Какова сегодня память о Мережковском? Пара стихотворений в школьной программе. Необязательные упоминания в учебниках об основании символизма. Традиционное перечисление: писатель, поэт, критик, историк, философ... Но мало ли их: писателей, поэтов, философов? И вот за перечислением общих слов еще следует: «Муж Зинаиды Гиппиус». Какая горькая судьба! Человек редкого ума и дарования, блестяще образованный, оставивший после себя огромное наследие, так много угадавший и предсказавший – почти забыт. Почему? Отчасти художник стал жертвой собственной биографии, которая, как это ни парадоксально, имеет мало отношения к его творчеству. Отчасти писатель остался феноменом «сам в себе». Его не узнали по-настоящему. А не узнав, не полюбили.
Текст: Марина Ярдаева, фото предоставлено М. Золотаревым
Удивительно, как мало объясняет биография в судьбе Дмитрия Сергеевича Мережковского и как многое ею пытаются объяснить.
Родился писатель 2 (14) августа 1865 года в Петербурге в одном из дворцов на Елагином острове. Был шестым ребенком из девяти, младшим среди мальчишек. Отец, Сергей Иванович Мережковский, столоначальник в дворцовой конторе, был строг и скуп на ласки. Мать, Варвара Васильевна, урожденная Чеснокова, души не чаяла в младшем сыне, Митеньку баловала, всегда за него заступалась. Уже из этой совокупности фактов выводят и любовь Мережковского к холодной, рукотворной, красоте природы, и стремление к чуть ли не математической гармонии, и странное сочетание самоуглубленности, отстраненности с горячностью и безудержностью. Мережковский-писатель – образец поистине неотмирного бесстрастия, Мережковский-публицист и общественный деятель – это радикал, в глазах обывателя – настоящий безумец. А есть еще Мережковский-поэт, Мережковский-философ и в конце концов Мережковский-человек. Все это настолько разные ипостаси, противоречивые и в то же время неразрывно переплетенные, что одной биографией не охватить.
ПОЭТ ИЛИ УЧЕНЫЙ?
Он был обычным мальчишкой: не любил школу, читал Майн Рида, играл со сверстниками в индейцев, жарил в углях картошку, бродил по подвалам. И в то же время любил уединение: на сосне в Елагином парке обустроил себе из досок местечко, куда можно было сбежать от людей, чтобы читать и грезить. О чем? Об этом он проговаривается в книге о Данте: «Манит Данте слава не великого поэта, а великого ученого: не Гомера, новых песен творца, а Улисса, открывателя новых земель или никем никогда еще не испытанных истин». Но почему он так Данте увидел? Те строчки флорентийского гения, что в доказательство приводит гений русский, совершенно ничего не доказывают. Идею эту можно было вывести не из разума, а только из чувства – чувства родства, общности. Мережковский угадал в Данте то, что знал в себе. Основоположник русского символизма видел себя не столько поэтом, сколько ученым, исследователем. К слову, из пяти братьев писатель общался в основном только с Константином, ставшим биологом, причем общался, несмотря на то, что тот «разрушал все, во что верил» Мережковский.
Начал, однако, Мережковский с поэзии. Первые стихи пробовал писать в 13 лет. Все это было, по собственному его признанию, жалкое подражание Пушкину. Известен случай встречи 15-летнего Мережковского с Достоевским. К классику юного лирика привел отец. Краснея и заикаясь, начинающий поэт прочитал несколько стихотворений. Федор Михайлович поморщился: «Слабо, плохо, никуда не годится». И, конечно, выдал рецепт: «Чтоб хорошо писать – страдать надо, страдать!» «Пусть уж лучше не пишет, только не страдает», – ответил за поэта отец. И, между прочим, был прав.
Есть такие души, которые не созданы для страдания. Испытания их не закаляют, а только калечат. Да и не в одном ведь страдании выковывается истина, она может проходить через сердце человека сама по себе. Человек при этом может даже не осознавать, какие токи он улавливает, что он транслирует и зачем. Таких людей называют пророками. Так было с Лермонтовым, который уже в 16 лет «увидел» «России черный год, когда царей корона упадет». Так случилось и с Дмитрием Мережковским. Он мог ошибаться политически, не всегда чувствовал и понимал текущий момент, противоречил сам себе в публицистике, но в прозе и поэзии он всегда будто бы выходил за пределы самого себя. Яркий пример тому – стихотворение «Сакья-Муни». Это, по сути, история всей русской освободительной борьбы и предсказание грядущей трагедии. Стихотворение это написано в 1885 году.
По горам, среди ущелий темных,
Где ревел осенний ураган,
Шла в лесу толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далеких стран.
Это не разбойничьи ли шайки Разина и Пугачева проносятся по Руси в урагане истории?
Говорит один из нищих: «Братья,
Ночь темна, никто не видит нас,
Много хлеба, серебра и платья
Нам дадут за дорогой алмаз».
Вот он – парадокс борьбы за вольность. Казалось бы, мятежники в своем праве: одни голодны и угнетены, другие оскорблены беззаконием, но доходит до дела – и оно совершается через обман, низость и преступление. Так Пугачев выдает себя за царя, отождествляясь с той властью, с которой он воюет. Так и декабристы, самые образованные, благородные и смелые люди эпохи, к несчастью и стыду, идут на нелепый обман, убеждая солдат, что Конституция – жена Константина. Вот трагедия русской истории – соблазн на пути к истине пренебречь правдой. «Ночь темна, никто не видит нас».
Но когда дотронуться к святыне
Трепетной рукой они хотят –
Вихрь, огонь и громовой раскат,
Повторенный откликом в пустыне,
Далеко откинул их назад.
Это русская реакция, конечно. Такая же бессмысленная и беспощадная, как русский бунт.
И от страха все окаменело.
Лишь один – спокойно-величав –
Из толпы вперед выходит смело,
Говорит он Богу: «Ты не прав!»
Это выход русского революционера, готового идти до конца. Миг, когда терять уже нечего, маски сорваны. Пафос народовольцев, эсеров. Русский террор. Все тот же путь к свободе и истине через преступление, но с оформленной и объявленной идеей – не вошь, а право имеем.
Изваянье Будды преклонилось
Головой венчанной до земли.
Это прекраснодушие русской интеллигенции. Русское «понять и простить», «исцелить любовью». Жертвы, отмаливающие грехи палачей. И это слабость русской власти – такой грозной, такой страшной, а все же слабой.
А финал каков? Состоится ли великое примирение, возляжет ли агнец со львом, наступит ли счастье всех на земле и на небе, свершится ли мировая гармония?
Пред толпою нищих царь вселенной,
Бог, великий Бог, – лежал в пыли!
Так заканчивает 20-летний Мережковский свое пророческое стихотворение. Все разрушится: история, культура, философия, красота. И Бог будет повержен. А без Бога, как без высшей истины, куда, как? Как началось с «никто не видит нас», так и закончилось торжеством не идеи, а брюха. Борьба за правду выродилась в разбой голодных. А если у голодных в качестве аргументов есть только их голод и больше ничего и если у жертв беззакония есть только одна обида и больше ничего, то впереди ничего нет – Бог лежит в пыли.
Само собой, Мережковский мог бы не согласиться с таким прочтением и, скорее бы всего, не согласился, особенно в свои 20 лет. Более того, успех этого стихотворения – кстати, запрещенного – вызывал у него лишь улыбку недоумения. Но любой текст всегда раскрывает не только то, что в него вкладывает автор, но и то, что видит и чувствует в нем читатель.
А для молодого Мережковского «Сакья-Муни» был, пожалуй, только этап увлечения Востоком. Когда по окончании Санкт-Петербургского университета поэт в 1889 году уехал на Кавказ, в Грузию, его там описывали как иностранца-буддиста, разгуливающего по улицам в халате и ни с кем не разговаривающего. Так Мережковского якобы живописали Зинаиде Гиппиус. Она, конечно, была женщиной, склонной к мифотворчеству и эффектам, могла преувеличить странность русского поэта, но ведь даже мифы имеют свою основу.
История знакомства и быстрой женитьбы Мережковского и Гиппиус тоже выглядит более чем странной: познакомились, не понравились друг другу, но встречались каждый день, спорили, а потом «без предложения и объяснения» обвенчались. Но история эта все же вполне органична душе Мережковского. Безусловно, он не мог не видеть, насколько они с Гиппиус разные, но эта-то разность и была важна: они прекрасно друг друга дополняли. Мережковский был весь в себе, а Гиппиус – вся из себя. Он был застенчив, сдержан, несмотря на внешний блеск и уже окружавшую его славу, она – порывиста и груба; он носил в себе ворох смутных идей, догадок, озарений, она – находила этому богатству форму, не всегда подходящую, но вызывающе-эффектную.
Этим браком Мережковский как будто закрыл в своей жизни какой-то важный вопрос. Как минимум стало легче материально. Гиппиус совершенно спокойно зарабатывала беллетристикой, писала романы, которые потом, по собственному признанию, даже не могла вспомнить. А Мережковский, до того метавшийся от Спенсера и Дарвина к метафизике и экзотическим религиям, занялся наконец делом – самообразованием. О знаниях, полученных в университете, Дмитрий Сергеевич отзывался критически – ему было их слишком мало, они были для него слишком поверхностными.
Все хотелось ему постичь, во все углубиться. И вот он начинает заново – с основ, с древнегреческой драматургии: переводит Эсхила, Софокла и Еврипида. В 1891 году молодые супруги отправляются в Европу: через Варшаву и Вену едут в Венецию и Флоренцию – в благословенные для Мережковского места, где он изучает историю Возрождения. В Италии вызревает замысел невероятной по масштабу и пафосу трилогии «Христос и Антихрист». К весне 1892 года Мережковский уже заканчивает первый роман трилогии – «Смерть богов. Юлиан Отступник».
ХРИСТОС И АНТИХРИСТ
Исторические романы писали и раньше – историософских еще не было. Но удивителен не жанр, не концепция (настолько идеально продуманная, что художнику ставили это в вину), удивителен даже не объем материала, который был исследован, и даже не эрудиция автора (хотя они, безусловно, впечатляют). Поразительно то, как Мережковский в прозе перерастает сам себя. Как уже в первом романе трилогии, написанном Дмитрием Сергеевичем в 27 лет, он превосходит 40-летнего себя-публициста. Превосходит, конечно, не по художественному таланту, а по дару пророчества.
Да, наверное, свою роль сыграла отдаленность эпохи: когда осмысляешь настоящее, эпоху, проносящуюся прямо перед глазами, трудно не ошибаться – все мелькает слишком быстро, все путается, «лицом к лицу лица не увидать». Когда глядишь вглубь веков, кажется, история предстает во всем своем замысловатом рисунке и все повороты и переплетения закономерны. Но ведь это лишь кажется. Не потому ли споры об истории бывают самыми ожесточенными? А Мережковский проделывает такую тонкую работу, так все выстраивает и подсвечивает, что спорить не с чем: все так, как оно есть.
Без ответа остается только один вопрос: кто Христос, а кто Антихрист? Но ответ и невозможен. Антихрист ли Юлиан? Он – трагическая фигура. Он ведь не столько язычество хочет вернуть, сколько сохранить античную культуру. Для Юлиана и выбора-то нет. У него на одной чаше весов – великолепные греческие и римские храмы, прекрасная скульптура, библиотеки, красота разума, красота жизни как праздника, на другой – мрачные катакомбы христиан, культ смирения и аскезы, юдоль печали и плача. А Христос – он кто? Этот далекий галилеянин в романе – лишь призрак, воспоминание.
Конфликт борьбы и единства противоположностей достигает пика в следующем романе трилогии – «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи». Там вообще все переплетается в неразрывный узел. Антихристом зовут Леонардо. За его спиной шепчутся, что он никогда не закончит свою геометрически выверенную «Тайную вечерю», не сможет написать лик Христа, ибо Бога нет в душе живописца. В нем сомневаются даже его собственные ученики. А что обыватель? А для него художник не только безбожник, но и возмутитель спокойствия, революционер – ведь он бросает вызов самому небу, грезит о крыльях.
История – это цепь революций и реакций. Ренессанс – конечно, революция. Но Возрождение – это не только грядущий новый Эдем, не только взлет науки и искусства, это и разрушение, и тьма, и жертвы: какой мощный и чудовищный образ самой истории – смерть мальчика, покрашенного золотой краской, олицетворяющего на празднике герцога Сфорца Золотой век! Ортодоксальная церковь и сейчас смотрит на Возрождение крайне скептически. А тогда и Мережковский понимал, какова его оборотная сторона. Это ведь он написал свой роман так, что Рафаэль в нем богатеет и превращается в пошляка, Микеланджело не только вырастает в гения, но и превращается в какого-то злобного завистливого карлика, любимый ученик Леонардо вешается, не понимая, как жить. А сам Леонардо, самый пламенный революционер, мечтающий подарить человечеству крылья, свободу, – самый же и чужой этой стихии: он бесконечно одинок, никем не понят, никем не оценен. «Любить – значит знать», – говорит Леонардо. Его не узнали.
В последней части трилогии, в романе «Антихрист. Петр и Алексей», исторические и философские противоречия раскрываются уже на родном нам материале. Читать роман порой тягостно, не читать, уж если начал, – невозможно. Опять непонятно, кто Христос, кто Антихрист, они все время меняются местами, потом почти «кощунственно» сливаются воедино, и идея выходит уже на новый, почти недосягаемый уровень. Разбирая трагедию царя и царевича, Мережковский ведет читателя к идее Троицы (очень важной для писателя и философа идее), и перед нами уже не просто трагедия отца и сына, а трагедия Бога Отца и Бога Сына. А Дух где? А Дух дышит где хочет. Его завет в грядущем лишь. Какой уж тут Антихрист – всех жалко...
МЕЖДУ ДВУХ БЕЗДН
А как Мережковский переживает исторические разломы его собственного времени? Видит ли он все как есть или ослеплен моментом? Захваченный в водоворот истории, он, конечно, ошибается так же, как ошибаются все.
Все время, когда чета Мережковских живет в Петербурге, открыт их литературный салон в доме Мурузи. Здесь собираются все самые видные литераторы и мыслители Серебряного века, ведутся споры о политике и религии. Мережковский бурлит идеями, которые, увы, ему трудно оформить и подать так, чтобы заинтересовать гостей. «Две бездны», «Верх и низ», «Преодоление пола», «Третий завет», «Три – это одно» – все это стройно в законченных произведениях писателя, а в разговорах кажется невнятным и странным, – хотя Мережковскому и представляется, по воспоминаниям Гиппиус, что его понимают и что ему сочувствуют. Василий Розанов откровенно иронизирует, спрашивая, чем же будут заниматься одухотворенные люди будущего, когда разрешат наконец проблему пола. Николай Бердяев отмечает, что Мережковский никого не слышит и не замечает. И даже Андрей Белый – вот уж кто готов упасть на грудь каждому встречному и говорить, говорить, говорить – сторонится хозяина дома.
Салон популярен благодаря Гиппиус. Зинаида Николаевна тоже, понятно, не привносит ясности в идеи, зато всегда эпатирует публику. И, удивительное дело, ее скандальность переходит и на образ Мережковского, да так, что на Гиппиус все летят словно бабочки на огонь, ее выпады воспринимают как забавное чудачество, а супруг ее выглядит отталкивающе, чуть ли не демонически. В этом смысле показательны воспоминания Бердяева: Мережковскому он приписывал какую-то «нездоровую магию, которая, вероятно, бывает в сектантской среде», а Гиппиус называл хоть и мучительным, но все же замечательным человеком. Между тем атмосферу сектантства в салоне старательно поддерживала именно Зинаида Николаевна, придумывая то исповеди за занавеской, то какие-то переодевания в балахоны.
Все это было характерно и для религиозно-философских собраний, проходивших в зале Русского географического общества. Шокировала священнослужителей Гиппиус, а тень падала на Мережковского. Она же подбивала супруга перейти от бесконечных разговоров к делу – основать «Церковь Третьего Завета», окружить себя соратниками и единоверцами, она же приобщала к новой церкви то Дмитрия Философова, с которым у нее был платонический роман, то руководителя боевой организации эсеров Бориса Савинкова. Кажется, если бы не влияние супруги, если бы не ее упорное втягивание Мережковского в повестку, он бы так и остался в своих мирах, в прошлом и будущем и ему бы точно хватило разговоров. Ибо его слово и есть его дело.
Но слово слову – рознь. Насколько отстранен, рационален и объективен Мережковский в своих романах как существо почти неземное, избавленное от бремени страстей, настолько пристрастен, тенденциозен и предубежден он в своей публицистике. Статьи, вошедшие позже в сборники «Больная Россия» и «Грядущий хам», великолепный документ эпохи. Они отличаются острыми наблюдениями, меткими замечаниями, в них много верного, но иногда мысль автора закручивается так лихо и приправлена такой злой интонацией, что испытываешь довольно странные чувства.
Например, в эссе «Свинья матушка» Мережковский вдруг нападает на Александра Никитенко. Бывшего крепостного, университетского профессора, цензора Дмитрий Сергеевич не щадит, уничтожает в пыль. Как зло он смеется над «слякотью рабьей свободы», над заклинанием «Господи, спаси Россию от революции»! А как несправедлив он к авторам «Вех»! «Пусть правда все, что говорят «Вехи» о русской интеллигенции; идущему по узенькой дощечке над пропастью сказать: убьешься – тоже правда, но правда не любви» – вот как он отвечает. Но неужели и мать, не пускающая ребенка шалить над пропастью, не любит его?
Мережковский любуется революцией, сравнивая ее... с апокалипсисом: «Стоит раскрыть «Апокалипсис», чтобы пахнуло на нас «чувством конца», как жары лавы из кратера. Что означают, в самом деле, эти молнии, громы, пожары, землетрясения; эти чаши гнева Господня, битвы, восстания и поражения народов; кровь, текущая до узд конских; эти трупы царей, пожираемые хищными птицами; это падение Великого Вавилона, подобное падению жернова, брошенного с неба в море, – что означает все это, если не величайшую из революций».
Все же прав был Бердяев, когда говорил, что отношение к революции у Мережковского слишком романтическое, что революция для него блоковская незнакомка. А кто эта незнакомка, если без поэзии, в прозе грубой жизни? То-то и оно. Если б романтизм Мережковского был бы в своем роде социальный, гуманистический, противоречия бы не возникало. И прав бы он был, громя «трусливого» Никитенко. Даже после того, чем все закончилось. А так выходит, низкая истина умеренного, осторожного оппонента исторически как будто и восторжествовала. И это ужасно.
Прозрение, конечно, наступило у Мережковского быстро. Еще до появления в Петрограде Ленина. Невозможно было наблюдать, во что выродилась Февральская революция, какая неразбериха происходила в правительстве Керенского. Гиппиус вспоминала, как Керенский в самые роковые минуты лишь распевал итальянские арии и как кричал, услышав об этом, Мережковский: «Это же бред, бред, бред! Или и мы в бреду, Зина?»
Еще до 1917 года Мережковский закончил трилогию «Царство зверя». И если драма «Павел I», которой она открывалась в 1908 году, написана еще с интонацией сочувствия к бунтовщикам и заговорщикам, то в романе «14 декабря» конфликт усложняется невероятно. По сути, все эти бесконечно ведущиеся декабристами разговоры о разговорах, их робкие попытки оправдать право не столько на кровь, сколько на стыдный подлог, их вздохи по Конституции, которой не понимают солдаты и народ и которым приходится врать, что не за вольность идет борьба, а за Константина, – это все продолжение пророческого стихотворения «Сакья-Муни».
Вот как описывает Мережковский в романе «14 декабря» поход Муравьева-Апостола, главы возмущения в Черниговском полку: «Четверо суток кружились мы все на одном и том же месте, как будто заколдованном, между Васильковым и Белою Церковью… Никто не помог, – все обманули, предали… И дух в войске упал. Когда солдаты просили у меня позволения «маленько пограбить», а я запретил, – начались ропоты: «Не за царя Константина, а за какую-то вольность идет Муравьев!»... По питейным домам были шалости. А во время похода, у каждой корчмы, впереди по дороге ставились часовые, но они же напивались первыми. Никогда я не забуду, как пьяненький солдатик, из шинка вываливаясь, кричал с матерной бранью: «Никого не боюсь! Гуляй душа! Теперь вольность!» И сам же Муравьев сравнивает себя в конце концов с Пугачевым. Он видит сон: «Вся Россия – разбойничья шайка, пьяная сволочь – идет за мной и кричит: – Ура, Пугачев – Муравьев! Ура, Иисус Христос!» И это тот же Мережковский, что убеждал: «Все мы, русские интеллигенты, «декабристы» вечные – вечные стражи революционного сознания, революционной свободы».
Вот что выходит, когда идешь к истине, отступая от правды.
И ведь Мережковский сам все предсказал в 20 лет, сам все подробно описал в 30 лет в первой трилогии. И только в 50 лет осознает это как публицист и общественный деятель, который до того все только и выкликал бурю. В 1918 году он произнесет: «Интеллигенция, как Иван Карамазов, сказала: «Все позволено, убей отца». А народ, как Смердяков, сделал – убил. Произошло небывалое, всемирно-историческое преступление».
ЭМИГРАЦИЯ
В декабре 1919 года Мережковскому предложили прочесть речь по случаю годовщины восстания декабристов на празднике, устроенном в Белом зале Зимнего дворца. Писатель вспоминал: «Я должен был прославлять мучеников русской свободы пред лицом свободоубийц. Если бы те пять повешенных воскресли, их повесили бы снова, при Ленине». В день ожидавшегося от него выступления Мережковский покинул Петроград. Он бежал с Гиппиус уже после запрета выехать за границу «по болезни». Бежал через Бобруйск, Минск, Варшаву, потом в Париж, где семья купила квартиру еще в 1911 году.
Сколько горьких страниц напишет судьба в биографии Мережковского-эмигранта! После отъезда почти вся общественная деятельность писателя сосредоточена на борьбе с большевиками – с Антихристом. Мережковский готов был на вторжение Польши в Россию, он выражал протест папе Пию за общение представителей Ватикана с «гонителями христиан», он Муссолини призывал пойти войной на СССР и в конце концов договорился до того, что Россию избавит от «красной заразы» Гитлер. Такая активность отвернула от писателя почти все сообщество русских эмигрантов. И это несмотря на популярные поначалу литературные воскресенья в «Зеленой лампе», несмотря на то, что Мережковский вместе с Буниным добился утверждения во Франции денежного пособия русским писателям-эмигрантам. Как заметил Евгений Евтушенко, за границей Мережковский стал «трагически маргинален».
В речи о Гитлере Мережковский позже сильно раскаивался. Да и о Муссолини писатель мнение поменял довольно быстро. И слава богу, все, что осталось от короткого сотрудничества с итальянским диктатором, – это книга Мережковского «Данте», одна из лучших биографий флорентийского поэта.
К счастью, Мережковский и его биография – это не одно, совсем не одно и то же. К счастью, Мережковский – это не его громкие заявления, не его оценка настоящего, а его творчество. Он говорил о себе: «Настоящее кажется мне иногда чужбиною. Родина моя – прошлое и будущее». Вот ответ. В настоящем так легко заблудиться, когда оно не твое. В исследованиях же прошлого Мережковский был очень зорок и точен, заглядывая в будущее, он выступал настоящим пророком. Не таким пророком, каким представляла его общественности Гиппиус, предлагая перед ним преклоняться, как преклоняются перед полубезумными мистиками. Мережковский был, скорее, ученым – он выявлял закономерности.
И к счастью, в эмиграции Мережковский не весь ушел в идейную борьбу с большевиками, он оставался творчески активным. За рубежом написаны трилогия «Тайна Трех: Египет и Вавилон», «Атлантида – Европа» и «Иисус Неизвестный», историческая дилогия «Рождение Богов» («Тутанкамон на Крите» и «Мессия»), художественная биография Наполеона, исследования «Павел и Августин», «Франциск Ассизский» и «Жанна д'Арк». Уже в начале 1940-х Мережковский завершил последнюю трилогию, «Испанские мистики», посмертно была издана на французском трилогия «Реформаторы», в которую вошли книги о Лютере, Кальвине и Паскале.
Умер Мережковский 7 декабря 1941 года, скоропостижно, так и не успев закончить свой последний роман, «Маленькая Тереза», так и не увидев победы России над фашизмом и, наверное, так окончательно и не примирившись и не породнившись с настоящим.