Впервые за тридцать три года своей жизни Гордеев держал пост. И только начал приходить в себя от будничной грязи, случайных выпивок, телевизионного отупения, только ощутил светлый тон души, как был ввергнут в мощную круговерть, тащившую его обратно. Жена, осуществив давние угрозы, подала в суд на взыскание алиментов. О чем он был извещен повесткой, приглашавшей на встречу с судьей.
История эта началась месяца два назад, когда жена приобрела себе третью пару зимних сапог, заявив:
- Теперь еще чернобурку на воротник...
Он взорвался:
- Совесть у тебя есть? У дочери ни валенок, ни шубы, младший опять в джинсах будет ходить? Зимой! Лыжные штаны ему надо, сколько раз говорил? Чернобурку! Обнаглела!
Он перестал отдавать ей деньги. С двух зарплат и неожиданной премии купил дочке шубку, сыну - теплые штаны, обшитые болонью. Жена требовала денег.
- Мне лучше знать, что надо детям?
Он молчал.
- Не хочешь по-хорошему? Будет по-плохому! На алименты подам!
- Они ведь там не свихнулись еще, - как человек никогда всерьез с системой не сталкивавшийся, Гордеев был вверен в разумности и справедливости государственных институтов. - Алименты на детей, а не на ...- выругался он.
- Посмотрим!
Подобные разговоры участились с началом поста. Душу охватывали возмущение и ненависть. Он усилием воли гасил эти вспышки. Во время поста дух должен быть ясен и спокоен. Отыскать в себе добра к жене он не мог, но пытался хотя бы держаться в равновесии. Она бесилась, затевая скандалы, он отвечал, но, опомнившись, уходил. Молился: "Господи, дай мне силы выдержать испытания, прости Господи...". Его молчание вызывало ещё большую злость в ней. "Что происходит? – недоумевал он. - По натуре она вроде бы не хапуга, знает, как он относится к ребятишкам, знает, куда потрачены не отданные ей деньги, и не скажешь, что ей наплевать на детей. Но что тогда происходит с ней? Что толкает её на это?".
Получив повестку, понял, - добить решила. Ничего я там все объясню. Обе зарплаты, не отданные ей, почти полностью потрачены на детские вещи, и премия тоже. На что она рассчитывает? Нервы помотать хочет?
Суд располагался в одном здании с отделом милиции, только в отдел двери двойные, пошире, а в суд - одна, обычная, да еще и не открывающаяся полностью, из-за налипшего на крыльцо снега, так что Гордееву пришлось буквально протискиваться. Поднявшись по темной лестнице на третий этаж, он увидел табличку с выведенным бронзовой краской словом "СУД". Пройдя по коридору, нашел нужный кабинет, сверил с повесткой: сюда.
В просторном кабинете сидела мелкая женщина в светло-сером, строгом костюме с соответствующим выражением лица.
- Вот. - Он протянул повестку,
- Паспорт?
- Там не написано, что надо с паспортом.
- Вы пришли в государственное учреждение.
- Интересно, кто по такому делу мог вместо меня прийти?
Было ясно - понимания здесь не будет. Но Гордеев все равно попытался объяснить. Судья равнодушно смотрела в сторону.
- С заявлением ознакомились?
- Почему Вы меня не слушаете?
- Возражения есть?
- Есть, я трачу деньги на детей, я купил...
- Может у Вас и чеки есть?
- Есть... Я... Вот...
- Не надо. Суд установит истину.
- Но я такой же гражданин страны, как и моя жена. У нас равные права перед законом. Вы должны...
- Вы свободны, - судья демонстративно читала лист машинописи.
- Я по сути своей свободен!
Гордеев волновался. Воля его столкнулась с отлаженным до равнодушия государственным механизмом. Он был очередным, кого предстояло пережевать и выплюнуть. Единственное, что оставалось не ронять себя. Но вместе с его жизнью хотели перемолоть жизни его детей. И он не сумел удержаться на холодной ноте. Ещё что-то говорил, говорил, говорил...
Потом, жадно затягиваясь папиросой, пытаясь усмирить сквозную и внутреннюю, и телесную дрожь, раз за разом прокручивал разговор: так надо было сказать... нет, так... Нет, все бесполезно. Ненависть переполняла его, стояла высоко у горла, готовая в рвотном спазме вырваться наружу. " Господи, что со мной? Я должен простить её? Но она же... - взрывалась мысль. - Нет. Простить, простить, простить", - твердил он, как заведённый. Постепенно, однако, успокаиваясь, приходя в себя. Разминая очередную "беломорину" ещё чувствовал, как подрагивают руки, но уже владел собой. Хотелось выпить. Водки. Стакан. Отрешенно подумал: "Если бы не пост, я, наверное, убил бы её, напившись. - Ему стало страшно от ощущения, что он действительно мог сделать это. А он чувствовал - мог. Даже трезвый. - Боже, какой грех. - Остановился. - Куда я иду? И куда идти? Что делать?" Вдруг осенило - недалеко церковь.
Утренняя служба закончилась, вечерняя еще не началась. Храм был закрыт на уборку, но не заперт. Гордеев вошёл. Неслышно двигались женщины в черном, подметая, чистя подставки для свеч, быстро, но беззвучно, с опущенными глазами. Сумеречно, даже лампадки потушены... Покой и тишина. Он остановился у иконы Христа. Просил прощения, сил, каялся, молил уберечь и сохранить детей. Свечу, не зажигая, положил возле иконы. Надо бы со священником поговорить, рассказать все. Но как подойти? Как начать, будет ли батюшка его слушать? Гордеев стеснялся.
Господи, только пред Твоими очами склоняю голову. Жив лишь Твоею милостью, и спрашивать - Тебе одному. Каждый день судим я Тобою, ибо судьба - Суд Твой.
Суд назначили на вторую половину декабря.
Гордеев сначала даже не хотел присутствовать. Всё и так ясно, но потом решил: ради детей я обязан проделать весь путь, до конца. Я должен сделать всё, что могу, смирить гордыню, идти, убеждать, объяснять, доказывать, ведь речь не обо мне... Они не могут принять решение, не разобравшись, все-таки - суд.
Суд состоял из той же серой женщины и молодой девчонки-секретарши. Серая пыжилась, пытаясь придать значительность избитому ритуалу. Гордеев с удивлением слушал свою жену, обычно на людях мямлящую, не умеющую связать двух слов речь её лилась плавно, спокойно, уверено, в нужных местах она делала паузы, четко расставляла ударения изящным повышением голоса. Кто научил её, кто подготовил? Что за неведомая сила темнела у неё за спиной? Он же опять говорил, путано, не умея объяснять очевидное, пытался внушить одну мысль - вы разрушаете семью, алименты - это только первый шаг, вы не даете детям, вы -отнимаете у них, вы оставляете их без отца. Его не прерывали, но кому он говорил всё? Трём бабам? Четырем стенам?
-Истица.
Встала жена:
-Я настаиваю на присуждении алиментов, - спокойно и скромно произнесла она, с извиняющейся полуулыбкой: мол, простите уж за моего дурака, сам не ведает, что несёт.
- Именем Российской Федерации...
Что делают… - именем России её же саму и душат...
- Обжаловать можно?
- В городском суде. Но сначала надо заплатить сбор за этот суд и при подаче заявления, ещё половину от этой суммы.
Она назвала цифры. Капкан. Руки опустились. У него не хватило бы денег и на первый сбор. Как всё ловко. Как все продуманно.
Несколько дней после Гордеев жил, как в тумане. Люди вокруг суетились, готовились к Новому году, он был вне.
Беседовал с судебным исполнителем, она разъяснила ему, что сбор он обязан уплатить в течение десяти дней.
- Но у меня нет таких денег, и когда получу зарплату, не будет, ведь среднемесячный оклад, по справке, больше, чем выдают на руки. Высылайте на работу, пусть вычитают.
- Нет. Так не положено. Мы сначала описываем имущество, продаем, а если не хватает, тогда только - удерживаем.
Когда он сказал жене, чтоб она была дома: придут описывать имущество, та завопила:
- Ты специально это все затеял?
Он задохнулся.
- Я…
Только Бог хранил её жизнь, спасая его от греха. Желание выпить уже не жгло. Он удержался. Совладал. И был рад этому. Но душа постоянно саднила, болело сердце, а при мысли о детях на глазах выступали слезы... И, как спасение, прорвался сквозь пелену боли голос друга. Услышав его, Гордеев мгновенно понял: это-то что нужно. Прерывая приветствия, сказал:
- Слушай, а я как раз к тебе собираюсь. Недельку, дней десять, поживу у тебя? Как?
- Отлично. И Рождество здесь встретим...
Гордеев моментально оформил заявление, получил отпускные. Рассчитался с исполнителем в суде, передав деньги из рук в руки. "Свозил детей на море! Надо же, хоть бы через сберкассу брали, а то так, не стесняясь. Конечно, если судья не присудит алименты, кто платить будет? Что им судьба чьих-то детей, в сравнении с премиальными. Системка! И тишина. Никто ни слова. А ведь будущее страны калечат". Это он уже, автоматически отметил, голова была мыслями о поездке, которые будоражили его так, словно представилась возможность уехать от себя.
Владимир не был ему другом, в привычном значении слова. И виделись они всего несколько раз, и познакомились случайно. Но ближе у Гордеева никого не было. Гордеев приехал в отдаленный райцентр писать заметку о директоре местного завода, успешно и умело ведущего производственный корабль мимо мелей и рифов рынка. Собрав материал и, коротая время до автобуса, он зашел в редакцию местной районки, но главного не застал. Зато встретил Владимира. Разговорились. Тот, помотавшись после ленинградского университета по России, осел в этой заштатной редакции, соблазнившись однокомнатной квартирой. Слово за слово, и, Гордеев не уехал, как собирался, а остался ночевать у своего нового знакомого. Они проговорили почти всю ночь. О Бунине, "Слове о полку", и, о новом для Гордеева, - о православии. Владимир давно ходил в церковь, исповедовался, причащался. Он раскрыл Гордееву особый и светлый мир, в котором тот, хоть и был крещен, доселе чувствовал себя неуверенно. Утром они пошли в церковь, и Гордеев, впервые в жизни выстоял всю службу, уже уверено осеняя себя крестным знаменем. У Владимира, Гордеев словно отдыхал душой, и поститься он начал по его примеру.
Из дома вышел минут за сорок до первого, семичасового. С запасом - двадцать минут до автовокзала, взять билет, покурить.
Без суеты. Морозная, непроницаемая темень. Скупо, через один, горят фонари. Особый зябкий неуют от теплого желтого света редких окон. Билет взял без проблем. Теперь только ждать. На глубоком вдохе горло перехватывает морозом. Поэтому затягивался неторопливо, осторожно и всё-таки вдруг в груди взорвалось, булькающе и надсадно. Всю осень провалялся в больнице, а так и выписали с кашлем. "Бросай курить", - вот и все рецепты. Автобус. Место у окна занято, сел к проходу, даже лучше - дуть не будет. Рассчитывал подремать, но забытьё было бессильно перед памятью.
Перебирал, перескакивая с одного на другое, свои отношения с женой. Ведь и до суда жили от скандала к скандалу. Начиналось обычно ни с чего. Слова вспыхивали и гасли малыми искрами, наконец, одна достигала-таки цели. Попадала в точку, взрывая бесплотный, но, ощущаемый физически, сгусток раздражения и злобы. Дальше полыхало уже привычное пламя пожара. Огненные языки ненависти весело плясали, постепенно охватывая все их прожитые годы. Он обвинял её в лени, в неумении создать уют, в наплевательском отношении к детям, она упрекала его маленькой зарплатой, нежеланием работать по дому, ходить в магазин. А ведь до замужества, молитвенно глядя на него, отвечала на его смятенное - "Я не создан для семьи. Лучше не надо со мной...", - "Что ты! Ты только будь рядом! А я всё-всё сама". Он и тогда не понимал эту женщину, не понял... Совместные годы, только отдалили их друг от друга. Теперь он искренне желал ее смерти. Пытался одергивать себя. И все равно желал. Он знал, что чувство его взаимно. Жена не скрывала этого. Однажды, в ответ на её крики, о том, что ехать в сад копать картошку, а не валяться, притворяясь, он сказал спокойно и зло:
- Не видишь, - я подыхаю? - Ему действительно было плохо. Уже не первую неделю приступы кашля безжалостными ежами разворачивались в груди, выталкивая из нутра густую белую слизь.
Она так же спокойно обронила:
- Скорей бы.
Неповоротливый автобус медленно, словно на ощупь, выбрался, наконец, из тесного города, и стал вдруг, на заплатанной льдом трассе, легкой и стремительной машиной.
Дети. Вот, что постоянно саднило, не давало покоя. Она и привязала его к себе лишь хитро скрытой до поры беременностью. Из-за детей он сейчас не видел выхода. Они были неразрывно связаны с этой женщиной. В отличие от неё, - "им такой отец не нужен", "сами проживем", "найду спонсора", - он знал, что, какие бы они ни были, детям нужны и отец и мать, и ни какой "спонсор" их не заменит. Но, и видел, как корежили его малышей эти скандалы, проходя не столько перед ними, но через них, через их глаза и души. Он зарекался не связываться, терпеть, делать вид, что все нормально, щадя их. И не выдерживал, когда она, блестя бесовскими огоньками глаз, лгала ему. Хватал её за руку ли, за халат, за горло, забывшись одним желанием - уничтожить, а она, достигнув требуемого накала, с задором вопила:
- Дети! Сюда! Убить хочет!
Он сникал, она, чувствуя их за спиной, кидалась на него с кулаками, пиналась, норовя угадать в пах... А они стояли испуганные, вместе, всерьёз воспринимающие этот еженедельный спектакль, смотрели широко распахнутыми глазами... И дочь начинала капризничать, а сын замыкался, уходил в себя, и, видно было, С какой болью жалел и отца, и мать.
Теперь ещё и алименты. Развод? Но оставить их с этой женщиной, значило - предать. Смирится с ее выходками - невозможно. Поставить ее "на место" не мог. Чуть - что она грозила милицией. Взять над ней верх характером не получалось. Какое-то время он умел держать ее на расстоянии, но потом, соблазненный ее лукавством, в надежде на примирение, давал слабину. И все начиналось вновь.
Свет между тем победил. Полноправное зимнее утро искристо сверкало за окнами. Автобус мчался сквозь белоснежные поля с темными проплешинами лесов. Ярко горело свежее, низкое от своей тяжелой огромности, солнце.
Посреди салона, в проходе, стоял солдатик. Странно, обычно берут только с местами, дальне рейсовый, как-никак. Наверное, упросил водителя перед самым отправлением. Худое, еще мальчишечье лицо, острый нос, четкие скулы, красная полоса на цыплячьей шее от грубой складки ворота, цвета гусиной лапки кисть на спинке сидения с остро выступающими побелевшими костяшками, пылающее ухо, полузакрытые глаза, раскачивается в такт движению, зацепился да и дремлет себе... Дембель? Поздновато, вроде. В отпуск? И не один, ишь ты! Белый сугроб песцовой шапки над его ладонью, качнувшись, поплыл, открывая чудесный профиль. Красота ли, молодость? Нос, губы, нежный цвет щеки, и ресницы, ресницы.., И зависть нехорошая, сплошная - выбрала! Ну, приоденется, конечно, всё равно. Эх! И - тоска, вдруг, по забытой нежности, по любви.
Ладно, сам женился абы, как, - расплачиваюсь, но другие-то, вроде, по любви? Он привык за частным искать общее. Ожегшись своим бытом, он стал присматриваться к друзьям, знакомым, к соседям. И везде видел одно и то же. И, мучительно, не находил опровержения. Семья умирала, цепляясь за бытиё, боролась, агонизируя, и в этом кошмаре, впитывая всё, жили дети. Повзрослев, решаться ли они загнать себя в эту клетку? Семья исчезнет? Общество сделает шаг к первобытнообщинному? Страшно. А все живут, как жили. И ничего? А он на своей шкуре ощущал, слышал, вселенский хруст спирали, о которой твердили на лекциях по марксизму, медленно сгибающейся в кольцо. И не знал что делать. Кричать? Но кто его услышит? Жены ходили королевами, сытые, самодовольные, похожие одна на другую своей наглой избалованностью. Государство слепо стояло на страже понятия "женщина-мать", не замечая, что давно уже женщина перестала быть и женой и матерью. Сделав шаг по наклонной плоскости, женщина падает стремительнее мужчины. Так получилось и с перестройкой. Они поняли одно - "свобода". То есть - безнаказанность. Бога они не понимали, и поэтому не страшились. А земное было в их власти. Нутро кипело - жизнь не удалась, а ведь они достойны королевских почестей и благ, но муж - мужчинка и урод, не может обеспечить достойное существование. И они орали на мужей, били детей, вымещая злость. Гордеев никогда не видел на улице, чтобы мужчина ударил своего ребенка, женщин, матерей (!) - сколько угодно, и с каким злым наслаждением они делали это. Возмущенной свекрови с остервенением указывали на дверь, мужу - туда же... А эта неистребимая зависть к умудрившимся удачно залезть под какого-нибудь "умеющего жить"...
- Она, такая, говорит: "Угощайся, он мне вчера фруктов целую корзину прислал...", во! - в голосе звучало совсем не презрение, а даже и не скрываемая зависть.
- А муж?
- Да муж у ней в саду неделями, дом отроит, - случайно услышал, как подруга делилась с его женой последними новостями.
Откуда в них это? Почему так? Почему не хотят довольствоваться тем, что есть, радоваться жизни, растить детей, вместе пытаться достичь чего-то? Нет, надо выжимать все с мужа, срывать на семье зло и усталость, а самой жадно мечтать: случай - и "счастье", не трудом, не руками, а...
Но и мужья, отдавшись воле течения, не стремились к главенству в семье, к её спасению. Не знали пути? Не хотели знать? Уже не могли? Одни, покорные жесткой воле всемогущей всадницы, ловко брали барьеры: сад, сверхурочные, овощная яма, вторая работа. Но часто очередной, удачно выполненный, прыжок заканчивался падением в свежевырытую яму. И, как горько и безутешно рыдала та, в черном. По ком только, по скакуну, или по мужу? А они... Казалось, они отдыхали в гробах, чуть заметно улыбаясь внезапно обретенному покою.
Другие же инстинктивно, научились совмещать хозяйственную гонку с упорным, всепоглощающим, пьянством. Объединившись после работы в какой-нибудь "Искорке", или "Медяночке", они брали для приличия по кружке пива, посылали гонца за водкой, и до закрытия, поочередно гоняя в магазин, напивались до бессмысленной выпученности глаз, перетрясая дурную неорганизованность работы, хапуг приближенных, или сосредоточенно обсуждая, бывают ли дети у лилипутов, и какова роль петуха в несении курицей яйца, поминая время от времени и свою проклятую половину, на этот раз требующую норковую шапку. Потом, приползали домой, бесчувственные: "Ори, родная!", и засыпали на полу, а утром, виноватясь и, пряча глаза, уже согласны были, и с норками, и с кофтами "как у Нинки". "Покупай, чего там, заработаю... "
Движение впереди отвлекло, Солдат нагнулся, девушка что-то говорила ему, он отрицательно мотал головой. Она поднялась. Высокая, стройная, с тяжелой, русой, русской косой. Заныло в груди, перехватило дыхание, до того была хороша. Машинально вытащил папиросу, опомнился, и, несколько раз, с наслаждением, вдохнув сухой аромат табака, убрал обратно в пачку. Девушка, что-то говорила солдату, он не соглашался.
Наконец, решительно, но осторожно её рука направила нескладную фигуру к сиденью. Он тяжело плюхнулся в уютное ложе, голова мигом упала на плечо, поникла.
Гордеева, это почему-то задело. - Ну, расписался... Такую беречь, лелеять. А он - уселся. Место ему уступили! Обида, такая, как в детстве, и на весь мир, и на себя, и непонятно на что.
Смотрел в окно, не видя, не воспринимая ничего кроме света, думая о своем. От белизны ли за окнами, вспоминалась больница.
За свою взрослую жизнь попал он в это заведение впервые. И не то что попал, а сам напросился. "Вам можно бы и амбулаторно... ". Нет, настоял всё-таки. Лег. Слишком уж отчетливо вдруг осознал это процеженное женой - Скорей бы. Раньше мог плюнуть на всё, собраться, поехать. Назло, с этакой бравадой пренебрежения к себе. Но это имело смысл в надежде на ответную жалость, заботу, что, мол, опомнится, удержит. А тут понял: ей того и надо. И вместо опостылевшего сада отправился на больничную койку, с кашлем, хоть и затянувшимся, но на который в былые времена и внимания бы не обратил. И здесь в семиместной легочной палате опять столкнулся с тем, о чем думал постоянно.
- На твоем месте, до тебя парень лежал. Ровесник твой, похоже, может, постарше чуть, Утром на зарядку пошли, он наклоны стал делать, разогнуться не может. Ребро, шутит, за ребро зашло. А побледнел сам. В палату пришли, хуже и хуже. Врачи забегали, увезли в хирургию. Теперь надолго. Переживал все: крышу не успел доделать. Коттедж он строил. Надорвался, - говорил при знакомстве сосед по палате.
Гордеев думал: ещё одна жертва жены. Неужели я всё-таки прав, и мы лишь средство для них? Им, конечно, тоже трудно. Но они по природе приспособленней, жизнеспособнее. Мы без их заботы, понимания, сами по себе, просто гибнем. А если еще подтолкнуть... Нельзя судить только по себе, по своей судьбе? Да. Но год был високосный, богатый на смерти, и каждая подталкивала к выводу" открывала глаза" словно, кто-то упрямо вел к истине, умирали молодые, что называется "в расцвете", мужики, около сорока, чуть за сорок. И не пьяницы, не гуляки, напротив, первыми уходили те, для кого семья была всем. Умирали. С лопатами в руках, или возле только что построенного дома. Случаи? Частности? Или закономерность? Естественный ход событий? Будучи почти уверен, он страшился окончательно, однозначно убедиться в этом. И все спорил с собой, все пытался опровергнуть явное.
Поэтому и тогда, в палате решил поддержать разговор.
Солдат, очнулся, дернулся, пытаясь подняться, она мягко удержала, и он опять сонно сник.
Атмосфера больницы располагает к разговорам, воспоминаниям, люди истомлены бездельем, и достаточно бросить первый камень. Он рассказал соседям по палате о том, с чем сам столкнулся в последний год.
- Бесследно это не проходит. Так, наверное, и тот парень, что до меня лежал, про которого вы говорили. А жены куда смотрят?
- Куда? Наплевать им! Вот куда? - мысль была с ходу подхвачена.
- Точно. У него с женой-то, как-то не так было. Моя, дак, придет, поцелует, и я ее...
- Так, она, Саш, тебя любит?
- Как не любит?! Сорок семь годков вместе прожили, троих ребенков вырастили. Любит. А у него придет, станут друг против друга, не поймешь - молчат, разговаривают?
Затихли, вспоминая каждый про своё.
- У меня вон, соседи, напротив, дом купили. С Избикестана, что ли? ...Из Ташкента. Дом после ремонта, а они давай все переделывать. Я мужику-то, по-свойски: Зачем? "Да, баба", - говорит. Ну и что, купили за двенадцать, год
не жили, продали за пятнадцать. Недавно знакомого встретил: "Где, - говорю, - этот-то?" - "Умер".
- А бабы вообще, похоже, не умирают. Сколько вижу, мужиков все хоронят...
Подъезжали. Хотелось курить. Больше двух часов без остановки. Папиросу уже не убирал в пачку, держа наготове, осторожно мял в пальцах, предвкушая.
Солдат поднялся. Они хорошо смотрелись рядом, просветленные, молодые. Красивые оба. Высокие. Пара. Моя, так передо мной не встанет. И, словно светом обдало Гордеева, или просто автобус вырвался из узкого и высокого, точно стены ущелья, леса, на солнечный, играющий бликами, простор снегов. Душа откликнулась, радостно осветилась. Чего я нагнетаю? Зациклился, одно только и вижу. Но, может быть, это только мы так живем. А они - молодые, им - другая жизнь, настоящая, крепкая, в любви и согласии. Эта русская девочка опрокинула все мои теории. Рядом с такой и он мужчиной будет. Она не позволит опуститься, упасть, а устанет он - поможет. И будут они жить, и дети возле них поднимутся крепкие...
Автобус, лихо развернувшись, тормознул у низкой деревянной станции. Выбравшись, он сразу закурил. Молодые же попали в объятия родни. Гвалт, смех, слезы. Первые затяжки пьянят, чуть кружат голову.
Пожилая кругло-крепкая с пылающим во все лицо морозным румянцем, женщина отстранилась от солдата, сделала шаг назад, словно, оценивая всего, но руки так и остались разведёнными, распахнутыми восхищенно.
- Хорош, хорош! Ты, уж, извини, сынок, в Город не поехали тебя встречать, сам знаешь, хозяйство. Ты Наденьку-то на вокзале сразу узнал? Сестра совсем невестой стала, пока ты служил.
Она любовно оглядела, тесно стоящих рядом, дочь и сына.
Для того чтобы пройти городок из конца в конец достаточно было получаса. Владимир жил в центре, недалеко от церкви, поэтому ждать рейсового автобуса, который ходил раз в час, Гордеев не стал. После неподвижности шагать по весело поскрипывающему снегу было легко и приятно. Он любовался пушистостью сугробов, слушал тишину улицы, оттеняемую поскрипыванием его шагов, проникался провинцией, ощущая её чистоту и покой, умиротворенно сливался с ней. Он, вдруг почувствовал, как устал, захотелось коснуться лицом снега, лечь в него, провалиться, вобрать в себя этот тихий свет.
В церковь идти решили вечером. А пока, за чаем, Гордеев рассказывал о суде, о неизбежном разводе.
- Что ж я на неё пахать должен? Детям все равно ничего не достается. Из редакции уйду, сяду за повесть, давно хотел.
Владимир поддерживал:
- Раз, в церкви не венчаны, то - разводись. Чего тянуть? Встретишь хорошую женщину, обвенчаетесь. Хотя, лучше тебе с батюшкой поговорить.
- Хорошо. Только не онеметь бы. И что я ему скажу?
- То же, что мне говорил. Но смотри, если уж решишься на разговор, делать придется, как он скажет.
- Ты только договорись с ним, чтобы после службы. Поговорить, посоветоваться.
"Хотя, что он мне посоветует? - думал Гордеев, - мне с ней уже не жить. Детей жалко. Но ничего не поделаешь. Однако когда Владимир рубанул: "Разводись", в нем вспыхнул внутренний протест: вон, как легко решил!»
Всю службу он думал о предстоящем разговоре с отцом Серафимом, волновался, выстраивая свой рассказ, как перед экзаменом, перебирал в уме вопросы. И вновь ловил себя на том, что в общем-то ситуация предельно ясна, и советоваться не о чем.
Просто расскажу ему все...
Священник подошел к нему, стоящему у выхода из церкви. Показал на светло окрашенную лавку:
- Садитесь.
Присел и сам. На мгновенье прикрыл серые, чистого света глаза, кивнул:
- Рассказывайте.
"Боже, - подумал Гордеев, - какие усталые у него глаза. А тут еще я со своим...».
-Я даже не знаю, - начал он, - С женой у меня...
Он говорил подробно и долго.
- А Вы изменяете жене?
- Я? - растерялся Гордеев. - Видите ли... Я, наверное, неправильно жил и живу, и она - моя расплата:
Мой монолог на языке страданья
Бессмысленен. Она его не слышит.
Ее же нет. Она лишь наказанье,
Лишь кара, мне ниспосланная свыше. –
Это я написал.
Он поднял глаза, отец Серафим улыбался. Это не было насмешкой. Так смотрят на детей.
- Вы человек творческий, фантазия у Вас богатая...
- А суд?
- Вот суд. Это наказание. - Он поднял ладонь, останавливая, открывшего рот Гордеева. - Вот, что я думаю… - Гордеев почувствовал себя в потоке, он не осознавал структуры потока, но четко понимал, куда его выносит, он соглашался со всем. Все было настолько логично и просто, что становилось непонятно, как можно было думать иначе.
- Детей нельзя бросать. Дети не простят. Несите свой крест. Молитесь Богородице, и я буду молиться за Вас.
- Но если я стану тряпкой, зачем я детям? - возразил он скорей по инерции.
- Будьте собой. Только собой. Воспитывайте детей. И молитесь. У Вас все будет хорошо. - Гордеев поцеловал вложенную в его ладони руку. Вышел, перекрестился на блестящие от света Луны купола храма. И стоял, не надевая шапки, глядя вверх, - то ли на кресты, то ли в усыпанное звездами небо.
Ночь - это страшно и трудно. Но тьма - это всего лишь путь к свету. Ночь неизбежно разрешается утром. Не так ли и страдание? Всего лишь, кажущийся бесконечным, путь к счастью?