Найти тему
Издательство Libra Press

Не имея опасения быть задержанным, а еще более взятым в плен, я остался

граф В. А. Перовский, 1811 г. (О. Кипренский)
граф В. А. Перовский, 1811 г. (О. Кипренский)

Из записок графа Василия Алексеевича Перовского

В продолжение всей кампании 1812 года до Москвы, будучи 17-летним квартирмейстерским офицером, находился я при казацких полках, составлявших арьергард 2-й армии. Накануне вступления неприятеля в столицу, отпросился я в оную, дабы раз еще побывать в Москве и дома.

1-го сентября, вечером, въехал я верхом в город с двумя казаками, при мне находившимися. Не буду описывать того, что я чувствовал тогда; описать трудно и невозможно, а чувство это известно всем Русским, бывшим тогда в армии или Москве.

Переночевав дома, на другой день, 2-го сентября утром, ездил я по городу за некоторыми надобностями. Беспокойство приметно было по всем улицам, но многие лавки были открыты и в них торговали, что вселяло обманчивое спокойствие во многих жителей, что и было, вероятно, причиной их гибели.

Возвратившись домой, отправился я верхом из города чрез ближнюю заставу (Лефортовскую); час был, я думаю, пятый. Отъехав с версту от города вправо, увидели мы конницу, и хотя от нас еще довольно далеко, но можно было различить, что тут была и наша и неприятельская. Подъехав еще ближе, велел я казакам подождать меня, а сам поскакал к стоящим вместе верхом офицерам. Это были наш генерал-майор Па-ев и французский генерал Себастиани со своими адъютантами: у одного из наших спросил я о предмете разговора обоих генералов.

- Они уговариваются о том, чтобы пропустили наши полки, - отвечал он мне; наша бригада отрезана, но они нас пропустят, и на сегодняшний день заключено перемирие.

В то же время, по команде, раздалась французская конница, и наш драгунский и казацкий полки пошли в интервалы. Начинало смеркаться. Я поскакал на то место, где оставил двух своих казаков. Приехав, искал их, и, не нашед, поехал обратно.

Не прошло и пяти минут, как я говорил с адъютантом генерала П. Не смотря на сумерки, мне еще были видны наши войска, но французы уже протянули свою ночную цепь, и когда я подъехал к ней, меня окликнули. Зная, что существует перемирие, я не имел причины скрывать, кто я, да к тому же и обмануть их было бы трудно не приготовившись.

Я отвечал часовому: - Русский. В это время подъехал офицер, расставлявший ночные посты, и сказал, что не может пропустить меня без позволения генерала. - Поедем к нему, - отвечал я.

Себастиани был недалеко и сидел еще верхом, раздавая приказания окружавшим его офицерам. Дабы избавиться вопросов, я сказал ему, что я адъютант генерала П., что немного отстал и что прошу его дать приказ пропустить меня чрез аванпосты. Он тотчас приказал о том, и я поехал, радуясь, что так скоро отделался.

Но не отъехал я и ста шагов, как услышал за собой голос генерала, который окликал меня. Я воротился: - Здесь недалеко находится король Неаполитанский, - сказал он мне, - вы говорите по-французски, и он верно будет рад поговорить с вами. Сделайте одолжение, обождите немного, я уже послал адъютанта сказать ему об вас.

Не имея ни малейшего опасения быть задержанным, а еще более взятым в плен, я остался безотговорочно. Генерал Себастиани слез с лошади, вошел в маленький деревянный дом, подле коего мы стояли, и, попросив меня войти с ним, велел принять мою лошадь. Вошед расспрашивал про Бородинское сражение, про Москву и проч.

Таким образом, прошло с полчаса. Наконец воротился посланный им адъютант и донес, что король занят, и никак меня видеть не может. Я тотчас встал, высказав генералу мое сожаление, что не мог исполнить его желания, и опять просил его приказать проводить меня и пропустить чрез передовые посты.

- Король сейчас не может вас видеть, - отвечал он, - но завтра утром, верно, захочет поговорить с вами; останьтесь до утра. Несколько часов не сделают вам никакой разницы; теперь ночь, останьтесь. Я даю вам честное слово, что завтра поутру вы будете между своими.

Я отвечал, что они будут беспокоиться моим долгим отсутствием, и стал убедительно просить, чтоб меня тотчас отпустили. Он повторял свое, даже смеялся моей озабоченности. Нечего было делать: я остался ночевать с ним нехотя, но успокоенный данным им словом.

В эту ночь, моя шинель служила мне подушкой, а голый пол постелью. Хотя и с трудом, но я мог, может быть, спастись бегством. Но для этого надлежало пробраться мне мимо нескольких часовых, потом чрез многолюдные бивуаки, где в ночь входа в Москву многие не спали, а сидели около огней, пили и разговаривали; наконец должно было пройти чрез их цепь. Я расчислил затруднения такого предприятия и нашел, что не имею достаточной причины покуситься на оное.

Словом сказать, хотя впоследствии и раскаивался я часто, что не бежал в ту ночь, но тогда решиться на это показалось мне и не благоразумно и не нужно.

Поутру на другой день, 3 сентября, послал меня генерал Себастиани со своим адъютантом в Москву, к королю Неаполитанскому, уверяя, что тот же адъютант приведет меня и назад. Также спросил он, имеют ли мои родные дом в Москве и дал несколько гусар для охранения оного.

Мы отправились. Въехали в Серпуховскую заставу, поворотили направо и чрез Немецкую слободу приехали к моему дому. Хотя неприятель занял столицу с вечера, в этой части города еще не было ни одного из неприятельских солдат, и первыми были пришедшие со мной.

Я не думал, что нахожусь в плену; но не могу описать горестного чувства, мной овладевшего, особенно сравнивая его с окружавшими меня французами, которые по праву войны распоряжались всем, как своей собственностью. Они пили, веселились, торжествовали; всякое слово их было для меня мучением.

В продолжение этого дня приехали от генерала Себастиани повозки, которые тотчас нагрузили всем, что нашли в моем доме, и отправили. Несколько раз просил я генеральского адъютанта отвезти меня скорее к королю; но он не спешил удовлетворить просьбе моей, и пировал весь день с офицерами, к нему приехавшими.

Я радовался приближению ночи. Гости, или хозяева мои, улеглись, а я ходил по двору, с нетерпением ожидая утра, думая, что вместе с ночью кончится пребывание мое между французами. Во многих местах города были уже видны сильные пожары. Гусары, которых дал мне генерал для охраны дома, не спали, бродили по нему, грабили и пили.

Рано поутру, 4-го сентября, я разбудил адъютанта, и мы поехали к королю Неаполитанскому. Я на своей лошади и при сабле, - две вещи, которые доказывали, что меня еще не почитали пленным. Король жил, кажется, в доме Баташева (за Яузским мостом на Вшивой Горке).

Когда меня привели, он был занят, и я более часа дожидался в комнате, наполненной адъютантами и другими офицерами. Меня окружили, и здесь я опять принужден был слушать то хвастовские рассказы, то обидные или смешные рассуждения их на счет русских.

- Мы думали вести войну с просвещенным народом, - говорили они, - а видим теперь, что это толпа разбойников, - зажгли собственную столицу.

Я заметил им, что как бы они о поступке русских ни думали, но сообщать мне неблагоприятные свои мысли было теперь невеликодушно, потому что среди их находился я один, - русский. Более всех прочих говорил про нас со злобой и даже с ожесточением один офицер, сидевший подле меня на окне.

Сколько мог я заметить, собой он был очень хорош, но часть его лица и головы была перевязана черным платком, правая нога выше колена также была перевязана. Я дождался, чтоб он немного успокоился, чтобы начать с ним разговор.

- В каком деле были вы ранены?- спросил я его. - Я ранен был не в сражении, а в Москве. - Как в Москве? Тут опять вышел он из себя, и я с трудом смог, наконец, понять, что в день взятия Москвы он находился при короле Неаполитанском из числа сопровождавших его и вошедших с ним в Кремль, торжественно и с музыкой.

При входе были они встречены ружейными выстрелами. Это была толпа вооруженных жителей. Выстрелы ранили несколько человек из свиты короля. Свита не успела опомниться, как "отчаянные русские" с криком Ура! бросились на французов, - и тогда то и пострадал мой новый знакомый.

Один большой, сильный мужик бросился на него, ударил штыком в ногу, потом за ногу стащил с лошади, лег на него и начал кусать в лицо; старались его стащить с офицера, но это было невозможно, на нем его и изрубили. Искусанный француз с негодованием уверял меня, что от мужика пахло водкой.

Быть может, это была и правда. В злобе его рассказа было что-то смешное даже для его товарищей.

Французы принуждены были выдвинуть два орудия и выстрелить по толпе несколько раз картечью: последние защитники Кремля все были убиты.

Наконец меня позвали к королю. Он был один в кабинете и готовился куда-то ехать. С полчаса он говорил со мной весьма учтиво. Расспрашивал о Бородинском деле и о занимавшем их более всего, причине московского пожара и выезде жителей.

После я просил его приказать отпустить меня в русскую армию. - Разве вы не пленный? - спросил он меня с удивлением. - Нет, - отвечал я. - Генерал Себастиани удержал меня только, чтобы представить вашему величеству. Король приказал позвать адъютанта генерала Себастиани; пришли сказать, что он уже уехал.

- Я верю вам, - сказал мне Мюрат, - верю, что генерал Себастиани обещал отпустить вас, но не от меня теперь зависит отпустить вас. Вам надобно переговорить о том с генералом Бертье; я прикажу вас проводить к нему.

Вот тут начал я опасаться, что освободиться мне не удастся. Адъютант генерала Себастиани, который один мог доказать, что я говорил правду, уехал. С пожаром увеличивалось в городе ежеминутно смущение, беспорядок; меня никто не хотел слушать. Но пока оставалась хоть малейшая надежда, надлежало стараться получить свободу.

В сопровождении офицера, которому поручил меня Мюрат, сошел я с лестницы во двор; моей лошади уже не было, ею кто-то воспользовался, и я пешком должен был следовать за конным адъютантом в Кремль.

Нельзя представить себе картину Москвы в то время: улицы покрыты выброшенными из домов вещами и мебелью, песни пьяных солдат, крик грабящих, дерущихся между собою. Во многих местах от дыма и огня, невозможно было пройти. Пожар, грабеж и беспорядок царствовали более всего в торговых рядах: множество солдат таскали в разные стороны из горящих лавок платье, меха, съестные припасы и проч.

В Кремль вошел я чрез Никольские ворота. Вся площадь вокруг была завалена бумагами. Из арсенала выдвинули все орудия; гренадеры наполеоновской гвардии ходили по площади и сидели на большой пушке; они же занимали и внутренность арсенала. Далее, у ступеней Красного Крыльца стояли верхами часовые, два конных гренадера в парадных мундирах. Чрез Красное Крыльцо провели меня к Золотой решетке. Офицер, оставив меня на площадке, пошел доложить обо мне генералу Бертье.

Тем днем погода была хорошая; но страшный ветер едва позволял стоять на ногах. Внутри Кремля еще не было пожара, но с площадки, за реку, видно было одно только пламя и ужасные клубы дыма. Изредка, кой где, можно было различить кровли не загоревшихся еще строений и колокольни; а вправо, за Грановитовой Палатой, за Кремлевской стеной, подымалось до небес черное, густое, дымное облако, и слышен был треск от обрушающихся кровлей и стен.

Скоро я опять сделался предметом любопытства мимо проходящих офицеров; меня окружили, расспрашивали и усмехались, когда я говорил, что я не пленный, а пришел требовать, чтобы меня отправили в русскую армию.

Не ласковы были их разговоры. Они не могли хладнокровно смотреть на русского, - так были они обмануты в своих ожиданиях или намерениях. Надеясь в Москве отдохнуть, они не нашли и квартиры. Многие из них были уже по нескольку раз выгнаны пожаром из занимаемых домов. Другие серьезно полагали, что не смогут найти ни сапожника, ни портного, чтобы исправить обувь и одежду.

Взглянув вниз, я увидел солдат, ведущих нашего московского полицмейстера в мундирном сюртуке. Его взвели на площадку, и один из штаб-офицеров начал его допрашивать чрез переводчика (некто де Лорнье, который жил в Москве, и примкнувший к французам).

- Отчего горит Москва? Кто приказал зажечь город? Зачем увезены пожарные трубы? Зачем он сам остался в Москве? и другие подобные вопросы, на которые тот отвечал дрожащим голосом , что он ничего не знает, а остался в городе потому, что не успел выехать.

- Он ни в чем не хочет признаться, - сказал допрашивающий; - но видно, что он остался здесь зажигать город. Тщетно я старался их уверить, что квартальный офицер, ни о каких мерах, принятых правительством, знать не может. - Он служит в полиции, и верно знает все, - отвечали мне.

Несчастного повели и заперли в подвале под площадкой, на которой я находился. - Что с ним будет? спросил я у офицера, который его допрашивал. - Он будет наказан, как заслуживает: повешен или расстрелян с прочими, которые за ту же вину с ним заперты.

Этот странный приговор заставил меня задуматься.

Затем меня отвели к генералу Бертье. Я прошел чрез две комнаты, наполненных придворными и пажами в парадных мундирах и пудре. В третьей комнате встретил меня генерал Бертье. Он объявил, что отпустить меня не может, потому что я два дня пробыл между ними без всяких предосторожностей скрыть от меня то, чего мне не надлежало знать или видеть.

- Я пробыл эти два дня, - отвечал я, - не по своей охоте, а потому надеюсь на вашу справедливость, и на данное мне, генералом Себастиани, честное слово. - Ваше освобождение не от меня зависит, - сказал Бертье, - обождите; быть может, вас захочет видеть император, я доложу ему об вас.

Я опять вышел на площадь. В Кремле я был только один русский, кроме запертых в подвале. Чрез несколько времени внизу ударили тревогу. Началась беготня, крики. Все офицеры сбежали с лестницы и побежали на место тревоги. Я остался один. Я смотрел за реку, на пожар; сердце сильно билось; я не мог знать причины тревоги, и не знал, чего мне ожидать. Скоро от возвращающихся узнал я, что загорелось в арсенале, и что саперы тушили пожар.

Один из адъютантов генерала Бертье подошел ко мне: - Следуйте за мной, - сказал он, и сошел с лестницы. Я за ним. Он остановился у дверей церкви Спаса на Бору, и просил войти в нее. - Вы недолго будете здесь дожидаться, потерпите немного, за вами тотчас придут. - Да, но что решил обо мне генерал Бертье, отпустят ли меня?

Не дав мне на это никакого ответа, тот вышел, запер за собой тяжелую железную дверь, задвинул толстую задвижку, наложил замок, повернул ключ, - и ушел! Оставшись один, я пришел в отчаянье; теряя надежду избежать плена, я находился в мучительнейшем положении. Однако же, я утешался тем, что, по крайней мере, меня не заперли в подвале. Пробыв несколько часов в церкви, и видя, что за мной никто не приходит, мне пришло в голову, что обо мне забыли. Я не ошибся; целый день пробыл я в горестном ожидании, но больше никто не подходил к двери!

С самого утра был я на ногах, много ходил, ничего не ел, и хотя голода не чувствовал, но нравственная и телесная слабость овладели мной. Я был в каком-то томительном, тяжелом беспамятстве. Настал вечер, наступила и ночь, которую я провел на каменном полу. Тень старинных железных решеток падала на пол; вокруг меня все стихло, слышен был только глухой, дальний шум пожара и сигналы часовых; я не спал, и не бодрствовал. От происшествий прошлого дня, казалось, все мое существо находилось в каком-то недоумении. Никогда еще не были так расстроены чувства мои, и мне некому было сообщить своих впечатлений!

Настало утро, но и оно не принесло никакой перемены в моем положении. Около церкви начали бегать, шуметь, и сквозь крик и шум мог я догадаться, что дело идет опять о пожаре. Часу в десятом (5-го сентября), услышал я стук скоро проезжающих повозок; после узнал я, что это были экипажи Наполеона: он уехал в Петровский дворец.

Судя по времени, было за полдень, когда к церкви подошли несколько человек. Долго шевелили замком, наконец замок сняли. В церковь вошло человек десять французских гвардейских сапер и унтер-офицеров.

Думая войти в пустое здание, они очень удивились, увидев меня: - Здорово товарищ, - сказал со смехом старый, усатый унтер-офицер, - вставай, ты, я думаю, довольно належался, уступи-ка нам место. Да как ты залез сюда, и что здесь делаешь?

- Мне должно спросить, - отвечал я, - что вы хотите со мной сделать? Вторые сутки как я здесь заперт, и видно вы хотите меня сжечь или уморить с голоду. Тут к нам подошел офицер.

- Мы нашли в церкви русского, г. капитан; что прикажите с ним делать? - спросил унтер-офицер. Тот ответил: - Заприте его вместе с другими под крыльцом.

Пред тем, я думал о смерти, и может быть, желал ее. Теперь же, близкая опасность придала мне сил. Я вскочил, и подбежал к офицеру. - Куда вы приказываете вести меня, - сказал я ему с жаром, - с какими людьми хотите вы меня запереть? Я знаю, в чем вы их обвиняете, знаю, к чему присуждены они. По какому праву вы хотите и со мной так поступить?

Я был остановлен за городом во время перемирия, и до сих пор не считаю себя в плену. Вы видите, - прибавил я, указывая на саблю, что мне оставлено и оружие. - Извините, сударь, - сказал капитан очень учтиво, я ошибся. - Однако же, - отвечал я, - ошибка эта, стоила бы мне жизни.

- Тогда это было бы несчастье, - сказал он. Теперь пойду спросить, куда вас отвести.

Я остался в церкви с солдатами старой наполеоновой гвардии. Нельзя придумать всех странных вопросов, которые они мне задавали на счет русских, пожара и проч. Одни не хотели верить, что я русской. Другие, забывая, что город пуст, уверяли, что я оставлен для возмущения против них. Толковали о политике, делали разные предположения об окончании войны, из которых ни одно не исполнилось.

Наконец возвратился капитан. - Вас приказано отвезти к принцу Экмюльскому (здесь маршал Даву), он решит что с вами делать.

Он сдал меня сопровождавшему его жандарму, и я должен был следовать за жандармской лошадью. Мой проводник плохо знал московские улицы, а я не знал, где живет Даву. Он повел меня из Боровицких ворот налево, и долго кружил по разным улицам. Многих не мог я узнать: так были они обезображены пожаром. Где были деревянные дома, остались только одни печные трубы, и в курящихся остатках искали добычи те, которые не успели ограбить дома прежде пожара. Я не встретил ни одного русского; везде попадались навьюченные солдаты; от смрада и дыма с трудом можно было дышать.

Наконец жандарм, который, как будто с намерением хотел показать мне всю Москву, привел меня на Девичье поле, среди коего расположился пехотный полк. Тут жил Даву. Здесь ожидала меня странная и непредвиденная сцена.

Даву занимал дом близ монастыря. Его адъютант принял меня от жандарма, и доложив обо мне генералу, ввел в большую комнату. У окошка, против двери, в которую я вошел, сидел Даву ко мне спиной и что-то писал. Я остановился посреди комнаты, несколько минут стоял; он не оглядывался. Наконец строгим, грубым голосом он начал разговор, все еще не смотря на меня:

- Кто вы? - Русской офицер. - Парламентер? - Нет. - Пленный? - Нет, меня остановили за городом в день взятия Москвы, на аванпостах генерала Себастиани, во время перемирия, и генерал обещал отпустить меня; но я был удержан, и до сих пор не могу добиться свободы, хотя был остановлен против всякого права войны.

Даву с нетерпением перебил речь мою. - Что вы толкуете мне о перемирии? Что за перемирие, когда в городе по нам стреляли? Вы взяты в плен по всей справедливости, и должны в плену и остаться.

- Я не могу отвечать за поступки жителей. Если вы меня не отпустите, то поступите несправедливо. - Молчите! - закричал он, и пристально взглянув на меня, сказал: Да я вас знаю! - Не думаю, генерал, я впервые имею честь вас видеть. - Не запирайтесь, вам меня не обмануть. Вы уже были взяты в плен под Смоленском и бежали. Но вы увидите, как мы поступаем с людьми, которые по нескольку раз отдаются в плен и уходят! Во второй раз не уйдете! и обратясь к адъютанту, прибавил весьма хладнокровно: - Прикажите позвать унтер-офицера и четырех рядовых, чтоб расстрелять этого офицера. Адъютант вышел.

- Я честью уверяю, генерал, что в первый раз нахожусь в вашей армии, но вижу, что и одного раза слишком много. Надо думать, что я имею с кем-то несчастное для меня сходство. - Не трудитесь уверить меня, труд напрасный, не переуверите! (Все речи генерала Даву приправлены были словами солдатского словаря).

Он ввел меня в другую комнату и начал делать множество вопросов совершенно лишних, потому что знал на них ответы лучше меня. Показал мне подробную рисованную карту окрестностей Москвы, верст на 30 в окружности. Названия были написаны по-французски, и карта хоть и была наскоро начерчена, была правильной.

Думая о том, чем должен кончиться для меня этот разговор, я не принимал в нем большого участия. Генерал Даву, заметив мою рассеянность, кончил вопросы следующими словами: - Теперь люди, я думаю, уже готовы. Вы увидите, какой успех имеют со мной такие хитрости, какие употреблены вами.

Я опять постарался уверить его, что это не я был взят в плен под Смоленском. Видя неудачу своих уверений, я готовился уже дать расстрелять себя, как вдруг в голову генералу пришла счастливая мысль, и он сказал:

- Ваши уверения не убеждают. Я твердо знаю, что это вы были взяты в плен под Смоленском, но хочу, перед тем как вас расстреляют, изобличить вас во лжи. Я велю позвать адъютанта, который находился при мне в Смоленске, он вас узнает.

Явился адъютант. - Посмотрите на этого человека. Не тот ли это, который был взят под Смоленском, и ночью бежал от нас? Адъютант пристально вглядывался в меня со всех сторон: - Нет, сказал он, наконец, генералу, - не думаю, чтобы это был тот же; тот был немного выше и старше.

Гора свалилась с плеч моих.

- Вы обязаны жизнью моему адъютанту, - сказал Даву. Без него, право, не миновать бы вам пули. Теперь идите, вас отведут к вашим товарищам.

Унтер-офицер, коему поручено было отвезти меня в депо пленных, пользуясь обычаем, принятым в таких случаях, взял у меня саблю и все бывшие у меня деньги.

Депо находилось на Девичьем поле, в недостроенном деревянном доме, окруженном часовыми. Я с нетерпением желал видеть пленных товарищей, надеясь найти в них некоторое утешение. Но моя надежда не исполнилась, и были минуты когда, находясь между ними, я жалел о том времени, когда был заперт один в церкви Спаса на Бору.

В небольшой комнате деревянного дома французы собрали человек тридцать разного звания. В числе их не было ни одного военного. Большая часть были служащие в разных присутственных местах столицы. Предполагая увидеть русских, угнетенных своим положением, как же я удивился, когда, приближаясь к дому, беспорядочный шум и даже песни указали мне о местопребывании соотечественников, с которыми надлежало мне делить участь свою.

Новые горькие мысли присоединились к тем, коими была наполнена душа моя, и не смотря на ту непреодолимую надобность, которая в несчастье заставляет всякого человека искать кого-нибудь, кому бы поверить чувства свои, не нашел я ни одного из тех пленных, который бы внушил мне малейшую доверенность; некоторые, сумев сохранить свои деньги, и покупая водку у солдат, часто употребляли оную без умеренности.

В сем обществе пробыл я десять дней, один на другой совершенно схожих. Поутру раздавали нам хлеб, каждому около фунта. Несколько раз случалось, что проходил день и без раздачи. Раза два за это время давали нам говядину, за которой должно было ходить самим далеко в сопровождении конвойных солдат. Не имея никакой посуды, мы пекли говядину на бивачных огнях нашей стражи, и ели без соли. Иногда нам удавалось менять у солдат сырое мясо на вареное. Когда солдаты доставали для себя скот, то я и несколько русских ходили к ним, чтобы его убивать, сдирать кожу, словом исправлять ремесло мясника.

За этот труд французы отдавали нам внутренности и другие части скота, которые им не годились. В комнате, где мы жили, не было ни стула, ни стола, нам не дали даже соломы для постели. Вместо нее, носили мы каждый для себя из сада, упавший тогда лист с деревьев, а как в комнате было тесно, то поневоле служили мы один другому изголовьем.

Часто целые ночи проводил я у окна; смотрел на огненные зарева отдаленных пожаров, и мысленно следовал за армией, о которой с первого дня моего плена я ничего не слышал.

На одиннадцатый или двенадцатый день нашего заточения, вошел к нам французский пехотный офицер, и объявил, что ему поручено на другой день вести нас в Смоленск, и чтобы мы рано поутру были готовы к походу. Предупреждение почти лишнее: нам готовиться к походу было нечем. Платье, которое было на нас, было единственным нашим имуществом, но отходу из Москвы мы были рады. Всякая перемена в нашем положении казалась нам улучшением.

В тот же день ввечеру, опять пришел офицер для составления списка по чинам: все штатские внесены были в список соответствующими военными чинами, а потому и я сделался прапорщик, младшим из всего общества.

На другой день, 16-го или 17-го сентября, на рассвете, пришел тот же офицер. Сделали перекличку и нам роздали хлеба, каждому фунта по три, сказав что, так как неизвестно, где и когда опять раздадут нам хлеб, то чтобы мы его берегли.

Улицы по которым мы шли, от Девичьего поля до заставы были покрыты горелыми бревнами. Многие места еще курились, кой-где видны были и мертвые тела, - все вместе это представляло картину ужаснейшего разорения.

Тотчас по выходе из Москвы, которую покинул я с чувством прискорбия и сожаления, за заставой дожидалась нас колонна наших пленных солдат с сильным конвоем. Утешительно и вместе больно было встретиться с нашими пленными воинами. Вся колонна состояла слишком из тысячи человек, но и тут, между офицерами, не все были военные, понапрасну делившие с нами горькую участь. В солдатской колонне было много купцов и крестьян.

Французы, ссылаясь на их бороды, уверяли меня, что это казаки. Тут были и дворовые люди, и даже лакеи в ливреях, которые, по мнению провожающих нас, были также переодетыми солдатами. Один из конвойных солдат потребовал мои сапоги, показывая мне свои разодранные. Я разулся и отдал их ему добровольно, избежав тем насилия. Шагая босыми ногами по крепко замерзшей грязи, я скоро почувствовал сильную боль в ногах, которая постоянно увеличивалась.

Несколько верст за Москвой, встретились нам два мужика. Один из них нес за спиной запасные лапти, которые он уступил мне за кусок хлеба. Счастливый приобретением, я догнал голову колонны и шел некоторое время близ французского офицера.

Вдруг позади нас раздался ружейный выстрел, на который я не обратил сначала внимания, думая, что причиной тому, неосторожность конвойного солдата.

Вслед за выстрелом подошел к офицеру унтер-офицер, и донес, что он пристрелил одного из пленных, и возвратился на свое место. Я не поверил своим ушам, и попросил офицера объяснить услышанное мной:

- Я имею письменное предписание, - сказал он вежливо, - пристреливать пленных, которые, от усталости или по другой причине, отстанут от хвоста колонны более пятидесяти шагов. На это дан конвойным приказ. Касательно же офицеров, - прибавил он, - так как число их не слишком значительно, то велено мне, пристрелив их, хоронить.

Сии последние слова были, кажется, им сказаны из учтивости, и некоторым образом лично мне в утешение.

Признаюсь, что это открытие, мне совсем не понравилось, ибо моя боль в ногах говорила мне о возможности быть расстрелянным. - В чем же причина столь жестокого приказа, - спросил я офицера, - не лучше ли совсем не брать в плен, чем взяв, расстреливать? И как хотите вы требовать от людей голодных, чтоб они шли, не отставая один от другого? - Все это, правда, - отвечал он, - но вы сами тому причиной: больных оставлять негде, госпиталей нет, вы сожгли и города и деревни.

После похода, продолжавшегося несколько часов, был сделан привал. Разговоров не было, есть было нечего, всякой берег свой хлеб для последней минуты, и огня развести никто не хотел - для этого надлежало идти за дровами, а сил идти не было. В молчании лежали мы на голой, мерзлой земле, и когда встали, чтобы идти далее, то на месте привала остались из солдат двое мертвых, которых для верности все таки велено было пристрелить.

Хотя мы шли целый день, но переход сделали небольшой, ибо тащились тихо. Где застала нас ночь, там и остановились, своротив с дороги на поле. В продолжение дня пристрелено было 6 или 7 человек, в числе которых один из штатских чиновников. Собрав пленных в толпу, развели французы для себя огни и расставили вокруг нас часовых; а мы должны были согреваться, ложась один к другому как можно ближе. Я боялся спать, чтобы во время сна не отморозить ног, я часто вставал и ходил, стараясь разогреться.

Так как ночью удавалось нам хоть немного отдыхать, то утром шли мы довольно хорошо, и обыкновенно только через нескольких часов ходьбы начинали раздаваться ужасные выстрелы, лишавшие нас товарищей. Иногда слышали мы их до 15-ти в день и более.

Конвой сменялся через день, но обхождение с нами было всегда одинаковое, и мы не примечали даже перемены наших спутников. День ото дня становился поход, от холода и голода, тяжелее, и число умирающих и пристреливаемых значительнее.

Несчастный пленный, чувствуя, что силы его покидают, отставал понемногу, прощаясь с товарищами; все проходили мимо него. Конвойный солдат оставался при нем один, пристреливал его, и догонял колонну, заряжая свое ружье. Раз мне случилось видеть старого солдата, упавшего на дороге от усталости. Француз, оставшийся, чтобы пристрелить его, три раза прикладывал дуло своего ружья к голове русского, три раза спускал курок, и три раза ружье осекалось! Наконец он ушел, и прислал другого, у которого ружье было исправное.

Иногда пленные, предчувствуя участь свою, видя вдали на дороге церковь, старались дотащиться до нее, останавливались по нескольку рядом у дверей на паперти, молились, и их застреливали.

Всякий день число пленных уменьшалось. Когда колонна была еще многолюднее, то впечатление при виде умирающего товарища не так сильно на меня действовало; но когда нас осталось столько, что каждый мог знать друг друга в лицо, то гораздо более трогала меня потеря товарищей, и моя очередь, казалось, приближалась ежеминутно.

Не надо думать, однако же, что страх смерти был мучителен в моем положении. К счастью привязанность к жизни ослабевает вместе с физическими силами. Я не жалел покинуть жизнь; мне было только больно думать, что я умру, и не буду иметь, не только ни родного, ни друга, который принял бы последний мой вздох, но что даже и те, которые будут свидетелями моей смерти, забудут меня, как скоро отойдут довольно далеко, чтобы не видеть моего тела.

Скоро хлеб наш весь вышел. Те, которые сохранили его еще немного, прятали его от других. В походе искали мы пищи в пепле сгоревших деревень и в давно опустошенных огородах. Все было хорошо, что могло, хотя бы на время утолить голод. Никогда не забуду, с каким удовольствием съел я найденную мною в куче сора луковицу.

Однажды нашли мы немного неубранной конопли, которую, собрав, сварили и употребили в пищу. Мясо мертвых, давно убитых лошадей сделалось единственной нашей пищей. Почерневшее от времени и морозов, было оно вредно для здоровья, особенно потому, что ели мы его без соли и полусырое. Бледные, в лоскутьях, без обуви, пленные представляли картину ужасную и отвратительную.

Таким образом, дошли мы до поля Бородинского сражения. Мертвые тела людей и убитые лошади, были не прибраны. От большой дороги влево, все пространство, как далеко могло простираться зрение, покрыто было мертвыми телами людей и лошадей. Большая часть трупов были без одежды. Терпящие нужду в одежде французские солдаты искали ее на мертвом товарище или неприятеле.

Я давно уже страдал ужасной болью в ногах: от Москвы шел я без сапог по крепко замерзшей грязи. От колен и до подошвы мои ноги были в ранах, и я прибегнул к тому же способу: примерив несколько сапог, снятых самим мной, я не нашел ни одного по своей ноге, и должен был довольствоваться…

здесь пропуск в "Записках"....

… Уже около полутора лет, как я находился в плену. В первых числах февраля 1814 года, я был вместе с другими пленными в Орлеане. Два дня пробыли мы там, на третий повели нас далее, вдоль прекрасного берега Луары. 9-го числа поутру, выступили мы из Орлеана, и перед выходом нашим слышал я от жителей, что в скором времени ожидают в окрестностях города неприятельских, т. е., наших войск. На переходе в городок Божанси, 25 верст от Орлеана, и почти пред вступлением в оный, узнали мы, что казаки появились у Орлеана. Тотчас же предложил я товарищу моему С. вернуться в Орлеан и стараться пробраться в нашу армию.

Тогда не могли мы еще отгадать, долго ли нам быть в плену, и какой конец будут иметь действия войск наших во Франции. С. охотно принял мое предложение; время было дорого. Пришли в Божанси, открыли намерение наше некоторым из товарищей, и просили их скрыть побег наш в продолжение нескольких дней. Простились, и пошли обратно в Орлеан, не дав себе времени и отдохнуть.

Дни были хорошие, и когда пустились мы в путь, уже смеркалось. С. говорил по-французски плохо, но говорить любил; я взял его с тем условием, чтобы во всю дорогу он ни с кем не разговаривал. У меня в кармане было 300 франков, на которые я думал найти проводника, который бы провел нас до Орлеана проселочными дорогами.

Большая дорога была нам известна. По ней вышли мы из Божанси и вскоре повстречались с двумя конными жандармами. Однако, после некоторых вопросов, на которые я отвечал смело, они нас пропустили.

Дальше, к счастью, идя очень скоро, обогнали мы молодого крестьянина, с которым вступил я в разговор, открылся ему и дал 150 франков с тем, чтобы показал он нам дорогу проселками до Орлеана, и обещал еще столько же, если он доведет нас счастливо до русских.

Уговорились и пошли: крестьянин впереди, С. и я за ним; мы не шли, бежали. До рассвета должно было нам достичь русских, или быть пойманными. Окрестности Орлеана весьма населены. Деревни одна подле другой, и везде национальная гвардия держала караулы при въездах и на улицах. Несколько раз нас окликали; везде отвечал проводник, и нас пропускали. В одной из деревень караульный унтер-офицер вышел с фонарем на улицу, пристально осмотрел нас, однако не задержал.

Погода испортилась; выпало много снегу, и идти было очень трудно. Мы оба устали, но делать было нечего; отдохнуть негде, да и нельзя было. С. так устал, что почти спал на ходу и часто падал, и наконец, совершенно отказался идти дальше, - до Орлеана оставалось еще верст восемь.

В первой деревне, которая попалась нам на дороге, мы решились остановиться хотя бы на час подкрепить силы. Но хозяева отказывались впустить нас, иные даже угрожали бросать в нас камнями, если тотчас же не отойдем. Нечего было делать! Подосадовали и пошли далее.

Долго тащились мы еще в молчании, прерываемом только частыми вопросами проводнику: Далеко ли еще до Орлеана?

Наконец начало уже рассветать, и мы вышли на возвышение, покрытое виноградником. Здесь проводник показал нам на близком расстоянии Орлеан; так близко, что могли мы различить догорающие фонари на прекрасном мосту чрез Луару в самом городе. В стороне, подалее, мелькали в поле огни. Показывая на них: - Там Русские,- сказал наш проводник. Прощайте, желаю вам всякого счастья. Я дал ему остальные 150 франков, и мы расстались.

Надобно быть в плену и вытерпеть то, что я вытерпел, чтобы понять чувство надежды чрез несколько минут быть среди соотечественников и на свободе! С. и я торжествовали, весело обнялись, поздравили друг друга, забыли усталость и пошли бодрее. Но недолго продолжалась радость наша!

Шагов сто от того места, где мы предавались надежде, по той же тропинке, которая должна была привести нас на биваки русских, наткнулись мы на французский пикет! Пять человек стояли в нескольких шагах от нас, опершись на ружья. Они нас увидели. - Что делать? - Не останавливайся, пойдем вперед, - более делать нечего, может быть и удастся пройти.

Подходя к пикету, говорил я, сколько мог хладнокровнее, как будто продолжая с С. разговор и не примечая стоящих на дороге солдат. Но поравнявшись с ними, нас остановил один из них: - Куда идете? В Орлеан. У Орлеана русские. Так что же, я иду к себе, в Орлеане мой дом. Покажите паспорт, или пропускной билет. Я всегда ходил без паспорта и без билета, надеюсь, что и теперь пройду, - и пошел далее. - Останови их, - закричал унтер-офицер. Я остановился. Отведите их в деревню к офицеру. Нас повели.

- Теперь, брат, нет надежды, - сказал я С., - Русских нам не видать; надо лишь стараться не быть признанными за беглых пленных и на это у нас есть только один способ: пленные были проведены по этой дороге из Орлеана третьего дня, скажем, что мы отстали, что ты оставался больным в деревне (я назову такую, которая уже занята русскими, чтобы не пошли справляться), и что теперь догоняем своих пленных товарищей. Теперь можем мы говорить по-русски.

Нас привели в караульню к спящему офицеру, и к счастью приведший нас солдат не остался при допросе. Караульный офицер сперва подумал, что мы только что взяты в плен на аванпостах, и не хотел верить, когда я сказал ему, что я уже более года в плену, взят под Москвою, а С. под Лейпцигом. Я рассказал ему выдуманную нами басню, которой он, однако не поверил; да и поверить правда было трудно.

В углу комнаты было уже несколько человек бежавших и пойманных в ту же ночь англичан и гишпанцев (испанцев), а потому я был рад, когда офицер дал приказ везти нас по дороге в Божанси и в первом селении представить мэру.

Отдаляясь от места, где мы были пойманы, мне было легче дать правдоподобный оборот моему рассказу. К тому же не только С., но и я сделались, в самом деле, похожи на больных. Не помню, чтобы я, когда либо, изнурялся как в несчастную эту ночь. Проходя ту деревню, в которой ночью выходил унтер-офицер с фонарем нас осматривать, тот же унтер-офицер стоял у дверей караульни, и узнал нас. Однако же я отперся, и уверял, что я никогда не проходил по этой дороге. Тут помогло мне то, что не очень бойкий унтер-офицер находился в сомнении: ночью видел он троих, а теперь было нас только двое.

Наконец привели нас в селение, прямо к мэру. На дворе стояла цепь скованных арестантов, готовых к отправлению, и С. тут уверял меня, что видит два сбереженных для нас места, которых, однако, мы не заняли. Как скоро я увидел мэра, то начал жаловаться на худое с нами обращение, показывал на больного С. и требовал подводы, чтобы догнать скорее пленных.

Мэр был пожилой человек, и я отдаю ему полную справедливость; я уверен, что он признал нас за беглых пленных, но не хотел вредить нам, и, притворяясь, что нам верит, велел дать нам подводу и нас накормить. Открытая крестьянская телега, в холод и снег, показалась нам после прошлой ночи, роскошной коляской.

Мы спали до первого места, где нам надлежало переменить подводу, которую нам дали по открытому листу доброго мэра, и в тот же день, поздно вечером, мы догнали своих товарищей в Туре, усталые, голодные и без денег. О побеге нашем еще не было известно, и тем кончилось неудачное мое и С. покушение на побег из французского плена ...

Здесь прерываются "Записки" графа В. А. Перовского. В плену он находился до взятия союзниками Парижа. Сии "Записки" предоставлены братом автора - графом Борисом Алексеевичем Перовским.