«Красноармейцы требовали, чтобы их учили грамоте», — писала Крупская. Но старые буквари приводили их в негодование: «Маша ела кашу. Маша мыла раму». «Какая каша? Что за Маша? — стали возмущаться красноармейцы. — Не хотим этого читать!» И тексты букварей пришлось придумывать заново: «Мы — не рабы. Рабы немы. Мы — не бары. Баба — не раба»...
«— Мне, например, очень понравилось, как вчера отряд красной армии шел. Идут по мостовой, в ногу. Прямо приятно. По-моему, они скоро себе форму потребуют...
— А ведь красиво может выйти...»
Вскоре такая форма появилась, и она действительно была по-своему красива: шапки-богатырки (они же буденовки) в форме старорусских остроконечных шлемов, нарядные шинели с алыми разговорами...
У левой оппозиции возрождение постоянной армии вызывало тревогу и дурные предчувствия. Газета левых эсеров «Знамя труда» сокрушалась: «Восстает, как феникс из пепла, старая армия, с ее кастовым офицерским корпусом, ее «железной» дисциплиной... Снова восстанавливается разорванный было зачарованный круг старой государственности»... Да и сами большевики поначалу смотрели на Красную армию и все военное дело как на временное, неизбежное зло. Характерная шутка 1922 года (из журнала «Красный смех»), беседа в магазине детских игрушек:
«— Вот не угодно ли, для вашего сынка, большой выбор: пушек, ружей, сабель?..
Первоначально Красная армия мыслилась как добровольная. Разумеется, либералы над такими планами только смеялись. На карикатуре А. Радакова толпа безногих инвалидов протягивала Ленину свои костыли и протезы:
«О, добрый товарищ Ленин! Ты хочешь создать добровольную армию. На тебе наши костыли и протезы! Может быть, ты из этого и создашь что-нибудь добровольное!..»
Вскоре гражданская война действительно заставила большевиков начать призыв в Красную армию. «Буржуев» в нее не призывали — только рабочих и крестьян. Вплоть до конца 30-х годов сохранялось право не служить по религиозным убеждениям.
Сразу же встал вопрос об участии в новой армии «военных специалистов» (военспецов) — то есть царских офицеров и генералов.
— Без серьезных и опытных военных, — говорил Троцкий, — нам из этого хаоса не выбраться.
— Это, по-видимому, верно, — соглашался Ленин. — Да как бы не предали...
— Приставим к каждому комиссара, — предложил Троцкий.
— А то еще лучше двух, — поддержал Ленин, — да рукастых. Не может же быть, чтобы у нас не было рукастых коммунистов.
Между тем территория молодой Советской республики стремительно ужималась, съеживалась, подобно шагреневой коже. Большевики потеряли Симбирск и Казань. Лев Троцкий позднее писал про лето 1918 года: «Многого ли в те дни не хватало для того, чтобы опрокинуть революцию? Ее территория сузилась до размеров старого московского княжества. У нее почти не было армии. Враги облегали ее со всех сторон. За Казанью наступала очередь Нижнего. Оттуда открывался почти беспрепятственный путь на Москву».
— У меня такое впечатление, — заметил Троцкий в беседе с Лениным, — что страна, после перенесенных ею тягчайших болезней, нуждается сейчас в усиленном питании, спокойствии, уходе, чтобы выжить и оправиться; доконать ее можно сейчас небольшим толчком.
— Такое же впечатление и у меня, — согласился Ленин. — Ужасающее худосочие! Сейчас опасен каждый лишний толчок.
«Это состояние крайней истерзанное, — говорил он в одной из речей, — измученности войной русского народа хочется сравнить с человеком, которого избили до полусмерти, от которого нельзя ждать ни проявления энергии, ни проявления работоспособности».
Газета «Петроградское эхо» весной 1918 года иллюстрировала эту мысль Ленина карикатурой Б. Антоновского: два врача, Троцкий и Ленин, сидят у постели изможденной, умирающей больной. У изголовья несчастной висит табличка: «Россия. Болезнь — хроническая революция». Доктор Ленин озабоченно замечает: «Странно, мы дали ей столько «советов», а положение больной с каждым днем осложняется...»
Владимир Ильич по своей привычке часто «замерял» настроения общества по одной-двум почти случайным, но ярким и показательным репликам. В те дни он, расстроенный, поделился с Троцким своим огорчением: «Сегодня у меня была делегация рабочих. И вот один из них, на мои слова, отвечает: видно, и вы, товарищ Ленин, берете сторону капиталистов. Знаете: это в первый раз я услышал такие слова. Я, сознаюсь, даже растерялся, не зная, что ответить. Если это — не злостный тип, не меньшевик, то это — тревожный признак».
«Передавая этот эпизод, Ленин казался мне более огорченным и встревоженным, чем в тех случаях, когда приходили, позже, с фронтов черные вести о падении Казани или о непосредственной угрозе Петербургу. И это понятно: Казань и даже Петербург можно было потерять и вернуть, а доверие рабочих есть основной капитал партии». «В момент утраты Симбирска и Казани, — добавлял Троцкий в своем дневнике, — Ленин дрогнул, усомнился, но это было, несомненно, переходящее настроение, в котором он едва ли даже кому-то признался, кроме меня». «Ленин в тот период был настроен довольно сумрачно, не очень верил тому, что удастся построить армию...» «Не охоч русский человек воевать», — говорил Владимир Ильич в то время.
В разгар очередного белогвардейского наступления Ленин засомневался, приносят ли Красной армии пользу бывшие офицеры. И написал Троцкому записку с вопросом: «А не прогнать нам всех «спецов» поголовно?..» Троцкий на том же клочке бумаги решительно черкнул ответ: «Детские игрушки». «Ленин, — вспоминал он, — поглядел на меня лукаво исподлобья, с особенно выразительной гримасой, которая означала примерно: «Очень вы уж строго со мной обращаетесь». По сути же он любил такие крутые ответы, не оставляющие места сомнениям. После заседания мы сошлись. Ленин расспрашивал про фронт».