Найти в Дзене
Vitaly Koissin

Айвазовский и... Николай I

И. К. Айвазовский. «Смотр Черноморского флота в 1849 году».
И. К. Айвазовский. «Смотр Черноморского флота в 1849 году».

Из воспоминаний адмирала Шестакова (том 1, стр. 77-78):

«…Государь (Николай I – В.К.) считал себя великим архитектором и знатоком искусства, и всё подчинялось этой иллюзии. Самый художнический талант не смел проявляться в свободных формах; ему указывалось поприще; его окаймляли известной рамой. Таким мучеником насилия в искусстве был Айвазовский, в это время выставивший первые специальные картины свои. Я ездил любоваться ими в Феодосию.

Не знаю, какой прибрежный вид Айвазовского обратил на него высочайшее внимание. Вдохновленный взгляд тогда ещё истинного художника ловил в воздухе, на небе и на воде скоротечные прелести и гармонически соединял их в той же картине. Не мог не поймать её прелестей взгляд, от которого ничто не укрывалось; только Николай Павлович подметил в ней излишнюю ширь и тотчас заключил её в известные пределы. Айвазовский был сделан штатным морским живописцем, его одели в нарочно измышленный мундир, заставили писать то, что требовалось, и кисть, осмелившуюся выказаться своеобразной, подвергли морской дисциплине.

Айвазовский думал удовлетворить требованиям, вставляя в свои морские виды одинокую ладью с парусом, мило смятым шалуном-ветром, с беспечно раскинувшимся в живописном рубище рыбаком, с тканью сети, просвечивавшей в прозрачной влаге. Нет. Нужны были целые флоты, всплески ядер, зарево выстрелов и боевых пожаров; корабли должны были сделаться главными сюжетами, а не эффектными аксессуарами; вытянутые строи их, воспламененный их перунами воздух, в природной красе своей столь милый воображению художника, взбитая ядрами вода должны были звенеть и клокотать под кистью, которая до тех пор переливала на полотно бальзам художнической души, взлелеянной нежностью и тишиной крымской атмосферы и спокойствием родного Феодосийского залива.

Пошла горемычная кисть писать грозные корабли с их разрушительными жерлами и в беспорядочно распущенном парусе, в произвольно раскиданных всплесках мнила хотя [бы] отчасти удовлетворить прежнему разгулу. Её пристегнули к боцманской дудке, вынудили аккуратно обрамливать паруса и намечать по линейке брызги [от] падающих в воду снарядов.

Фантазии художника нельзя было разыграться даже в изображении местности; тот же меловой Севастополь, который можно было облить, по крайней мере, теплым светом, тот же тонущий в неразлагаемой гуще Кронштадт или Ревельские холмы, необъяснимо исчезающие в непонятном чухонском небе.

Впрочем, к чему было пытаться оживлять подробностями монотонность главных сюжетов? Корабли в колоннах, с парусами в геометрических рамах, грозные твердыни в правильных линиях, палящие пушки – всё это была только эмблема, ярко расписанная аллегория. Требовалось видимое, поражающее торжество силы, и по полотну стлалась одна идея, одно только представление поражало воображение зрителя. Корабли, крепости, самое море и воздух уступали воле, власти.

Много лет спустя, судьба привела меня к круглому обеденному столу властелина иной уже России (Александра II – В.К.). По стенам висели творения Айвазовского. Зашла речь о его начинаниях, о постепенном развитии его таланта. Государь утверждал весьма справедливо, что Айвазовский был морским живописцем поневоле; я решился высказать, что нелюбое сделалось любым, разумея, что Айвазовскому платили весьма щедро за совращение его гения. Может быть, [это] замечание, имевшее некоторую тень противоречия взгляду, нисходившему с такой высоты, вписалось в мою чёрную книгу. Меня никогда не познакомили с её содержанием; дай Бог, чтобы в ней не оказалось ничего худшего…»