Нет на свете существа более жестокого, чем ребёнок. Если его не любят, если им не занимаются, если его не воспитывают. У таких сердце – просто машина для перекачки крови и больше ничего.
- Я убью тебя! Ты не девочка! Ты - монстр!
- Ты же никогда не выйдешь замуж, да? У тебя же никогда не будет парня? Потому что…
- Фу! Не дыши!
- Мне даже гель от ручки тратить жалко, какая ты уродина.
Это только самое мягкое из того, что я слышала в свой адрес в школе за одну минуту перемены. Мне до сих пор иногда снится, как они меня окружают, как стая голодных волков, мажут мелом, рвут мне волосы, отнимают портфель и новый жакет. Или куртку.
Им не нравилось, что у меня было много всего – юбок, брюк, жакетов и безрукавок, даже резинок для волос. Им и волосы мои не нравились, длинные рыжие. И веснушки. И что я с третьего класса писала в «Ромашкинские вести» им не нравилось. И то, что я могла сказать: «Нет, я этого делать не буду!» Не буду таскать Колотилкина по полу, не буду Бабушкину плевать в капюшон. Не буду!
До сих пор мне иногда снится, что я бью кого-то - по спине, по лицу, в живот.., и я просыпаюсь от своего крика. Надо ли говорить, что ни на какие встречи выпускников я не хожу. Может быть, они выросли и изменились, но я помню, какими они были. Помню, как вчера. И до сих пор, когда кто-то ржёт в конце переулка и орёт непотребное, я будто снова оказываюсь в этом пыльном казённом коридоре ромашкинской гимназии № 2.
Если человек выкинул своего плюшевого мишку, повесил его вниз головой на футбольных воротах, голову ему оторвал – это, вроде бы, не преступление, в тюрьму за это не сажают, но о чём-то это говорит.
Если человек загубил дерево – наломал, набросал двухметровые ветки в лужу, чтобы ему пройти по сухому, человек ли это? Это какая нужна силища, тупая, бездушная силища?!
Здесь ничего долго не живёт. Слепишь снеговика – не успеешь отвернуться – стоит без головы. Посадил подсолнух – тоже сняли голову. Когда там семечки ещё зелёные были. Камень на камень поставишь – выкинут один в овраг, второй за овраг, сотрут в мелкую крошку.
У Машки умер волнистый попугайчик. Она сидела на корточках и украшала могильный холмик камешками и головками одуванчиков. Получалось что-то больше похожее на каравай, о котором любила петь её бабушка. «Вот такой вышины, вот такой ширины»…
Не успела отойти, вернулась – никаких камешков, никаких одуванчиков. Холмик сравняли с землёй, сверху набросали собачьих экскрементов. Постарались! Не побрезговали!
- Это ты сделала! – бросилась ко мне Машка со слезами.
Мы были тогда в ссоре, в разных шалашах. Их шалаш воевал против нашего. Они крали у нас стул, абажур от торшера и «телевизор» (коробку от телевизора), а мы это всё себе возвращали.
- Я?! Маша, ты что?! Я никогда не смогла бы этого сделать! – воскликнула я, почти физически чувствуя, как обида пенится у меня в груди, и лопаются её ядовитые пузырьки. – У меня у самой только что кошка умерла. Дедушка её похоронил…
- Где? – хором спросили Машка и Ленка таким тоном, что последнему дураку было бы ясно, зачем они это спрашивают.
- Далеко. В лесу.
Сегодня в нашем дворе бегают уже другие дети. Визжат, кричат, воют, воюют, строят и ломают шалаши.
Иду – всё вокруг в каких-то картонках, коробках, ящиках...
- Да дети. Носились-носились тут. Чего-то строить хотели, шалаш какой-то. И ничего не построили, - подходит ко мне маленький сухонький старичок-голубятник.
Его так и зовут все, «голубятник». Сколько себя помню, он голубями занимается.
- Шуму-то было! Визгу! Все идут, головой качают. Никто ничего не говорит. Никто не связывается. И я не говорю. Сказал уже однажды, сделал замечание. Так мне в голубятню камней накидали. Одному голубю крыло сломали. Теперь молчу.
Ещё у меня есть: "А что она делает такого, чего не делает НЕдомохозяйка?"