Найти в Дзене
Джестериды

Дама исчезает

«Вы помните ли то, что видели мы летом?

Мой ангел, помните ли вы

Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,

Среди рыжеющей травы»?

Так начинается одно из самых известных и эпатажных стихотворений Бодлера. Лето у нас на исходе, самое время поговорить о первом декаденте и символисте и его стихотворении, которое много раз разбирали, но каждый раз находили не совсем то, о чем говорил автор.

Начнем, конечно, с самого Бодлера. Жил в середине позапрошлого века, но, что интересно, мы буквально росли на его творчестве, даже того не подозревая. Возьмем его книгу «Цветы зла» и глянем тех, кто её переводил. Тут у нас революционеры, вроде Петра Якубовича, и все наши поэты Серебряного века от Брюсова с Анненским до Вячеслава Иванова, Эллиса, Гумилева с Цветаевой. А что уж говорить о тех, кто считали себя его последователями?! Вот что пишет Сергей Дурылин ещё в 1926-м году:

«В преобладающем влиянии французской школы символистов на русскую молодую поэзию начала 90-ых годов первое место принадлежит, несомненно, Бодлэру. Трудно указать поэта данной эпохи, который бы совсем избежал его влияния: тяга к Бодлэру может быть отмечена у всех ранних русских символистов. Бодлэра переводили С. Андреевский, Мережковский, Брюсов, Бальмонт, Ин. Анненский и др., следы изучения и воздействия Бодлэра обнаруживаются в поэзии А. Добролюбова, И. Коневского, Ф. Сологуба, Минского. Эти имена почти равны пределам круга русских символистов этой поры. Впоследствии их дополнят имена: Вяч. Иванова, М. Волошина, Эллиса и др. Библиографическая справка обнаружит долю влечения к Бодлэру в русской поэзии: русская литература располагает четырьмя полными переводами «Fleurs du mal», четырьмя же полными переводами «Petit poéms en prose», двумя переводами «Les Paradis artificiels» и двумя переводами его дневника. Ни один из французских символистов не получил у нас такого широкого распространения».

Добавим сюда Горького с его «Буревестником», явно вдохновленным «Альбатросом». Да что уж говорить, он даже Клюеву зашел, о чем последний сообщал в письмах Блоку. Вот уж от кого мало ожидаешь интереса к этой гнилой иностранщине. Но про Клюева мы еще напишем отдельно, вернемся к Бодлеру. Дадим снова слово товарищу Дурылину:

«Однако впервые Бодлэр усвоен был русской поэзией поэтами противоположного лагеря и эпохи. Впервые стихи Бодлэра появились в конце 60-ых гг., в переводах сотрудников «Отечественных записок» и «Слова» Н. С. Курочкина и В.С. Лихачева. Переводчики переводили из отделов «Сплин и идеал» и «Парижские картины» и совершенно обходили остальные отделы. Бодлэр в их глазах был поэт отверженных, поэт городской нищеты, и если в его стихах не говорила громко «Муза мести», то «Муза печали» говорила внятно для переводчиков Беранже и представлялась им повитою флером национальной скорби. Некрасов давал приют переводам на страницах «Отечественных записок», и впервые Бодлэр явился у нас в окружении Глеба Успенского, Салтыкова и самого будущего гонителя русских символистов — Михайловского. Переводчики не увидели Бодлэровского specificum — ни в форме его стихов, ни в теме: последняя представлялась им близкой к привычной теме Некрасова, только в ее городской вариации».

То есть, с самого появления на литературном поприще Бодлер нашел своих поклонников в России. Причем, как водится у нас, не обходилось без крайностей. По словам Дурылина, «…Добролюбов и в этой науке ушел дальше всех: он стал не меньшим гашишистом, чем сам Бодлэр». И это не считая того, что они зачитывали до дыр его теоретические статьи и так или иначе старались им следовать.

«…Бодлэр воспринимался ранними символистами не столько как художник, сколько как учитель жизни, несший новое мировоззрение, заострявшее личность до остроты, родственное Ничше: L’homme-Dieu Бодлэра родствен<ен> Сверхчеловеку Ничше».

Продолжалось это в изысканиях Белого и особенно у Кобылинского, известного под псевдонимом Эллис. Он, кстати, автор многих годных переводов стихов Бодлера, и именно он полагал стихотворение «Падаль», к которому мы ещё вернемся, величайшим достижением и апофеозом творчества нашего Шарля. Бодлерианские мотивы можно увидеть у обериутов, этого последнего извода Серебряного века. Но и позже, уже в наши дни от творчества Бодлера отталкивались многие наши рокеры, особенно «Агата Кристи». Кстати, знаете, как называлась одна из самых известных статей Бодлера? «Вино и гашиш». Тут, я думаю, без комментариев. Даже, мать их, рафинированная «Ария» некогда выпустила песню «Улица роз», посвященную Жанне Дюваль и её сложным отношениям с нашим героем. Это я сейчас сделал обзор только по русским последователям. А ведь Бодлер сильно повлиял на «проклятых поэтов», американских битников, растворился в современной мировой культуре. Потому я и говорю, что даже тот, кто никогда не слышал о нем, так или иначе соприкасался с его наследием, воспитывался на Бодлере.

Что уж говорить о нас, росших на песнях «Агаты». Я о нем самом узнал уже годам к двадцати, когда мне в руки попала книга «Цветы зла». Никогда до этого я не читал поэтический сборник именно целиком, как книгу. Обычно я листал, выдергивая то одно интересное стихотворение, то другое. А тут я залип и не мог оторваться, пока не прочел от и до, целиком. Многие вещи оттуда до сих пор входят в список моих самых любимых стихов. Это и «Альбатрос», и «Авель и Каин» (особенно в переводе Брюсова), эротические вещи, вроде «Кошки». А вот «Падаль», я перечитал несколько раз, но в тот момент оно показалось слишком эпатажным, слишком подростковым даже для меня тогдашнего. Я, смотревший «Ад каннибалов» и «Живую мертвечину» Джексона, уже не мог впечатлиться этим. С ироничной улыбкой (со стороны, наверно, это смотрелось мерзко) я делал скидку на то, что в XIX веке публику было гораздо проще эпатировать. Покажи им гниющую лошадь, и они уже в шоке.

Но со временем я стал ценить этот текст. Почему? Потому что я увидел в нем нечто интересное. Смотрите сами:

«И солнце эту гниль палило с небосвода,

Чтобы останки сжечь дотла,

Чтоб слитое в одном великая Природа

Разъединенным приняла.

И в небо щерились уже куски скелета,

Большим подобные цветам.

От смрада на лугу, в душистом зное лета,

Едва не стало дурно вам.

Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи

Над мерзкой грудою вились,

И черви ползали и копошились в брюхе,

Как черная густая слизь.

Все это двигалось, вздымалось и блестело,

Как будто, вдруг оживлено,

Росло и множилось чудовищное тело,

Дыханья смутного полно.

И этот мир струил таинственные звуки,

Как ветер, как бегущий вал,

Как будто сеятель, подъемля плавно руки,

Над нивой зерна развевал.

То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,

Как первый очерк, как пятно,

Где взор художника провидит стан богини,

Готовый лечь на полотно».

Чувствуете? Вы чувствуете? Вовсе не дикую вонь, отнюдь. Нет, торжество. Это настоящий гимн увиденному зрелищу. И сам образ, красочно оживленный автором, несмотря на предельный натурализм, не несет в себе отвращения. Это величие, радость, и мы вместе с автором словно становимся свидетелями Творения нового мира из хаоса. Да, мертвая лошадь в этом стихе подобна миру, что полна не смертью, а жадной, извивающейся жизнью. Дополним, что лошадь не просто лежит, а «подобно девке площадной», что добавляет происходящему эротизма, слияния Эроса и Танатоса в вечном круге перерождения. Это ли не восторг! Много ли вы найдете стихов, где столь же гениально воспевается вещь, глубоко отвратительная? И это не эпатаж, это ощущение единения себя с миром и радость от происходящего.

Я мог бы на этом остановиться, свернуть текст завершающим абзацем, говоря, что вот, за что я люблю Бодлера. Но не все так просто. Я ведь анализировал всего лишь русский перевод. А что с оригиналом? Вот он, кстати. Если владеете языком, можете заценить. И что сразу бросается в глаза, это какой все-таки крутой перевод сделал Вильгельм Левик. Насколько точно подобрал образы и слова. Не зря Левик считается одним из лучших советских переводчиков поэзии. По крайней мере, тот перевод, что дается синхронно с французским текстом, намного слабее. Но какой бы ни был крутой переводчик, он всегда рискует упустить что-то важное, хотя бы в силу различного образа мыслей или же отличной экзистенции. Вот и Левик упустил всего пару малозаметных деталей, которые очень важны.

Что же мы видим в оригинале? В оригинале у Бодлера совсем другая тональность. Нет никакого торжества и радости. А есть… глум. Он искренне смеется и издевается над своей спутницей, дамой, к которой он обращается в стихах. Более того, с каждой строфой нарастает его некровосторг и хоррор. От простого издевательства, лирический герой все больше увлекается, ширится его мания. Задача героя не просто напугать даму отвратительным воспоминанием, нет, он хочет полностью парализовать её волю с помощью страха и отвращения, и тем самым полностью ей овладеть. Вот откуда эти сравнения дохлой лошади с «femme lubrique». Герой Бодлера, в самом деле, страшный человек. Он словно бы, пусть и в форме воспоминания, заманивает женщину в лес и куражится, угрожая ей ножом. Если бы кому-то пришло в голову сделать современный ремейк , то наиболее точным попаданием были бы образы маньяка и его жертвы. И экстаз, что охватывают героя по мере приближения к кульминации, это ощущение его собственной власти, силы, значимости. Это упоение собой, своим талантом. Это чистая, ничем не омраченная радость паука, в чьи сети угодила муха, азарт хищника, терзающего жертву.

Добавим к тому, что автор уподобляет увиденное театральному представлению. Смерть, которую привыкли воспринимать неподвижной и статичной, показана прыткой и подвижной. Более того, туша вздымается и опускается, имитируя дыхание. Падаль-актриса гораздо более живая, чем статичный мир вокруг. Она разыгрывает настоящий спектакль на глазах неба и двух героев стихотворения. И что интересно, к концу стихотворения дама… исчезает. Герой обращается к ней лишь в начале, но мере того, как мертвая туша оживает и возносится, дама пропадает, умирает, становится тленом. И в смерти своей она наконец-то полностью покорна герою, теперь уж она абсолютно предсказуема и теперь уж точно вся в его власти.

Вот такой вот разбор. Кстати, если интересно, зацените, как французские исследователи разложили «Падаль» в виде красивого графика.

Шарль Бодлер удивительно похож на маркиза де Сада. Известно, что наш распутный и аморальный либертин был одним из значимых ориентиров для поэта. Как писал Бодлер в дневнике: «Нужно всегда возвращаться к де Саду, то есть к Естественному Человеку, чтобы объяснить зло«. Они оба искали красоту во зле, а корень цветов зла видели в самой матери Природе. Культурное напыление не способно скрыть человеческое влечение к смерти, страданиям, своим и чужим.

Странным образом переплетались их судьбы: де Сад и Бодлер вознеслись благодаря революции, хотя с политической точки зрения не имели к ней никакого отношения. Они были революционерами, жестокими и беспощадными, в искусстве. Как бунтовщики обрушили старый миропорядок, так и они расправлялись с тем, что было в их время доживающим последние дни мейнстримом. Де Сад прикончил просвещение, осквернил идеал благородного дикаря Руссо, а Бодлер стал могильщиком романтизма. Они оба действовали по одной схеме. Полностью впитав стилистику и ценности этих направлений, они использовали их для того, чтобы утвердить нечто противоположное. Де Сад философски и логически доказал торжество зла и аморализма, Бодлер в самых изящных поэтических строках провозгласил бессмертие уродства и гнили. Деконструкция. Кто с тех пор мог всерьез писать стихи о прекрасной даме или оды рациональному разуму?

Очевидно, что Бодлер никогда не верил в романтизм, несмотря на то, что лучше многих воспринял его эстетику. Культ очаровательной незнакомки подменяется поклонением разлагающейся туше, а культ поэта, повелевающего толпой, развенчан в образе неуклюжего альбатроса. Оказалось, что двери в глубины сознания открывают не стихи, а вино и гашиш.

Но кто эта дама, к которой обращается Бодлер? Стихотворение, особенно в оригинале, оставляет ощущение того, что текст этот не предназначен для лишних глаз. Это стихотворное письмо старой знакомой. Тут интриги никакой нет. В жизни поэта было всего три постоянных женщины (и несчетное количество шлюх). И из 46 лет своей жизни, 20 лет он был в отношениях с Жанной Дюваль, мулаткой с Гаити, актрисой. И все его биографы сходятся в том, что она была не очень умна, мелочна и любила над ним издеваться. Но ведь и Бодлер не так-то прост. Как писал господин Косиков:

«Элегантная внешность и «английские» манеры молодого человека производили впечатление на женщин, однако Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как в мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться. Такой партнершей стала некая Жанна Дюваль, статистка в одном из парижских театриков. Бодлер сошелся с ней весной 1842 г., и в течение 20 лет она оставалась его постоянной любовницей. Хотя «черная Венера» (Жанна была квартеронкой) на самом деле не отличалась ни особенной красотой, ни тем более умом или талантом, хотя она проявляла открытое презрение к литературным занятиям Бодлера, постоянно требовала у него денег и изменяла ему при любом удобном случае, ее бесстыдная чувственность устраивала Бодлера и тем самым отчасти примиряла с жизнью; кляня Жанну за ее вздорность, нечуткость и злобность, он все же привязался к ней и, во всяком случае, не бросил в беде: когда весной 1859 г. Жанну, питавшую излишнее пристрастие к ликерам и винам, разбил паралич, Бодлер продолжал жить с ней под одной крышей и, вероятно, поддерживал материально вплоть до самой своей смерти».

Заметьте, «чувство полного превосходства». Именно поэтому он ищет компании шлюх, и позднее вступает в явный мезальянс. Ему нужна женщина, которую он мог бы полностью контролировать, в отличие от матери, что предала его, снова выйдя замуж после смерти отца, совершив самое гнусное из предательств в глазах ребенка. Человек, не видевший в детстве гармоничных отношений, часто неспособен воспроизвести подобные в своей жизни. Так и главная любовь Бодлера обернулась созависимостью и мазохизмом. Причем, сложно сказать, кто в этой паре был настоящим агрессором. Жанна слишком очевидная мишень для критики, хотя она тоже хороша, не зря они умерли от одного сифилиса на двоих. И вновь переводчики в «Падали» пропустили важнейшую для Бодлера связку — Passion/Infection.

Была в жизни Бодлера иная любовь, более возвышенная и платоническая, к Аполлонии Сабатье, в доме которой был литературный салон. Бывал там и Бодлер, и вскоре влюбился в симпатичную хозяйку. И как же он поступил? Снова дадим слово Косикову:

Жанна в его глазах воплощала сугубо «женское», «животное» начало, о котором он отзывался с холодным презрением1, хотя на самом деле, бравируя тем, что якобы не ждет от противоположного пола ничего, кроме чувственных удовольствий, втайне всю жизнь мечтал об идеальной любви, о женщине-друге и о женщине-матери.

Беда заключалась в том, что Аполлония Сабатье, дама полусвета, в которую Бодлер влюбился в 1852 г., мало подходила на эту роль.

«Однако Бодлер, плохо «разбиравшийся в женщинах, склонен был либо незаслуженно презирать их, либо столь же незаслуженно обожествлять. Нет ничего удивительного в том, что он вообразил, будто в лице привлекательной, не лишенной ума и сердца г-жи Сабатье он встретил наконец предмет, достойный обожания и поклонения, встретил свою Беатриче, свою Лауру, свою Музу. Впрочем, до крайности самолюбивый, не выносящий и мысли о том, что может быть отвергнут и осмеян, Бодлер не решился на признание, но поступил совершенно по-детски: 9 декабря 1852 г. он анонимно послал г-же Сабатье стихотворение «Слишком веселой», сопроводив его письмом, написанным измененным почеркам. Затем последовали новые письма и стихотворения, но при этом Бодлер продолжал как ни в чем не бывало посещать салон дамы своего сердца, никак не выказывая своих чувств и сохраняя неизменную маску сатанинской иронии на лице. Г-жа Сабатье была тронута почтительной пылкостью таинственного поклонника, а женская проницательность позволила ей без труда разгадать инкогнито, не показав, разумеется, при этом и виду. Бодлер же, успевший в середине 50-х годов пережить еще одно любовное увлечение (на этот раз пышнотелой и пышноволосой актрисой Мари Добрен, воспетой в «Цветах Зла» как «женщина с зелеными глазами»), тем не менее продолжал вести платоническую игру с Апполонией Сабатье до августа 1857 г., когда вынужден был открыться».

То есть, наш герой предпочитает сталкинг открытому признанию. Он снова хозяин ситуации, ведь он скрыт под маской. Немудрено, что «Падаль» так наполнена пугающим упоением, и так близка к хоррору. Может, конечно, тут наложилось влияние Эдгара По, которого Бодлер искренне любил. Но, судя по всему, «Падаль» не просто эпатаж, а вещь очень интимная и может случайно, а может и намеренно, раскрывает то, что автор в иных случаях старался скрывать, пряча под различными масками. И в этом сильнейшая сила и притягательность этого стихотворения. Как и сам Бодлер, его несчастная судьба заставляет множество последователей копошиться в его жизни и наследии подобно мухам и черным блестящим червям в теле мертвой лошади.

Другой пример сталкинга. Третья женщина, очаровавшая Бодлера, — Мари Добрюн, еще одна актриса. Он идеализировал и преследовал ее. Сохранилось письмо, содержащее настораживающие своей абьюзивной настойчивостью, давящие на снисхождение пассажи:

«...Вернитесь, умоляю вас, и я буду нежен и скромен в своих желаниях. Я заслужил ваше презрение, когда сказал, что буду довольствоваться крошками. Я солгал...

...Результат всех этих признаний был очень странным: для меня вы отныне не просто женщина, которую я желаю, но которую я люблю за ее честность, ее страсть, ее свежесть, ее молодость и ее безрассудство. Я многое не успел рассказать, потому что вы так категорично отказали, что я был вынужден немедленно уступить...

...Я буду ждать годами, и когда вы обнаружите, что вас любят упрямо и искренне, любят совершенно бескорыстно, вы вспомните, что начали с того, что не доверяли мне, и признаете, что поступили плохо...»

Лучшим учеником Бодлера в России стал Брюсов, усвоивший у него основы жизнетворчества. Но там, где Брюсов изображал пылкого дьявола, Бодлер был им на самом деле. Сейчас, разумеется, удобно играть в психологов, но психическое здоровье мсье Бодлера всегда было под вопросом. Дело не только в травмирующих отношениях с матерью, сифилисе и употреблении веществ. Поведение Бодлера в быту, его переписка и творчество указывают на чередование эпизодов мании и депрессии. Сартр оставил нам очень своеобразный биографический очерк о Бодлере. На самом деле, Бодлером он только прикрывался, а сам в данном случае беззастенчиво писал о чем-то своем, о сартровском. Однако там есть несколько очень полезных замечаний. Маньяка мы уже видели в «Падали», а вот какова была обратная сторона:

«Бодлера не следует считать квиетистом; он, скорее, — бесконечная чреда мгновенных начинаний, сразу же парализуемых рефлексивным взглядом, он — целое море проектов, гибнущих, едва только они выныривают на поверхность, он — бесконечное ожидание, бесконечное желание стать другим, очутиться в ином месте. Я имею в виду не только его бесчисленные уловки, при помощи которых он с нервозной поспешностью пытался оттянуть принятие решения о своей недееспособности, выудить несколько су у матери или аванс у Анселя, но также и его литературные замыслы — театральные пьесы, критические статьи, книгу «Мое обнаженное сердце», которые он все вынашивал в течение 20 лет, но так и не осуществил. Временами его лень превращалась в какое-то оцепенение, однако чаще проявлялась в виде лихорадочного, но бесплодного возбуждения, знающего о собственной тщете, отравляемого беспощадной ясностью сознания; из его переписки возникает образ человека-муравья, упрямо пытающегося взобраться по вертикальной стене, всякий раз срывающегося, но вновь и вновь начинающего карабкаться вверх».

Или, как еще более красноречиво признавался сам Бодлер:

«…Я пребываю в состоянии величайшей подавленности, испытываю невыносимое чувство одиночества… у меня нет никаких желаний, и я ничем не могу развлечься. Странный успех моей книги и ненависть, которую я на себя навлек, ненадолго пробудили во мне любопытство, но затем я снова впал в безразличие».

Бодлер очень остро переживал и свой талант, и свое бессилие. Неудержимое воображение помогало справиться с бытовой неустроенностью, но та же творческая сила без устали жалила его, заставляя бредить то мучительным тщеславием, то любовными страстями, доходящими до обожествления. Он стремительно выгорал и видел падаль вместо былых богинь, но потом снова зажигался и продолжал крутиться в безумном хороводе, мало соображая, что происходит вокруг.

Да и если подумать, не являются ли мотивы автора важнейшими интенциями модерна? Жажда контроля государства над населением и вечное общество спектакля, мерзкое и разлагающееся. Когда живые люди исчезают вместе с концептом гуманизма, а вместо них — упоительный некровосторг. Бодлер умер, но тело его подобно великану Имиру породило культурную Ойкумену модерна, и даже сейчас мы живем, любуясь костями его скелета, что подобны цветам. Пусть даже зачастую и сами не подозреваем об этом. В отличие от многих бронзовых классиков Бодлер жив, и в отличие от Жанн и Аполонний, мы оказались в полной власти его упоения, воображения и таланта.