Найти в Дзене

Первый президент Чехословакии: «Россия была не славянской, а испорченной упадочной Византией»

Томаш Масарик – первый президент Чехословакии в десятилетия после получения независимости от Австро-Венгрии, чехи называют его президентом-освободителем и отцом нации. В годы Первой мировой войны Масарик эмигрировал из Чехии и помогал войскам Антанты в войне против Австро-Венгрии, развал которой он считал единственной возможностью для чешской независимости. Масарик участвовал в создании Чехословацкого легиона, воевавшего на стороне Антанты против Германии и против большевиков. В качестве президента Чехословакии Масарик построил самую стабильную демократию в Европе в период между двумя мировыми войнами, руководствуясь лозунгом «Не бояться и не красть». В книге «Мировая революция» Томаш Масарик описал свою политическую деятельность в годы Первой Мировой войны и первое десятилетие независимой Чехословакии.
Представляем вам отрывки из книги, посвященные отношениям Масарика с Россией во время Первой мировой войны.
Страница книги в магазине

У русских давно была возможность и обязанность делать славянскую политику по отношению к полякам и малороссам: история этой политики является печальной главой русской истории и доказательством, насколько Россия была неславянская.

Царская Россия была не славянской, но византийской, была испорчена упадочной Византией. Что касается специально нас, чехов, то Петроград боялся нашего либерализма и католицизма. Я узнал в министерстве иностранных дел (было там несколько приличных и честных людей), что о нас начали подробно говорить лишь тогда, когда нас начали признавать Париж и Лондон. Я уже обратил внимание на то, что прием мой Брианом произвел на русскую дипломатию впечатление; то же было и в Петрограде, как мне сообщили. Мои рассуждения против немецкого плана: «Берлин — Багдад» привлекли в Петрограде внимание; но Петрограду не нравилось, что я стал в Лондоне профессором, в этом видели умысел Англии овладеть нашим освободительным движением.

В Петрограде также ходили слухи, что я работаю в Лондоне в пользу английского принца, как будущего короля. Таким образом, Лондон, а также Париж обратили внимание царской России на наше революционное движение и на весь наш вопрос; а Чехия стала для Петрограда важна как барьер против немецкого напора на Балканы и на Восток вообще; из этих соображений возникла осенью 1916 г. политика, окончившаяся созданием правительственного «Народного Совета» Дюриха.

На Западе мы были уже давно признаны. Союзники объявили о нашем освобождении, как об одном из условий мира, с союзниками согласился и парижский дипломатический представитель России — в России же, благодаря революции, хотя и не непосредственно, но все же признаны в самый последний момент.

Осмыслим причины этого вопиющего различия. Уже из данного мною прагматического рассказа — я давал лишь общую картину, отбрасывая подробности — видно, что русские гражданские и военные учреждения, начиная с самого царя, обещали, но в действительности не осуществляли формировку нашего войска. У нас был одобренный проект, но его осуществление всюду наталкивалось на сопротивление, особенно же в самой Ставке. Задерживали его осуществление и чинили всевозможные препятствия.

Это положение вещей возникало из самой сущности официальной России и ее главных основ: самодержавие —православие — народность (официальная, русская). Для царской России мы были братьями и славянами второго сорта.

Тяжесть этого царского абсолютизма я чувствовал изо дня в день при своих бесконечных шагах во всевозможных военных и гражданских учреждениях. У меня был подписанный ордер на формировку нашей армии, мне давались обещания, выдавались приказы и т. д. — но осуществление застревало и встречало ярое сопротивление в самой Ставке.

Отдельные лица постоянно обещали, но своих обещаний не сдерживали. Я вел переговоры с самыми влиятельными и высокопоставленными лицами, с Корниловым, а после него с Брусиловым и другими — все обещали, но шли месяцы, а создание армии все затягивалось.

Я замечал со всех сторон недоверие и непонимание.

У военных учреждений в это время было достаточно возни со своим войском; солдат было больше, чем нужно, а потому чешское войско их не интересовало. Русские чиновники были определенно утомлены. Россия проиграла, армия распадалась — зачем еще чешское войско, зачем такое напряжение?

Это, по крайней мере, была причина и причина основательная. Но многие совершенно определенно боялись нашего либерализма и католицизма, эти два понятия у них сливались. Одновременно, совершенно по русскому тройному рецепту высказывались опасения, что в случае если бы было создано национальное чешское войско, то было бы необходимо разрешить народное войско и полякам и иным народам в России. Поэтому удерживалась слабая бригада, как часть русского войска, и наши солдаты должны были присягать на верность России, несмотря на то, что некоторые генералы понимали, что по чисто военным доводам они должны были бы присягать прежде всего своему народу.

Очень часто я слышал жалобы на неблагодарность болгар — по всей вероятности, и чехи подобным же образом отблагодарят Россию!

Большая часть русских военных, сидевших по разным учреждениям, все еще считала наших пленных за австрийцев. Они не могли понять, что они могли быть чехами и словаками и признавали легитимизм и для Австрии. Так как они ненавидели русскую революцию, то не признавали и революции чешской. Наши солдаты в лагерях должны были снова и снова выслушивать, что они присягали Францу-Иосифу и что если изменили ему, то могут изменить и царю. В оправдание этих русских нужно припомнить, что против нас выступали с подобным аргументом, правда в самом начале, в Италии, Англии, Америке, а иногда и во Франции. Только благодаря объяснениям и частым повторениям своих доводов нам удалось избавиться от австрийства. У многих русских генералов и чиновников принцип легитимизма настолько глубоко засел, что они вообще не могли симпатизировать нашей революции. До известной степени это относится и к генералу Алексееву, которого наши люди считали своим лучшим другом; он им и был, но одновременно не мог избавиться от своих старорусских взглядов.

-2

1917 год стал как в политическом, так и в военном отношении решающим для всех народов. Прежде всего, конечно, для России. Что Россия накануне бури, поговаривали уже довольно давно; Штюрмеровский режим был осужден всеми.

Несмотря на то, что русская цензура немилосердно задерживала все сообщения, шедшие в Европу, о внутренних беспорядках, все же в России было слишком много англичан и французов, посылавших и привозивших тревожные сведения. Члены русской Думы во время своей поездки на Запад обращали внимание Лондона и Парижа на положение в Петрограде и в армии; позднее речь Милюкова против Штюрмера (14 ноября 1916 г.), завершенная вопросом: «что это, безумие или измена?» — осветила положение и более широким кругам.

Как вначале понималась русская революция, видно из того, что ожидалось, что после падения германофильского режима Россия поведет войну лучше и успешнее.

Первые сведения о русской революции были неопределенные и невероятные: я боялся ее с самого начала, и все же, когда она пришла, я был неприятно удивлен — какие будут последствия для союзников и для всего хода войны? Когда я получил более подробные сведения и кое-как ориентировался, я послал 18 марта Милюкову и Родзянко телеграмму, в которой выражал свое удовольствие по поводу переворота. Я выдвинул вперед славянскую программу; это подчеркивание в данном положении не было лишним ни для России, ни для Запада. Мне было нелегко говорить о плане союзников освободить угнетенные народы и усилить демократию, в то время когда я знал, что один из союзников — царская Россия — не слишком заботился о демократии и свободе; поэтому теперь, после революции, я мог сказать, без всяких оговорок, что свободная Россия имеет полное право провозглашать свободу славян. Я кратко формулировал славянскую программу следующим образом: единение Польши в тесном союзе с Россией, единение сербов, хорватов и словинцев и, конечно, освобождение и единение нас — чехов и словаков. К этому я добавил, что дело касается не только нас славян, но и латинских народов — французов, итальянцев и румын и их справедливых национальных идеалов.

Известия о революции и особенно о ее бурном ходе беспокоили меня. При всем моем знании России я не знал в данный момент всех действующих лиц и их значения.

У человека могут быть опасения, он может предчувствовать, может представить себе общее положение и его дальнейшее развитие, но совсем нечто иное иметь в данную минуту конкретные познания о действительности, т. е. в конце концов о главных действующих лицах, их склонностях и планах.

А этих познаний у меня как раз и не было. Со стороны буржуазии и социалистов (демократов и революционеров) революции я не ожидал, я знал, что они не были подготовлены. После поражения я ожидал демонстративного восстания — такой демонстрацией было то, что Дума заседала, несмотря на ее роспуск царем — но что армия и весь государственный аппарат и царизм были так глубоко подкопаны, как это оказалось, было все же неожиданностью, хотя я уже давно разглядел и осудил царизм и его неспособность.

У меня лично с официальной Россией были весьма натянутые отношения. Я был записан на черной доске; зато у меня были друзья в передовых партиях. Уже первая моя книга («О самоубийстве») была в русском переводе уничтожена; зато она возбудила внимание, наприм., Толстого. Моя критика марксизма («Социальный вопрос») прошла через русскую цензуру, была в русском переводе очень читаема и добыла мне знакомства; она не оттолкнула и марксистов, несмотря на то что они с ней не соглашались. Мои этюды о России были, конечно, запрещены; несмотря на это, они привлекли внимание своим немецким переводом; отрицательно писал о «России и Европе» с односторонней марксистской точки зрения; например, Троцкий (в венском социал-демократическом журнале «Der Kampf» осенью 1914 г.).

Зная отвращение реакционных элементов к себе и союзникам, я не торопился при царском правительстве в Россию; возможный конфликт с русским правительством мог бы усилить наших противников. Поэтому я старался влиять на официальную Россию через русских и союзнических послов, Сватковского, а также через русских, которые довольно часто приезжали на Запад; с нашими людьми я поддерживал сношения перепиской и особыми гонцами и членами колонии, которые приезжали ко мне. Когда мои личные знакомые и друзья сделались после революции влиятельными, а некоторые вошли и в правительство, я решил, что поеду в Россию и добьюсь создания армии из наших пленных; я рассчитывал особенно на Милюкова как на министра иностранных дел. Мы были с ним уже давно знакомы; во время войны мы с ним встретились в Англии и сговорились о главных пунктах военной и мирной программы.

Положение вещей после войны привело многих к убеждению, что Европа и вообще цивилизованные народы находятся в упадке, окончательном упадке. До войны пангерманцы часто объявляли упадок романских народов, особенно Франции, теперь немецкие философы (Шпенглер!) допускают также упадок немцев и всего Запада. Некоторые ожидают спасения от русского или еще более отдаленного Востока, хотя во время воины Россия пала так же, как Германия и Австрия; для немецкой литературы характерно, как в ней усилилось русское влияние. Это влияние теперь можно наблюдать и во Франции Англии и в Америке.

Я не верю во всеобщее и окончательное вырождение и падение: из-за войны мы переживаем в виде хронического кризиса острый кризис. В этом кризисе виноваты не только мы, но и наши предки — мы не могли оставить без изменения то, что они нас оставили; но, изменяя свое наследие, мы делали все новые и новые ошибки. Все же честное признание своих ошибок является уже началом исправления.

Война и ее ужасы всех нас расстроили — мы стоим беспомощно перед огромною исторической загадкой, перед событием, какого еще не было в истории человечества.

-3

Но расстройство не программа. Нам необходимы спокойный и откровенный анализ и критика нашей культуры и всех ее основ, мы должны решиться, наконец, на концентрическую перестройку всех областей мышления и действия. У всех образованных народов сейчас достаточно мыслящих людей, могущих провести соединенными силами эту реформу.