Кажется, и Боб стал тяготиться моим обществом. В салоне машины разливается скука… И все же мы встречаемся еще несколько раз.
Жаклин Кеннеди закатывает позднее суаре в мою честь. В строгом черном платье, очерчивающем, словно траурной каймой, ее драматический облик, Жаклин приветствует гостей. Я с пристрастием всматриваюсь в ее потускневшее, но чудесное веласкесовское лицо. И думаю — это еще вопрос, кто из нас больше Анна Аркадьевна Каренина…
Интересно пообщаться с Баланчиным. Он приходит на суаре с Люсей Давыдовой, его душеприказчицей и восторженной почитательницей. В тоне обихода аристократических интонаций первой русской эмиграции Люся величает Баланчина «боженькой». Тот без ропота отзывается на Люсин неземной клич…
Майя, кто ваш педагог? — спрашивает Баланчин неожиданно.
В этой поездке?
Нет, кто всегда. Кто за вами следит?..
Я заминаюсь. КГБ за мной следит. Михаил Владимирович доставил меня из театра до дверей дома Жаклин. Сам — без приглашения — войти не решился: вдова Президента. Хотя страсть как хотелось. А может, стоит еще, топчется. Кто знает…
Одного педагога не назову. Училась у Гердт. В класс хожу к Асафу Мессереру. Репетирую с Ильющенко, Семеновой. А по правде — сам себе я голова…
Сама голова — это недурно. Но хороший педагог, не сердитесь, Майя, вам нужен.
Свой вопрос задает и Люся Давыдова: успела ли я посмотреть боженькиного, Дон Кихота*?? Отвечаю, что не успела. А наши ходили…
Ну и как, что говорили?
,г ч — Говорили, что не понравилось, — выпаливаю в простодушии.
Люся Давыдова морщится. Утюжит губы. Насупливается.
Ах, я забыла. Советский вкус. Но вы-то, вы-то, Майя, обязательно посмотрите. Это вечный шедевр…
Одними из последних приходят Боб Кеннеди с Этель. В этот вечер мой английский язык — Люся Давыдова. Она переводит наш разговор.
В дневнике у меня записано, что говорили о Вьетнаме. Это была тогда самая больная тема. Боб спросил, что об этом я думаю издалека, из России. Я ответила, что мне очень жаль американских парней, гибнущих в рисовых полях и болотах.
А мне жаль и парней вьетнамских. Если я стану баллотироваться в президенты и меня предпочтут, то первым делом прекращу эту дьявольскую бойню. Стоит мне в 1968-м выставить свою кандидатуру?..
Я отвечаю — это цитата из дневника: «Why not?..»
Мой английский дает внезапную вспышку…
После суаре у Жаклин Боб и Этель подвозят меня к «Клинтону». Мы несколько минут прощаемся у освещенного подъезда. Замечаю, что невдалеке, стараясь не покидать тени, прогуливается, ссутулившись, Михаил Владимирович. Я даже успеваю углядеть, что он невесел. Сердится на недогадливую Этель — ну к чему она здесь…
Назавтра я пожалую к Роберту и Этель домой.
Дом полнится детьми. Звуками. Гомоном. Один из наследников простужен и надсадно, с оглушительным треском кашляет. Боб берет его на руки. Девочка теребит Этель — неотложная просьба. Двое старших отправляются кататься на пони. Идет обычная американская жизнь…
Я осматриваю нью-йоркскую обитель Кеннеди. Внимание приковывает фотография двух братьев — Президента и Роберта. Оба сидят в позе роденовского мыслителя, анфас друг к другу, профилем к зрителю. Головы склонены. Руки крестами сложены на коленях. Лица понуры. Невеселость подчеркнута светом — он притемнен и рассеян.
Хорошая фотография, — говорю я. — Только очень печальная. Словно Джон предчувствует, какая судьба ему уготована. Но вы, Боб?..
А кто предскажет судьбу мою?..
С английским помогает сегодня Семен Семенов. Семенник, как все его звали. Веселый, картавый, беглый человечек, бывший танцор русского балета Монте-Карло. Теперь он служит в конторе Юрока. По балетной части.
— Я дарю вам эту фотографию.