Зимой 1942 года наступило время, когда кончилась мука.
Наша мужественная мамочка решилась идти пешком семьдесят километров в ближайший город, чтобы обменять картошку на муку. Там работал комбинат по перемолу зерна, а картошки (по слухам), наоборот, не хватало. Погрузила на санки два мешка. Привязала верёвками, укутала тряпками, чтобы не замёрзли, и отправилась в путь. Мне тогда было семь лет, сестре пять и брату три года. Уже до этого я умела разводить в печи огонь, подкидывать полешки, сколько нужно, и вовремя закрывать заслонку.
- Галя, дочка, будешь варить по шесть картошек в мундире в день, по две штуки на каждого. Если положишь больше, вам не хватит до моего возврата, я же не знаю, сколько пробуду в пути и что вообще меня ожидает. Повтори, деточка. Не забудь. Не до шуток, милушка. Видишь, как тяжело живём. Любашка поможет приносить из сенцев дрова. Да за Вовкой-то следите обе, мал ещё больно. Вот сидите на печи и слезайте в самых крайних случаях, чтобы не замёрзнуть.
Мамы не было почти месяц. Это время мы прожили на печке, одетые в рваньё, которое едва прикрывало тело. Нижнего белья тогда вообще не знали. Себя я помню восьмилетней, бегающей летом по улице совсем голяком. Сидели совершенно голодные, но, как все дети, играли. У жизни свои законы, их не задушить. Сворачивали из тряпок куколок, раскладывали щепки от дров, имитируя кукольные кроватки, стульчики, игрушки. Все разговоры с куклами и между собой вертелись вокруг одной темы. Это была самая важная тема: еда.
- Садитесь, детки, в кружок, сейчас мы принесём вам суп из крапивы, - рассказывали мы им, глотая голодную слюну от одного воспоминания об этом супе.
Действительно, как только вырастали молодые побеги этой травы, каждый день нас ожидал пустой суп из картошки и крапивы. Мяса мы никогда даже не видели. Это была горячая похлёбка, приправленная ложечкой растительного масла. И такое блаженство разливалось по телу, что и словами не передать.
- А теперь Таня пойдёт в гости к Наташе, - разыгрывали мы сцену. – Бабушка Наташи купила конфеты.
Мы лакомились ими во снах. А утром рассказывали друг другу, как приятную и желанную сказку.
- А мне один раз подружка дала откусить пряник, - вспоминала сестра. – Он был такой мягкий, покрытый сверху сладкой корочкой.
- Замолчи, - кричала я, - и у нас будут пряники, когда папка вернётся с войны.
Сестра плакала, а за ней и я не могла удержаться. Братишка, глядя на нас, тоже размазывал слёзы.
Вот и мама вернулась. Сидя на деревянной скамейке, скидывала разбитые от тяжёлой дальней дороги валенки, разматывала грязное тряпьё на ногах, проводила ладонями по измождённому лицу и, глядя на привезённый мешок муки, с нежностью рассматривала нас: «Подъезжаю к дому, а у самой душа в пятках. Ну, думаю, сейчас увижу три трупа».
Мы смеялись, и это было самым лучшим доказательством, что все выжили и даже не заболели. Завороженно слушали родной голос, выставив сверху печки три головы, подпёртые кулаками. Вот оно, счастье: мама, её запах, потрескивание дров в печи и... ожидание пирожков.
Соседка Матвеевна, сильно опухшая, приплеталась в гости.
- Ещё десять минут, и картошечка сварится, - обращалась мама к соседке, - да и тесто готово. Хорошо-то как, а, Матвеевна?
Но та кидалась к ведру с сырыми очистками и жадно поедала их.
Ждать, пока сварится картошка, она не могла. Голод – это очень страшно. Нахватавшись сырой кожуры, молча уходила. Вскоре Матвеевна умерла.
Мне хотелось верить в то, что говорила сестре про скорое изменение нашей жизни к лучшему. Однако на самом деле этого не случилось. Отец выжил и вернулся домой в сорок шестом году уже с японского фронта. Но ещё много лет мы жили в голоде и разрухе. И по-прежнему только мечтали о пряниках, конфетах, печенье или нормальной одежде. А через пять лет отец умер от фронтовых ран. И снова мама тянула на себе и дом, и детей, и хозяйство.