Через неделю я поправился, но ещё пять дней чувствовал себя премерзко.
Вкус жареного мяса был для меня теперь невыносим, а вино, которое я прежде принимал с удовольствием, теперь нагоняло на меня настоящую тошноту. Я прежде не замечал, как ненасытны бывают старики, а тут вдруг убедился в этом воочию.
Если они что-нибудь и хотели съесть, так это жир, который по своей тонкости более всего напоминает сливки.
Сколько ни объясняй им, что на свете существует и масло, и маргарин и т.п., они всё-таки не признают последнего.
Я же, напротив, не мог переносить ни масла, ни маргарина, а когда слышал, как отец ругает на чем свет стоит колбасу, мне становилось грустно, и я, пожалуй, вообще никогда не ел колбасок.
Или, например, шницель или сардельку.
От этого лакомства у меня начиналась настоящая рвота, и через некоторое время я уже не мог слышать о шницеле или сарделе; я испытывал страх, как бы это лакомство у меня не вырвало.
Мне казалось, что кусок мяса может вывернуть меня наизнанку. Да и с жареным мясом у меня тоже были большие нелады.
Эту процедуру отец производил с таким усердием, что у меня до сих пор сохранилось воспоминание о довольно страшном зрелище.
У него в руке была широкая или короткая ложка, а к ней прикреплён кусочек мяса, привязанный ниткой и величиною с большой напёрсток.
Вдруг он с силой вонзал эту ложку в мясо, наподобие гвоздя, а нитка при этом была затянута на конце так, чтобы в готовом куске мяса она не позволяла ему вываливаться изо рта.
При этом он кричал мне: «Это всё, что нужно, чтобы сделать настоящий шницельный или сарделиный шницелек!» Он хватал меня за обе руки и, указывая на мою голову, кричал: «На! Это тебе за поцелуй!»
Прихожу в лавку, и там на прилавке лежит жареная курица. Я спрашиваю:
— А курица-то?
— Печеная, — отвечает торговец.
— Дай мне, пожалуйста, такую же, как сейчас.
Он предлагает мне две штуки, я беру обе — и вдруг вижу, что они с одного боку перемазаны чем-то бурым.