Найти тему
13K подписчиков

К преданиям об "Арзамасском обществе" и вместе с тем к истории русской литературы

Письма Дмитрия Васильевича Дашкова к князю Петру Андреевичу Вяземскому

В этих письмах высказано мне (здесь Вяземскому) много лестных, слишком лестных, любезностей. Может показаться с моей стороны нескромным и неприличным предавать их гласности. Но уже прошло столько законных десятилетних давностей с той поры, когда эти письма были писаны, что личности тут места нет: она смыта и затерта течением времени.

Словно речь идет не обо мне, а о каком-то темном лице давно минувших лет. Я и сам тут с трудом себя припоминаю.

Между тем в этих письмах отзываются голоса и движение современной мне литературной эпохи. В них отсвечиваются имена и, если не страсти, то, по крайней мере, маленькие заботы, раздражительности и междоусобия тогдашнего общества. В этом отношении эти письма принадлежат к преданиям об "Арзамасском обществе" и вместе с тем к истории русской литературы.

Иван Матвеевич Муравьев-Апостол печатал в то время в "Сыне отечества" письма из Нижнего Новгорода. В "Беседе любителей Российского Слова", учрежденной Шишковым, были члены и второстепенные сотрудники, род служек и послушников в этом литературном монастыре. Жихарев (Степан Петрович) перевел трагедию Кребильона "Атрей", и в первой молодости своей, как видно из "Записок" его, много писал для театра.

Плещеев (Александр Алексеевич), родственник Карамзина (Николай Михайлович), и позднее приятель Жуковского, который жил у него в орловской деревне, мастер был импровизировать всякую чепуху и представлять в лицах смешных провинциалов, старых женщин и т. п.

К тому же он был хороший музыкант, переложил на музыку многие романсы Жуковского, был отличный актер и превосходный чтец, особенно драматических творений. Благодаря этому искусству, был он представлен Жуковским государыне Марии Федоровне, жил летом в Павловске и по вечерам читал пред императрицей и близким ее обществом Мольера и новейшие произведения русского и французского театров.

Батюшкова, между собой, прозвали мы "Попенькой", потому что в лице его, а особенно в носу, было что-то птичье. Поэтому Воейков в "Доме сумасшедших" посадил его в клетку. Особенно Жуковский был охотник и мастер на подобные прозвища.

Дашков имел лицо правильное, но строгое: вообще, за исключением сношений своих с малым числом ему близких людей и участия его в арзамасских шалостях, он всегда был облечен в какую-то малодоступную и сановитую холодность. Ничего женственного найти в нем было невозможно. А Жуковский прозвал его "Дашенькой".

19 декабря, 1813 г. СПб.

Много и премного благодарю вас, любезнейший князь Петр Андреевич, за последнее письмо ваше и за лестные, но не заслуженные, похвалы, которыми вы меня осыпаете. Право, если бы я меньше полагался на ваше благорасположение, то непременно должен был бы принять их за иронию, или противоположную насмешку, по переводу Шаликова.

Вам угодно говорить о каких-то знаменах вкуса, просвещения и свободы: по чистой совести я могу принять на свой счет одно последнее. В наше просвещенное время и cie довольно редко; но я с ребячества был чрезвычайно своеволен и не отвык еще говорить напрямки все что думаю, хотя много раз и больно обжигался.

Впрочем, мои письма не то, что ваши, и могут быть одобрены только за хорошее намерение; а еще разве, за то искусство, с каким я свою мишуру меняю на ваше золото. Этот торг для меня очень выгоден, и я убедительнейше прошу вас о продолжении оного.

Нарядный картуз, вышитый трудолюбивыми руками вашими Картузову, и "Приказ Семену Гаврилову", доставили мне ощутительное облегчение от мучившей меня лихорадки, и острые ваши шутки произвели чудо, которого не смел я ожидать от множества проглоченной хины.

Эпиграмма отправилась тотчас путешествовать по Петербургу под фирмой: "Из Катулла", чему в Беоции нашей многие добродушно поверят, и я постараюсь доставить ее самому Картузову через какого-нибудь масона, в полном собрании ложи. Ручаюсь вам, что скоро все здешние попугаи будут кричать из окошек: Картузов куратор!!!

"Приказ старосте" показался мне так умен, так хорош, что я совещусь скрывать его от публики: не согласитесь ли вы напечатать его в "Сыне отечества", выкинув только имена Каченовского и Захарова?

Графа можно выставить totidem litteris (количеством букв), или означить буквами Г. П., как вам угодно; простудиться в "Беседе" очень позволительно, ибо там и спать не запрещается; а к графу Хвостову дурацкая шапка так пристала, что цензура вероятно оставит его целиком в навозной куче, куда вы его так чинно посадили.

Имя любезного сочинителя будет государственной тайной между мной и издателем; а вы между тем придумаете какую-нибудь забавную причину, почему письмо и приказ, назначенные для "Вестника Европы", очутились в С. О. (здесь: "Сын отечества"). На все cie нетерпеливо ожидаю вашего разрешения. Вот каким оружием надобно бить наших варваров!

Тяжелая артиллерия ваша несравненно лучше моей, но они не стоят больших зарядов. "Можно ли колесовать бабочку?" говорит Поуп. Только, правду сказать, вы поступаете противно правилам всех великих полководцев, высылая не неискусных рекрут на первую сшибку: вы более моего принесете пользы нашей стороне, а я доволен был бы приятной должностью рукоплескать успехам вашим.

По крайней мере, выступайте в цирке, не дожидаясь меня; между тем я докую себе меч, к несчастью, слишком тупой, для рукопашного боя с дикими зверями. Но мы не должны начинать с Муравьева (И. М. Муравьев-Апостол). Если бы я подлинно хотел укусить нос этому историографу носовых хрящей, то вы первые сказали бы мне с Реньяром: Par dieu! Laissez le aller! Jue feriez-vous, Monsieur, du nez d'un inarguillier?

Начнем сначала, и приезд ваш в Петербург да будет печальным предзнаменованием для... многих. В. Л. Пушкина заставим торжественно отрешиться от ереси, потом трижды дунуть и плюнуть, - и авось избавим Мартоса от работы по заказу нижегородцев над памятником Муравьеву. Все пойдет хорошо! Разве не подойдет на помощь "Беседе" главная армия?

Шутки в сторону: теперь не с кем почти и сражаться. Раздор в стане Аграмантовом; лазутчики доносят, что Шишков, сделавшись президентом Академии, хочет соединить с нею "Беседу"; а Державину это очень неприятно. Кстати о нашем Горации. Вам понравился анекдот мой, но я все не досказал вам. Он вздумал формально рассердиться на меня и даже жаловаться за то, что я кой-кому показывал его замечание на возвращенной мне книжке. Quantum mutatio ab illo! (Как он сильно изменился!)

Напрасно вы, любезнейший князь Петр Андреевич, возлагаете на меня двойной грех: будет и того, что я вам скучаю своими письмами, - за что же надоедать ими вашей княгине (здесь жене Вяземского, Вере Федоровне)? Покорнейше прошу засвидетельствовать ей усерднейшее мое почтение и поздравить с наступающим новым годом, с которым и вас также поздравляю.

Сделайте милость, напомните обо мне Екатерине Андреевне и Николаю Михайловичу (Карамзиным); я сам еще не довольно нагл, чтобы писать к нему, но крайне желаю его видеть. Он начал было со мной в деревне важный для невежества моего разговоре о Славянском языке; но скорой отъезд мой из Москвы, а потом проклятые французы помешали концу.

Прощайте, любезнейший вождь и сподвижник; позвольте мне отложить в сторону все церемонии и братски обнять вас.

Р. S. Посылаю вам стихи Пушкина (В. Л.) и еще, чтобы чем-нибудь наградить вас за "Приказ старосте", прекрасные стихи милого нашего Батюшкова в альбоме гр. Салтыковой. Грамматин не удостоил меня присылкой своего "одо-пения", но я постараюсь доставить его и пришлю к вам. Vale.

25 июня 1814 г., СПб.

Я столько у вас в долгу, любезнейший князь Петр Андреевич, что право не знаю, как и выплатиться. Вы показываете прекраснейший пример, как должно обходиться и с неисправными своими друзьями. Вы осыпаете меня самыми приятными письмами и подарками, а я между тем, подобно великому Тургеневу (Александру Ивановичу), отвечаю вам благородными молчанием.

Не думайте, однако ж, чтоб это было следствием лени. Жестокая и продолжительная болезнь так меня изнурила, так высушила мозг мой, что я почти не в состоянии сообразить двух мыслей и столько же стал беден ими, как Глинка или Шаликов. Вы будете иметь маленькое понятие о плачевном моем состоянии, когда скажу вам, что и глупости милых сословесников наших едва могут рассмешить меня.

Примите искреннейшую благодарность мою на все ваши известия о московском празднике, а особливо за сообщение прекрасных стихов Николая Михайловича и ваших. Надпись к бюсту и польской доставили мне величайшее удовольствие; и я, читая их, чувствовал, что вкус не совсем еще оставил меня в дремучем лесу здешней литературы, и я был некогда в Аркадии! (праздник по случаю взятии русскими войсками Парижа 19 мая 1814 г.).

Более всего верно польстит вашему самолюбию, что сии две, подлинно прекрасные, пьесы возожгли дух ревности и зависти в сердцах "Беседчиков", а особливо Шаховского. Критические замечания его достойны его таланта.

Например, он находит, что в надписи 1-й стих есть вставочный и прибран единственно для рифмы к 3-му: какова его проницательность! Стихи Карамзина не имели также счастья понравиться сему грозному Аристарху; он даже нападает на прекрасную и трогательную строфу: Отец, пусть бури мир волнуют и пр.

Как после этого дивиться, что я так часто страдаю желчной лихорадкой! Зато Шаховскому с братией чрезвычайно нравятся псалмопения здешних рифмачей и прозаиков, - так и должно.

Не знаю, прислал ли вам друг наш Воейков новое свое послание к вашему покорному слуге. Правда, он начинает с меня и меня первого дурачит, но я прощаю ему от всего сердца за добрые батожья, которыми наказал он многих, - к несчастью не всех, - клевретов Шаховского. "Явление Славенофила" (Батюшкова) бесподобно. Стихи очень хороши, а притом очень живо и верно изображают отличительные черты каждого лица. Если у вас нет сего послания, то я пришлю его к вам при первом удобном случае. Смех всего полезнее на свете и удивительно как помогает сварению желудка: счастлив, кто не лишен способности смеяться!

О странствующих рыцарях наших давно не имею никакого известия. Последнее письмо от Северина было из Парижа, куда они с послом своим выехали навстречу Государю; теперь они, верно, опять в Лондоне. От Батюшкова не было сюда ни одной грамотки со времени перехода за Рейн, - вот уже ровно полгода. Один из его приятелей написал к Гнедичу, вскоре по занятии Парижа, что Батюшков там, здоров и весел, и что через три дня отправляется оттуда в Петербург. Но вот и ополчение наше возвратилось, все волонтеры и многие из армейских также, мы видели их в шествии.

Пылью панцири покрыты,
Шлемы лаврами обвиты.
Где ж, Людмила, твой герой?

А Людмила ждет, пождет, а милый наш Попенька пропал безвести, как жених ее. Не залетел ли он опять, по дороге, в Ригу, к своей немке, на старое пепелище? Как вы думаете?

Письмо о московском празднике тотчас было мною послано к издателю "Сына Отечества" и, по уведомлении его, уже напечатано. Каково напечатано, ради Бога у меня не спрашивайте: со времени проклятого письма Муравьева "О словесности", от которого у меня желчь разлилась в первый раз, я не беру в руки его пасынка. Знаю только, что издатель унес у меня почти насильно присланные вами стихи ваши и Пушкина (Василия Львовича) и хотел поместить их в своем журнале. Вы будете меня бранить за это и поделом! Но право, я в то время был болен, слаб, и никак не мог от него отбожиться, тем более, что стихи сии уже напечатаны.

Прощайте, любезнейший князь, будьте здоровее меня и не забудьте обещания вашего заехать на часок в Петербург.

Весь ваш навсегда Дашкова.

Княгине вашей, Екатерине Андреевне и Николаю Михайловичу покорно прошу засвидетельствовать усерднейшее мое почтение.

Сейчас Гнедич сказывал мне, что Батюшков в Лондоне: он получил через одного английского купца его руки расписку, по которой должен заплатить за него деньги. Но впрочем, ни кому ни полслова. Это только на Батюшкова и похоже! Не зная, где теперь Пушкин, покорно прошу вас о доставлении ему моего письма.

26-го ноября 1815 г., СПб.

Ради величественного "арзамасского гуся" не сердитесь на меня, любезнейший князь Петр Андреевич, за неисправность мою в переписке с вами. Во всяком другом случае и во всех других обстоятельствах она была бы совершенно непростительна: но теперь вы должны только жалеть обо мне, "бедном мученике Фемиды и Комитета".

По чести, ежели собачья жизнь моя еще продолжится, то небольшой участок здравого смысла, доставшийся мне от природы (от сей природы, которая так щедра к вам, любезнейший князь, и к любезным "Арзамасцам", и так скупа к "Беседчикам") скоро выдохнется, улетит на луну, и мне тогда уже не миновать сотрудничества.

Шутки в сторону, приезд Государя и очистка дел так много доставили мне работы, не всегда приятной, что я едва успеваю бывать в "Арзамасе", в этой милой отчизне, где мы всегда об вас вспоминаем. Какое бы для вас обильное поле!

Секретарь наш Светлана (Жуковский), который как будто бы нарочно сотворен для сего звания, верно уведомил уже вас, что в самое первое собрание вы избраны par acclamation сочленом нашим: следовательно я не нарушу ужасной присяги, говоря с вами откровенно.

Из великодушия и чистейшей любви к ближним (хотя ближние сии часто бывают чересчур глупы) мы положили, чтобы каждый новопринимаемый член выбирал для первой речи своей одного из живых покойников "Беседы" или "Академии" заимообразно и напрокат и говорил бы ему похвальную надгробную речь.

До сих пор таких мертвецов отпето у нас пять, и Светлана превзошла сама себя, отпевая петаго и перепетого Хлыстова. То-то была речь! То-то протоколы! Зачем вас нет с нами! Очередной председатель у нас всякую неделю новый, и по именному указу, как в "Академии", отвечает оратору пристойным приветствием, в котором искусно мешает похвалы ему с похвалами усопшему (выражения церемониала).

Опять новое торжество для Светланы! Ей пришлось принимать Громобоя-Жихарева, который, быв прежде сотрудником "Беседы", должен был по общему нашему постановлению отпевать сам себя. Поле было конечно богатое, но исполнение превзошло ожидания наши. Атрей представлен был в виде некоего царственного волдыря на лице бывшего поганого Беседчика, а остальные 27 трагедий, комедий, трагикомедий, драм, опер и водевилей, сочиненные и переведенные им, представлены волдырьками и сыпью, окружающими большой нарост.

Словом, было чего послушать. Неоцененный секретарь наш недаром жил так долго с Плещеевым, и удивительно как навострился в галиматье. Любимое его выражение: "Арзамасская критика должна ехать верхом на галиматье". Судите о прочем. Приезжайте скорее к нам, хоть недели на две. Выберите себе по сердцу покойника и похороните его с миром в стеклянном гробе нашем.

Теперь только вспомнил я, что еще не благодарил вас за два приятнейшие письма ваши и за прекрасные эпиграммы, которые совершенно похожи на золотое копье Аргаилово: они вышибают из седла всех противников наших с первого раза. Помилуйте, какие это ножички.

Тупая сабля моя перед ними хуже деревянной сабли итальянского Арлекина; но так и быть! Я бью врагов "Арзамаса" чем ни попало. Не сердитесь на нас, любезнейший князь Петр Андреевич, за то, что прекрасные эпиграммы ваши до сих пор не напечатаны: с львиной силой надобно нам иметь и мудрость змеи, и мы выжидаем удобного времени. "Nous avons eu affaire a une bien forte partie" (мы имели дело с сильным противником), - но теперь слава "Арзамасу"! Враги наши растоптаны и грызут только нашу пяту.

Много, много и вы нам способствовали: все вытвердили наизусть поэтической венок ваш, и сам Картузов должен был хвалить его. Но вы что-то забыли седого деда; представьте, что после первого представления "Комедии против комедии", Хлыстов ухватил за руку сочинителя, которого неизвестное нам имя Загоскина мы переменили в Гвоздушкина и потащил его в директорскую ложу, где во всей славе сидел Мешков (Шишков), и представил молодца, как ниспосланного с небес мстителя.

Мешков, puisque Мешков Ilyа, вскочил, принял мстителя с распростертыми объятиями и обещал ему первую вакансию сотрудника в "Беседе"; но тот корячится и хочет пролезть прямо в члены.

Благородное честолюбие! Нельзя ли вам, любезнейший сочлен, достойно воспеть все это? Жуковский то и дело твердит: ей, быть "Беседиаде"!

Простите, любезнейший князь, будьте здоровы и счастливы, веселитесь в Москве, но ради "Арзамаса" приезжайте к нам поскорее, хоть на несколько дней; привезите нам еще несколько дней вашего сотворения. Нам в хороших стихах, каковы ваши, большая нужда. Жуковский изленился и без вас ничего писать не хочет...

Северин на сих днях к нам приехал, но все еще кружится с утра до вечера. Он будет к вам писать непременно, как скоро удосужится, а между тем поручил мне крепко, крепко обнять вас. Позвольте мне и за себя это исполнить, и уверить вас снова в искреннейшей сердечной моей к вам преданности.

Ваш навсегда Дашков.

Покорнейше прошу вас засвидетельствовать княгине вашей мое почтение, а Катерине Андреевне и Николаю Михайловичу сердечное участие, с которым узнал я об их потере. Вот истинные несчастья! Как сладко быть отцом семейства, но как тяжело потерять то, что нам всего милее! Я очень это чувствую. Письмо Карамзина к Тургеневу до слез меня тронуло: как видна в нем прекрасная душа его! Но он и в горести своей имеет верную отраду.

К любезнейшему Василью Львовичу (Пушкину) буду писать на следующей неделе. Теперь право невозможно. Мысленно его обнимаю. Я потерял ваш адрес, и посылаю cie письмо чрез Пушкина. Пожалуйста, пришлите мне новый адрес.

К. Н. Батюшков (худож. О. А. Кипренский)
К. Н. Батюшков (худож. О. А. Кипренский)

После 1825 г. p. s. Вчера я видел Батюшкова. Не могу описать тебе того ужасного впечатления, которое произвел во мне искаженный болезнью вид его. С полчаса смотрел я на него сквозь воротную щель: он сидел посреди маленького своего дворика неподвижно, временем улыбаясь, но так странно, что сердце содрогалось.

Лекарь его Дидрих, предобродушный немец, не решился пустить меня повидаться с ним; говорит, что теперь находится он в раздраженном состоянии. С начала путешествия был очень покоен, часто смотрел на солнце и досадовал, когда облака закрывали его. С синего, безоблачного неба не сводил глаз и повторял ежеминутно: Patria di Dante, patria d’Ariosto, patria del Tasso, о сага patria mia, son pittore anche io! (Родина Данте, Родина Ариосто, Родина Тассо, Родина моя, я тоже художник!)

Когда проезжали мимо какого-нибудь развесистого дерева, он просил, чтобы пустили его отдохнуть под тенью его: Hier will ich schlafen, ewig schlafen (Здесь я хочу спать, спать вечно). При перемене лошадей он беспрестанно понуждал, чтобы скорее запрягали, и не иначе называл коляску, как колесницею, воображая, что поднимается на небо, говоря: Dahin, dahin, dort ist mein Vaterland! (Туда, туда, туда мое Отечество!)

Едва только въехали в пограничную заставу, он тотчас попросил черного хлеба у казаков, тут стоявших, взял ломоть, отломил два куска, один дал Дидриху, другой взял себе, перекрестил оба, съел свой и заставил съесть лекаря, остальное бросил. Но с этой поры очень был беспокоен, бранился и дрался, так что несколько станций принуждены были везти его в рубашке с длинными рукавами. Возненавидел Дидриха, который должен был уже ехать в особой повозке. Дотащили его сюда кой-как, с большим трудом.

Он знает, что находится в Москве, но беспрестанно велит запрягать, ибо все хочет ехать. Лучше нельзя было сыскать человека, как этот Дидрих: предобрейший человек, ангельское терпение и знает свое дело. Он был у меня раза два и многое рассказывал о Батюшкове: он любит его, а за это не заплатишь деньгами. К этому несчастному Батюшкову столько приковано воспоминаний, что я не мог довольно наглядеться на него, не мог довольно наплакаться об нем

Но что всего ужаснее: Дитрих говорит (и это между нами), что сестра его также наклонна к сему состоянию и что он заметил некоторые признаки. Сохрани ее, Боже!

адресат неизвестен.

Весной 1824 года Батюшков был увезен за границу и помещен для лечения в заведение для душевно-больных доктора Пиница, находящиеся в Зонненштейне, близ города Пирны в Саксонии. Сестра Батюшкова, Александра Николаевна, поехала вслед за братом и во время его пребывания в заведении Пиница не покидала Пирны.

#librapress