Найти тему

Была ли «новая Москва» эстетической утопией или городом чиновничьего аппарата?

Можно спросить: была ли «новая Москва» эстетической утопией
или городом чиновничьего аппарата? Воплощали ли писатели давнюю мечту о литературократии или же оказались в ситуации, где они
тоже были всего лишь госслужащими, пусть и привилегированными,
писцами, которые копировали тексты и не имели права отклоняться
от них, не считая внесения некоторых украшений, — своего рода
раширенной версией скромного петербургского чиновника Акакия
Акакиевича из гоголевской «Ш инели» (1841), гордившегося своим
почерком?
Москва как «город письма» была одновременно и чиновничьим
городом, где все до мельчайших деталей контролировалось канцелярщиной, и пространством мечты, красоты и фантастического нарратива.
Но «новая Москва» приобрела черты утопии лишь в той небольшой
степени, в какой были реализованы грандиозные планы по ее реконструкции. В каком-то смысле больше всего это удалось в метро, которое
действительно стало идеальным городом — при том, что никто в нем
не жил1. На одной из иллюстраций в роскошном альбоме Родченко
и Степановой «Москва реконструируется» (1937) фотографии Сталина и Кагановича помещены поверх плана города, образующего радиально-концентрическую структуру — форму московского метрополитена1 2.
Чтобы попасть в метро, советским гражданам требовалось спуститься
под землю, в своего рода потусторонний мир, но с обращенной к небу символикой: станции с их богатой отделкой (мрамор, канделябры)
внушали им мысль о высшем порядке бытия.
Все это великолепие не было самодостаточным: в духе Кампанеллы, фрески, мозаики и скульптуры несли назидательную функцию.
Немецкий архитектор-модернист Бруно Таут, исполненный энтузиазма относительно нового советского строительства после визита
в СССР в начале 1930-х годов (см. илаву 1), с отвращением говорил
о вульгарной роскоши метрополитена, когда снова посетил Москву в ноябре 1936 года. «Ч то за страсть к помпезности», — восклицал
он и добавлял, что станции метро похожи на «дворянские поместья»
или римские бани с их избыточной и роскошной мраморной отделкой. «Подумать только, как много квартир для рабочих можно было
бы построить на деньги, потраченные на все это богатство», — сокрушался Таут1. Но московские планировщики, разумеется, руководствовались другими представлениями о том, что нужно рабочим.
Интеллектуалы как идеологи
Какова же была роль интеллектуалов в этой несостоявшейся утопии?
Подходящую модель предлагает Иглтон в «Идеологии эстетического», говоря о двусмысленности и противоречивости позиции
ведущих представителей немецкого «буржуазного просвещения».
В частности, Канта он называет «смелым просветителем и покорным
подданным короля Пруссии»1 2.
Хотя, быть может, Иглтон несколько преувеличивает ту степень,
в какой Кант был «покорным подданным» прусского монарха, положение теоретиков и практиков советского искусства начала 1930-х годов отличалось той же противоречивостью. До 1930-х годов почти
не велось речи о марксистской интеллигенции как некоей особой
группе. Теперь же, как утверждали участники «Съезда победителей»
(XVII съезда партии, прошедшего в 1934 году), большая часть советских интеллектуалов работала в соответствии с марксистскими
принципами. В какой-то мере эта интеллигенция была порождена
политическим давлением и потрясениями 1920-х годов. В какой-то
мере она лишь приспособилась к новой системе патронажа. Однако
дело в том, что многие представители этой «марксистской» интеллигенции верили в относительную автономию своих трудов, будучи
при этом «покорными подданными» и апологетами сталинизма. В сталинской культуре люди письма, летрадос, были в сущности
переводчиками. Некоторые, например те, кто писал об архитектуре, должны были вкладывать идеологический смысл в совершенно
банальные архитектурные стили, тогда как другие, например писатели-соцреалисты, — были уполномочены переводить сакральные,
бессмертные писания (Ленина и Сталина} на профанный (более
частный и сопряженный со становлением) язык беллетристики.
В определенном отношении их роль сопоставима с ролью литераторов в средневековой католической Европе, охарактеризованной
Бенедиктом Андерсоном следующим образом: «Адепты, стратегическая страта в той космологической иерархии, в вершине которой
располагалось божественное»; «двуязычная интеллигенция, выполняющая роль посредника между разговорным языком и латынью,
служила также посредником между землей и небом. (Ужас отлучения
является отражением этой космологии)»1.
В то же время многие сталинские интеллектуалы обладали собственным видением ситуации. Они были покорными слугами, воплощавшими сталинские планы («инженерами человеческих душ»), но
при этом также осознавали себя в качестве Aufklarer, просветителей.
Многие считали, что они в конечном счете более просвещены, чем
их предшественники в царской России: благодаря Марксу они были
вооружены «научным социализмом». Часто их главной миссией
было заново сделать советскую Россию частью великой культуры
(в которую верил Маркс). Как сказал Каганович в своей речи на
юбилейном пленуме Ц К ВЛКСМ (1933), которая уже цитировалась выше, «он [пролетариат] добьется того, чтобы его города, его
архитектура были более красивыми, чем в других городах Европы
и Америки»1 2. « О н » означает в данном случае пролетариат, однако
интеллектуалов особенно увлекала подобная перспектива.