Меня окружают философские зомби. Они выглядят, как люди, реагируют, как люди, но внутри них темно и тихо. Если их ущипнуть, они не почувствуют боли, но отдернут руку и матернутся. Если они увидят меня в канаве, то протянут руку, но в душе ничего не шевельнется. Нелюди.
Поэтому они не пьют. Или пьют, чтоб пробудить в себе хотя бы животное начало. Поэтому среди них нет самоубийц. Что им там убивать? Пустота не может ненавидеть себя. По той же причине они не желают и не видят иной жизни.
Край заводов, фабрик, бурилок и черной металлургии. Все это бесконечно плавится, коптится, производится. Эдакий Мордор. Такого масштаба мне всегда не хватало. Город трудолюбивых гномиков. Которые хлещут спирт, убивают друг друга в поножовщине, но каким-то образом все-таки приводят в движение механическое чрево.
Столпы дыма и сажи перемешиваются, закатное солнце не может пробиться через смог, но изнутри наполняет его испепеляюще красным заревом, адским огнем. Всякий, кто хоть что-то делает, хоть что-то производит, окружен, заволочен густым облаком угарного тумана, сквозь который не проглядеться.
У них нет разума, нет души, нет чувств. Внешне они неотличимы от людей. Вот только они слеплены из глины, из праха. Я, единственная живая душа, приехала в край големов и фабрик. Хочу ли я принести частицу жизни? Нет, жизнь умирает – я хочу даровать этому городу мистерию смерти. Показать им, как следует расставаться с этим миром навсегда.
Пусть курят и выдыхают дым. Они тоже хотят быть маленькими заводиками. И нет у них другого производства. Они просто жгут сушеную траву. Вот их выхлоп, все, что они способны отдать атмосфере. Даже никакого тепла не производят. Иначе мне бы не было так холодно.
Что такое бардак? Дело не в мусоре, можно загадить хоть всю округу, но это не говорит о бардаке. Когда я вхожу в бомжатник спивающегося слесаря с завода, переступая через бутылки и драные треники, комком лежащие на пороге, - это нормально. Грязь, пыль, копоть. Бардак – это когда в засранном углу валяется икона восемнадцатого века, которую от продажи за бутылку уберегло лишь то, что она в деревянном окладе, а не в золотом, и хозяин хаты элементарно не понимает ценности предмета, доставшегося ему от набожной бабки. Пусть он пропьет ее, пусть сдаст нечистоплотному собирателю древностей за копейки. И тогда все будет фэншуйно.
Бардак – это когда вещи пребывают не на своем месте. Мусору – мусорово.
Такие мысли пронеслись у меня в голове, когда я присаживалась на бетонный блок возле свалки на пустыре. Какие-то доски, пленка, пакеты, недоедки, пустые упаковки, битые унитазы и раковины, старый диван, в котором живут клопы, пауки, личинки моли – целая экосистема. И рядом с моим блоком (нет, не томик Блока) – собрание Достоевского. Старое, еще советское, истрепавшееся, некрасивое даже в своей многотомной полноте. Однако стопка книг лежала в стороне от горы мусора, можно даже сказать, что примостили их сюда аккуратно и бережно. Стыдливо. Словно тот, кто это сделал, подсознательно осознавал, что делает нечто греховное. В этой стране ты можешь мать на свалку отнести – но Федора Михайловича не тронь. Его надо первым спасать из пожара. Выкидывая детей из лодки, класть книги на их место. А тут – на свалку. Бардак, я же говорю.
Я сама создала этот хаос. Меня не должно здесь быть, я вещь, которая не на своем месте. Здесь все устроено так, как должно быть. Но мое присутствие заставляет город (а может и весь мир?) корежиться в приступе безумия. Если я уйду, захлопну дверь за спиной, в комнате тотчас все станет нормально. И заживут эти люди обыкновенным образом.
Или уходи, или наведи порядок. Иначе ты умножаешь энтропию.
Решительность приходит и распаляется в один миг. У меня вошло в привычку начинать новую жизнь с понедельника, с первого числа месяца, с каждого похмельного утра после Нового года. И новая жизнь, даже если до этого доходит, никогда не начинается мгновенно. Но стремление что-то переменить – совсем другое дело.
Новая жизнь дается только после смерти. Есть какой-то водораздел, который необходимо преодолеть. Многие, зайдя в него, замирают от пронизывающего холода и выбегают обратно на песочек. Терапевтического эффекта ледяной воды хватает на то, чтобы взбодриться и даже какое-то время верить и не замечать, что все идет по-старому.
Сколько раз я приближалась к этой реке? Сперва я узнала, что она есть на картах. Потом я проложила к ней маршрут, да все откладывала. Когда же я впервые прибыла на место, то мне хватило мельком взглянуть на движущуюся амальгаму ее поверхности: я не переживу войти в нее хотя бы даже по пояс. Несколько лет я строила куличики на песке у самой воды. Я привыкала к ней. В отличие от многих омутов эта река не звала меня и не манила.
Войти в новую жизнь можно только через игольное ушко. Нужно дойти до того состояния, когда терпеть больше нельзя. Носишься по комнате, судорожно выворачиваешь ящики на пол, пытаясь найти лезвиё. Какое там, «Нева», да? И если найдешь – то всенепрепенно вскроешься. Но через пять минут страсти утихают, руки опускаются, темнота расступается. И вываливается на тапок это лезвиё, ненужное уже, неактуальное и пережитое. Но отыщись оно чуточку раньше – и все. И привет.
Река оледеняет, обваривает кипятком, расщепляет кислотой. Все там сгорает: грехи, прошлое, замашки, перспективы, неудачи, глупости, несбывшиеся мечты, которые так и останутся таковыми и вместо крыльев станут тазиком с цементом. Мы должны сжечь всю правду, иначе крохотная ворсинка былого, маленькое меланомное пятнышко однажды разрастется до опухоли размером с Диснейленд.
Я прошла сквозь ее воды. И первым шагом стало желание. Вожделение.
Случай необходимости.
Пустота наполняет изнутри, она делает так, что расстояние между объектами увеличивается, а усилия, необходимые для преодоления этих расстояний — растут. Пустота — это эрозия бытия, старение света и реальности. Однажды я потревожила ее. Подобралась слишком близко, а потом умудрилась вырваться. Конечно, моя плоть отравлена, а мой разум уже немного не здесь, но, тем не менее, я жива. И я остро чувствую пульсацию Ничто, вижу, как оно раздувает людей.
И за мной по пятам катится пустота. Мое прошлое стирается, становится обескровленным. Польза в том, что Ничто задает хороший темп. Говоря все это, я увожу вас в сторону от пустоты. Она не такая. Она никакая, ее несуществование ничем не обусловлено. Пустота — это не просто отсутствие вещи, пустой стол, на котором должен стоять оливье, пустая комната, в которой должен был быть стол.
В пустоте никто никому ничего никогда никак не должен.
Вы не просто не должны существовать. Этого мало. Вы должны несуществовать. Неспать, небухать, несмеяться, неплакать, небояться. Вот этот пробел между глаголом и «не» — главная ментальная граница между нами и Ничто. Сама грамматика встает на дыбы и не дает нам рухнуть в бездну.
Я плыву по вялой реке на старой лодке. По глади воды стелится туман. Мне холодно, и я стараюсь глубже укутаться в тряпье, рваной мантией свисающее с плеч. Слева и справа различимы два берега. Я вижу их смутные, зыбкие очертания. Ровное течение несет меня дальше.
Пугающее место. Здесь нет никаких звуков, нет движения воздуха. Сквозь мягкую стену тумана невозможно разглядеть, где я очутилась. Я опустила пальцы в воду. Очень холодно. Пальцы сразу начинают неметь. Какая разница.
Я плыву по реке лишь потому, что никому нет до меня дела. Кошка Шредингера. Ни жива, ни мертва. Все станет на свои места, как только кто-нибудь откинет крышку и увидит, до чего я докатилась.
Я хочу жить?
Я хочу умереть?
Я хочу... несуществовать?