Найти тему
Издательство Libra Press

Немецкие рыцари, кавалерийские ротмистры, табачный дым, ароматический пар пуншевых стаканов

Повесть А. Ф. Воейкова

Чёрт возьми! завтра литературный вечер, а у меня ничего нет, - дурно! И времени, уже остается немного, - что я успею написать в одну ночь? А непременно надобно написать что-нибудь. Разумеется, не философическое рассуждение о пользе картофеля или о честности немцев; не учёные изыскания о происхождении фамилии князей Тонкоузовых (впрочем, надо будет заняться и этим в свободное время, это статья важная), а так, что-нибудь, маленькую повесть.

Но каком роде? Немецкие рыцари, кавалерийские ротмистры, с закрученными усами, табачный дым, ароматический пар пуншевых стаканов, хлопанье шампанских пробок (необходимые принадлежности угощения в квартире армейского офицера, разумеется в повестях), бивуачная жизнь, военные тревоги, которые, впрочем, так живо, так прелестно описали Марлинский (здесь: издевка) и Карлгоф, - все это ужасно изношено и давно уже надоело и состарилось, а в нашем веке хотят нового; я и сам чрезвычайно люблю новости; но разве я виноват, что наша молодежь предпочитает военную службу, и особенно кавалерию?

Хочешь, не хочешь, а должен, выбрать героем повести какого-нибудь корнета или ротмистра. Сколько исписано в наш век! Чего не перебрали наши поэты и прозаики! Не знаю, что останется нашим потомкам. Чёрт возьми, беда, да и только! И мысли, как нарочно, не лезут в голову. Эй, арабы, стража! Дайте холодного, - авось дело пойдет на лад. Как мила философия Карлгофа, как утешительна для неопытного, неиспорченного сердца, какая разница с мрачной, мизантропической философией Бальзака, лишающей нас всякой надежды! Недаром барон Брамбеус так не любит Бальзака и кричит против безнравственности его писаний.

Этот чудовище - Бальзак, вечный камень преткновения бедного барона, который бранит все, что выше и лучше его. Славный, славный барон Брамбеус! Дай Бог ему здоровья! - сказал бы покойник Демьян Иванович, ежели бы дожил несчастный до нашей словесности эпохи барона Брамбеуса. Может быть, вы хотите знать – кто таков Демьян Иванович? О, это был человек удивительный.

Старый слуга моего отца, который, в лета моей юности, был при мне дядькой. Не буду распространяться обо всех его прекрасных качествах. Он имел их много; но, к сожалению, был сильно пристрастен к стеклу (здесь: к бутылке), так что, наконец, на губах у него сделались мозоли, отчего, впоследствии, он и умер, но не о том дело. Между прочим, он имел привычку, прибавлять всякий раз, хваля что-нибудь: - Дай Бог ему здоровья!

Вдобавок, он был еще и повар. Бывало, иногда, сойдутся ко мне приятели закусить, Демьян Иванович угостит нас бифштексом с анчоусным маслом - объедение! Славный бифштекс! Спасибо Д. И.! - Славный, славный, дай Бог ему здоровья! - отвечал он протяжно, - да что-то, кажется, дрянь, дрянь! - ревел он во все горло. Так бывало каждый раз.

Но, слава Богу, я не барон и, еще, слава Богу, и не барон Брамбеус, а потому я и люблю Бальзака (он только начал входить в моду (прим. ред.). Но кажется, где-то у меня было прощальное письмо одного моего приятеля, который, от нечего делать - взял, да и умер, как говорил другой мой приятель, который тоже взял, да и умер. Кстати, я вспомнил об этом письме, - из него может быть повесть для завтрашнего вечера, надобно только сделать маленькое предисловие. Итак.

II. Предисловие

Таинственность в романах и повестях имеет свою хорошую сторону. Она возбуждает интерес, завлекает любопытство читателя. Мой герой, хотя не Лара лорда Байрона, не Мельмот Матюриня, а просто Платон Васильевич Спольский, молодой человек, лет 25, с приятною наружностью, с хорошим образованием и, что всего лучше, с хорошим состоянием, но странный образ его жизни, удаление от общества, всегдашняя задумчивость, дикий блеск почти потухших взоров, все это набрасывало на него какой-то покров таинственности.

Видите ли вы его, прогуливающегося по берегу реки? Романтическое местоположение, вечер, питающий мечтательность, луна, но описание всех этих предметов можете сыскать в любой повести, которыми так наполнены наши альманахи и журналы. Луна! Как я люблю смотреть на неё в тихую летнюю ночь. Может быть, и она, в ту минуту, обращает к ней свои взоры. Я хотел бы быть луной! Сколько прелестных глаз, и голубых и черных (других цветов я не люблю), смотрели бы на меня! Сколько вздохов любви долетали бы ко мне! и я старался бы вдыхать их в себя - они так питательны, - питательней саговой крупы, вареной на красном вине.

Обратимся к Платону Василевичу.

Странные о нем рассказы возбудили мое любопытство; я искал случая с ним познакомиться, но это было не так легко, как я воображал. Он не принимал у себя никого, тем более незнакомых, но много к этому способствовали уединенные прогулки, которым мы оба любили предаваться. Не стану описывать подробностей первой встречи и начала нашего знакомства, скажу только, что я успел ему понравиться. Одинаковый образ мыслей, одни вкусы и какой- то романтизм в характерах сблизили нас.

Он любил проводить со мною время и, как я имел его много свободного, то мы были почти всегда вместе. Чем больше я узнавал его, тем больше уважал возвышенный его характер, ум, справедливые понятия о вещах, стремление к высокому и душу, исполненную побуждений благороднейших; в сердце его были заключены чувства неизъяснимые. Они были глубоки, как море, как поэзия Байрона, огненны, как лава Везувия.

На лице его, теперь бледном, холодном, не выражающем никакого чувства, опытность могла бы прочесть следы страстей буйных, разрушительных. Случалось ли вам видеть сны ужасные, томительные? Что вы чувствовали в то время, когда портрет какого-нибудь из ваших дедушек оживлялся на полотне, и страшный взор его неподвижно был устремлен на вас, — вы же не в состоянии сделать ни одного движения?

Так каменил и взор Спольского, что-то неприятное отражалось ж нем. Он удалялся общества людей, особенно женщин, а ежели и бывал с ними, что, впрочем, случалось весьма редко, то никогда не видали его улыбающегося. Часто в тёмную, бурную ночь сидел он у открытого окна - мрак природы сходен был с мраком души его, а рычание громов с его вздохами; но не любил музыки, - музыки, которая первая кольцами невещественной цепи связала землю с бестелесными мирами.

Он видел мою к нему привязанность, мое расположение и, при всей моей откровенности, не платил мне взаимно откровенностью же. - Не требуй от меня признаний, - говорил он, - придет время, ты все узнаешь. Теперь же люби меня и жалей. Я истинно любил его и жалел; видно было, что совесть грызла его сердце, как мышь голландской сыр; но неужели его раскаяние и сознание своего преступления, не могли хоть несколько утишить бурю, так его волновавшую.

III. Маленький эпизод

Я служил тогда корнетом в … полку, и взвод мой был расположен в деревне Спольского. Получив однажды предписание отправиться в дальнюю командировку, которая могла продолжиться месяц, а может быть и более, я пришел с ним проститься. - Друг мой! - сказал он, - я предчувствую, что мы более не увидимся. Пожелай мне умереть спокойно. Мы расстались.

Это было зимою. Тройка лихих коней, запряженных в лёгкие перекладные сани, быстро несла меня по снеговому океану. Однообразный звон колокольчика наводил уныние, а вид безбрежной степи, покрытой снеговым саваном, увлекал в какой-то фантастический мир. Я был удален от людей, от их ледяного равнодушия, недружеской приязни, мстительной ненависти. Один в природе, я хотел бы всегда быть один; но в обществе людей я искал человека.

Неопытный, я хотел чего-то невозможного; я ко всем простирал братскую руку и не умел заметить, с какой холодностью принимались излияния моей искренности. Обманываясь часто, и почти всегда в людях, я приучил и себя смотреть с холодным эгоизмом на все их поступки. Теперь, при первой встрече с человеком, я предполагаю в нем более дурных качеств, нежели, хороших; может быть, я обманываюсь, но кто виноват? Кто вырвал из груди эти пылкие порывы юности, кто умел уничтожить эту простодушную доверчивость, эту детскую откровенность? Не разуверения ли существенности? Не разочарования ли опыта?

Как люди умеют отравить жизнь, холод света потушит священный огонь высокой звезды и оставит одно томительное желание таинственного блаженства! Кто оценит эту беспредельную любовь, эту неизъяснимую поэзию чувств? Неужели она должна потухнуть в хаосе односторонности, обыкновенности, ничтожности света? Неужели ангельские отголоски должны обратиться в крик зловещего ворона над заглохшей могилой? И эта прелестная звезда, блуждая по берегам хаоса, должна ли, наконец, потонуть в море бесчувственности?

Так, или почти так, думал я тогда. Я сказал уже, что я был тогда корнетом, а это было очень давно; следовательно, я был тогда очень молод, и потому не удивляйтесь корнетскому образу мыслей; в моем теперешнем чине он изменился, к тому же и лета, и опытность, чаще невольная! Что день, то ближе к гробу! А пословица говорит: autres temps, autres moeurs (о времена, о нравы (фр.)).

Итак, я занят был моими мыслями, как вдруг сани опрокинулись, и я очутился во рву, занесенном снегом. - Сбились с дороги, ваше благородие! - сказал ямщик. Тогда только я увидел, что сильная метель не позволяла различать предметы на пять шагов; однако я заметил, что ров окружал сад и что мы находились подле деревни. Сани потонули в снегу, лошади выбились из сил, и мы вдвоем ничего не могли сделать. Мороз был довольно ощутителен. Эта холодная проза чрезвычайно была неприятна моему поэтическому расположению.

Нечего было делать: оставив ямщика подле саней, я побрел по опушке рва, подвергаясь несколько раз опасности переночевать в нем. Наконец заблистал огонёк, ближе, ближе, - я подле помещичьего дома. Вероятно я был тогда похож на медведя, ибо собаки бросились на меня, как заряд картечи из пушки, и окружили со всех сторон: на крик мой сбежались люди и освободили от хищных неприятелей. Оправившись несколько в передней, я вошел в гостиную, где встречен был хозяином.

Самовар кипел на столе и ароматический пар его приятно щекотал мои проголодавшиеся чувства; к тому же бутылка рому. О, я надеялся быть вполне вознагражден за неприятности утомительной поездки. Взору моему представилась поэтическая картина семейственного счастья; в воображении пробудились приятные мечты; - я вспомнил... Бывали ли вы в походах?

Вспомните, какое удовольствие чувствовали вы за стаканом горячего пуншу, после большого зимнего перехода, лежа на ковре, или на попоне, в соломенном балагане? Или, ежели вы женаты, вспомните, как в подобную ночь, после долгой поездки, вы возвращались домой и прелестная, молодая супруга, с распростертыми объятиями, с горячим поцелуем, встречала вас - и вы, за стаканом чая (но не пуншу, ибо горячий поцелуй согреет лучше рому, поверьте мне, я испытал это), забывали и холод, и усталость, и всю природу? Но, может быть, вам случалось слышать: - Друг мой! я тебя не ожидала так скоро. В таком случае я вам не завидую.

- Но, что вам угодно? - пропищал тоненький голосок. При виде самовара я забыл и метель, и опрокинутые сани, и неприятное положение моего ямщика, но эти немногие слова исторгли меня из моих мечтаний. Я рассказал мое приключение; и просил хозяина о помощи. - Ежели вам угодно отправиться в корчму, которая отсюда не далее полуверсты, то там вы сыщете людей, и они подадут вам нужную помощь.

Ежели вам случалось во сне иметь в своей власти предмет желаний, и вдруг холодная рука существенности пробуждала вас... но нет, это сравнение очень слабо. Я не знаю, с чем сравнить впечатление, произведенное на меня неожиданным отказом уродливого старика. Не знаю, впрочем, предпочел ли бы я положение графа Нулина в спальне Натальи Павловны. - Прикажите, по крайней мере, кому-нибудь из ваших людей проводить меня до корчмы, я дам за это на водку, - сказал я опомнившись. - Очень хорошо! - отвечал он.

Дорогой я узнал, что это какой-то разбогатевший управитель, который теперь содержал на аренде несколько сот душ крестьян. Чувство негодования овладело мною. Я ужасно сердился, как смел он отказать Русскому Офицеру, едущему по казенной надобности и сбившемуся с дороги, в теплой комнате и в стакане чаю; я говорил тогда много вздора, вспомните, что я был корнет и очень молод; наконец, устав бранить господина арендатора, я, с горя, заснул на деревянной скамье, в нечистой корчме. Окончив поручения начальства, я возвратился к своему месту, и первый мой вопрос был о Спольском. Мне подали запечатанный конверт. Предлагаю моим читателям повесть Спольского, написанную им самим.

IV. Письмо

Берег, берег!

Расставаясь с тобой, я предчувствовал что мы не увидимся более; но я обещал тебе раскрыть тайну моей жизни; вот моя повесть. Молодость свою провёл я в кругу людей необразованных; людей, не имевших ни смелости, ни силы вознестись выше своей сферы; ползавших во мраке невежества, в темной области предрассудков. Понимают ли они высокие предназначения Творца? Эти люди никогда не думают, или только изредка, и то по привычке, а не рассуждая. Для чего же они живут? Для того, чтоб после умереть. Чувство моего над ними превосходства, их ничтожность, удаляли меня от их общества; их поступки, их слова были мне нестерпимо противны. Суди о моем положении! Я хотел любить, любить кого-нибудь, хотел делиться жизнью; но меня не понимали: я был как бы на необитаемом острове.

Еще в лета моего детства я сдружился с Венскими. Этот молодой человек обещал много: несвойственное возрасту его благоразумие и глубокомысленность заставляли всех уважать его. Самая чистая нравственность была основанием его характера. Мы любили и понимали друг друга. Переписка с ним более и более укрепляла связь нашу и была одно мое удовольствие. Так протекли пять лет, но, сколько жизни потерял я в эти пять лет!

Судьба моя несколько переменилась, - я попал в лучший круг людей. Воспоминание о них хотя не представляет памяти ничего приятного, хотя знакомство с ними не оставило никакого впечатления, ни какой пищи для сердца и души; но, по крайней мере, общество их было для меня сносно. Начальник мой был добрый человек. Я бывал у него каждый день.

Зевать на потолок,

Явиться, помолчать, пошаркать, пообедать,

Подставить стул, поднять платок ("Горе от ума" А. С. Грибоедова).

В его доме увидел я однажды... Ах, друг мой, говорить ли тебе о ней? Она осветила новым блеском жизнь мою; в первый раз я увидел изящное в природе. Я не видел её прежде, не знал никого похожего на неё, но лицо ее, выражающее доброту, как будто мне было знакомо. Не это ли идеал, нарисованный в воображении пылкими мечтами? Не это ли образ всего прекрасного? Не это ли радуга блаженства человека, приближающая его к небу? Так, это та, которую я должен любить! И мог ли я не любить Марию! Как Она, моя Мария была велика, возвышенна! В ее глазах горело что-то мечтательно-неземное; во взоре ее, в улыбке, отражались высокость чувств, чистота души, доброта сердца.

Год прошел незаметно. Я был счастлив моею любовью - она скрывала от меня все земное, все недостойное этого божественного чувства. Для неё я старался, сколько мог, исправить в себе некоторые погрешности и недостатки; все хорошие наклонности, испорченные воспитанием, пробудились во мне в своей природности, я хотел дать им должное направление, я хотел быть достойным её.

Любила ли она меня? Не знаю. Успел ли я внушить ей особенные чувства расположения, или она ограничивалась вежливостью светского обращения - я не входил тогда в это. Я считал небесным наслаждением и то, что мог её видеть, слушать мелодию ее голоса и говорить с нею. Мог ли я желать другого блаженства? Весь мир преобразился для меня: я готов был снова любить всех; я во всем видел только хорошее, ибо во всем видел только одну её.

В то же время судьба свела меня опять с Венским. Не был ли я счастлив вполне? Друг, которого я любил столько же, как её, этот друг был со мною. Он любил, любил подобно мне. Блестящий призрак света осыпал цветами жизнь его, но ненадолго, завеса упала; разочарование охладило душу, и из всего, чем для него был полон мир, остались одни мечты. Венский был обворожен Марией с первого свидания, также, как и я.

Но судьба утомилась видеть меня счастливым. Я получил известие, что мать моя тяжело больна; должно было расстаться с Марией. О, как желал тогда я быть один на земле! Зачем связан я с людьми этими нетвердыми узами, слабыми наполнить наше внутреннее существо? Зачем я должен зависеть от них в своих поступках, как в своих мыслях? Так, в заблуждении чувств, говорил я тогда; но гений моей жизни стрелою молнии начертал слова сии в книге судеб, - и успел ли я моим раскаянием уничтожить их?

Я похоронил мать мою. Как ни старался я привести скорее в порядок домашние дела, как ни старался лететь скорее к Марии, но прежде двух месяцев не мог окончить всех распоряжений. Наконец, меня уже ничто не удерживало, я готов был выехать, как вдруг сильная горячка свалила меня в постель. Прошло еще более месяца. Зачем исторгли меня из когтей смерти? Зачем возвратили к этой жизни, где, с того времени, все для меня было потеряно? Или, по крайней мере, зачем не остался я в вечном пароксизме безумия и беспамятства?

Я увидел её опять. О, как сильно забилось сердце! Оно хотело бы вырваться из груди, разорвать эту тесную тюрьму и пасть к ногам её, еще незапятнанной жертвой. Она была та же прелестная, та же божественная, но холодная со мной, ласковая с Венским. Более, чем ласковая. Эта предупредительность, эта внимательность, взоры, улыбки, чуждые для меня прежде, тем более теперь, все мне сказали.

Я как будто не заметил перемены в обращении, - казался равнодушным, я не хотел показать, как страдало мое самолюбие; но сердце наполнилось грустью; тоска камнем налегла на грудь; мне было тяжело; как будто воздуха, которым я дышал, мне было мало для вздохов. Но поймешь ли ты мое состояние? Я хотел более увериться в перемене; но когда уже не осталось никакого сомнения, я принял намерение не видать её более; искал рассеяния, бросился в круг людей, старался привыкнуть к ним и, ежели можно, потушив в себе всякое стремление к возвышенному, желание прекрасного, не отставать от них в их образе жизни, мыслей, в их потребностях и удовольствиях.

Но мог ли я забыть то, что один только раз можно встретить в жизни, то, что так восхитительно подало мне мысль о таинственном небе? Те минуты, когда, в восторге забвения, в упоении, я жил в духовном мире, в мире поэзии, недоступном ни чему земному?

Однажды я был приглашен на вечер к моему начальнику. Отделаться было трудно; я хотел сказаться больным, но уступил усильным просьбам Венского. - Ежели ты, - говорил он, - не найдешь там удовольствия, то, по крайней мере, хоть какое-то развлечение, а это для тебя необходимо. Там я опять увидел Марию. С каким ангельским выражением обратила она ко мне взоры, исполненные доброты и, кажется, сожаления. О, если бы в этом взоре я мог прочесть любовь! Чего бы я не отдал за него!

Я знал всю цену блаженства - быть любимым ею; но знал и то, что не мне суждено это блаженство. Я не мог долго говорить с нею. Два стакана пуншу совершенно омрачили мой рассудок. Я сел за карточный столик; но мог ли я заниматься игрой? Я выводил из терпения моего партнёра и просил другого сесть на мое место.

Когда я увидел, с каким восторгом Венский упивался ее улыбками, ужасная мысль мелькнула во мне. Я не винил его ни в чем - я винил одну судьбу; но он стоял между мной и Марией, он, как облако, заслонял мне это солнце. Злостный демон, в виде оскорбленного самолюбия, питал во мне адское намерение. Утешения Венского, его нежное участие, казались мне злыми насмешками и я решился. "Спеши насладиться, говорил я сам себе - сегодня в последний раз ты видишь Марию, завтра может быть в последний раз увидишь солнце. Оно еще раз закатится для тебя; но, с восходом его, не взойдет более звезда твоей жизни. Он пал от моей руки.

Теперь, понимаешь ли ты мои мучения? Ужасные угрызения совести разрывали на части мою душу; страшные видения смущали мой сон. Я видел себя в виде Каина, и труп Венского, как труп Авеля, везде преследовал меня. Для меня все было потеряно. Одна молитва была у меня, и та замирала в груди - молитва о ее счастье; теперь еще одно чувство наполняет меня - желание счастья тебе".

1833

С подпиской рекламы не будет

Подключите Дзен Про за 159 ₽ в месяц