я очутился в комнате — чистой, светлой, с фикусом, упершимся в низкий потолок.
— Зятек мой голубей приучил. Повадились у нас кормиться. Как улетит у кого голубь — так к нам. Терпенья нет! Ходят и ходят без конца. Ты, молодой человек, раздевайся. Вот сюда вешай. Письмо от твоего папаши получила, хотела бежать встречать, да ведь личность незнакомая, как узнаешь! Сапоги не промочил? А то снимай, мы живо обсушим. Садись, чай пить будешь с нами.
Она с такой ласковой твердостью указывала мне, что я должен делать, что приступ застенчивости быстро прошел. Я сел на деревянный диван с узорчатой спинкой и — совсем как дома — увидел свою нелепо вытянутую физиономию на выгнутой поверхности самовара.
— Горячий ли? А то подогрею?
— Не надо, — ответил я непринужденно. — Горячий. В самый раз.
— Ну, я пошла, — объявила она. — А ты поспи. Глаза-то красные.
Когда я проснулся на лежанке, на окна уже пала предвечерняя тень. В комнате — никого! Я слез и босиком прошелся по жестким половикам, потрогал ногой педаль швейной машины, перебрал книги на этажерке, выронил конверт с адресом: «Депутату Горсовета Парасковье Димитриевне Шатохиной», — повертел в руках, положил обратно. Очень хорошо, — теперь я знаю отчество. Не звать же ее тетей Пашей! Пора быть взрослым. Над этажеркой улыбался в рамке из ракушек некто с усиками и остреньким девичьим подбородком. «Зять, любитель птиц», — подумал я почему-то.
Шатохина вернулась вечером. И вскоре к ней начали собираться гости. То были кряжистые старики, благообразные и степенные. Хозяйку они называли запросто — Пашей, а она подталкивала меня к каждому и говорила:
— Ефрема Любавина племянник.
Мне же сообщала имя, отчество и должность каждого: мастер на лесопилке, начальник пристани, директор фабрики-кухни…
Они крепко жали мне руку, поглядывая так, будто ожидали совсем другого племянника дяди Ефрема — постарше и посолиднее.
Последним явился маленький веселый дядька с трубкой в зубах. Борода его начала седеть снизу, а у самых губ была еще черная. Он подмигнул мне, точно товарищу.
— А вот и Петрович, — сказала хозяйка, и больше ничего я не узнал про него.
Старики смотрели на меня, спрашивали о любавинской краске, о родне Любавина, и я сообразил, что Шатохина пригласила их по случаю моею приезда.
Их заинтересовал мой приезд. Почему? Они любили дядю Ефрема, объяснил я себе мысленно. Но есть — я чувствовал это — еще причина. Нашим опытам с краской они придавали какое-то особое значение. Пестробородый, тот сказал по этому поводу загадочно:
— Пурклин знал, поди, что тут деньгами пахло.