Найти тему
Издательство Libra Press

Случилось солдату упасть в обморок, на церемониальном марше и прямо против Государя

Из воспоминаний А. И. Митропольского

Переходя на службу в Москву из мятежного края (польское восстание 1863-1864 годов), я менее всего мог думать, что в самом сердце России не только попаду в польскую среду, но и вынужден буду считаться с "польским вопросом" уже на собственный страх и риск. Я получил место младшего врача в лейб-Екатеринославском полку. Командиром полка был в то время полковник Брандт (Петр Федорович), человек мягкого характера и находившийся в большом подчинении у своей жены. Он сам не был поляком; не знаю и того, какой национальности была его жена; но она очень любила поляков.

В полку было много офицеров польского происхождения; командирша им покровительствовала, и вследствие этого образовалась польская партия, которая забрала в полку всё в свои руки и заставила примкнуть к себе и многих русских офицеров.

Старшим врачом, моим начальником, был поляк Леонард Карлович Бересневич, дивизионным тоже поляк, Осип Осипович Даркшевич, помощником начальника дивизии генерал-майор Зволиньский. При слабохарактерности дивизионного начальника Моллера (Эдуард Антонович фон), "полыцизна" (здесь: противоположность русскому) получила и в дивизии преобладание.

Душой этой военной польской колонии в Москве был мой старший врач Бересневич, которого русские врачи и офицеры называли ксендзом. У него в казенной квартире происходили польские собрания, на которых присутствовал и генерал Зволиньский и поляки из невоенных.

Какую именно цель имели эти собрания, не знаю. Бересневич был человек весьма небогатый, жил в плохой казенной квартирке, тесной и бедно обставленной, вообще не так, чтобы принимать генералов или давать вечера. В карты тоже у него не играли. Как бы то ни было, но тайная полиция обратила внимание на польские собрания и довела о них до сведения командующего войсками Гильденштуббе (Александр Иванович).

Вместе с тем ему, кажется, указано было и на преобладание полыцизны в дивизии как количественное, так и служебное. Вследствие этого генерал Зволиньский получил от командующего войсками нагоняй, а Бересневич переведен в Ростовский полк.

Как прибывший из забранного края, я был принят в полку весьма радушно, чему способствовало и то, что мои прямодушные рассказы о жизни в Гродне поняты были в смысле моего сочувствия мятежу. Но добрые отношения ко мне моих сослуживцев продолжались недолго. Они скоро поняли, что ошиблись во мне.

Присматриваясь к полковой жизни, я скоро заметил, что в полку я нашел для себя вторую Гродну с той невыгодной для меня разницей, что в Гродне можно было оставаться открыто русским, а здесь дома, в Москве, нет. На место Бересневича, был назначен старшим врачом Василий Михайлович Никольский, прославившийся своим патриотизмом.

Когда дивизия, незадолго до этого, находилась в Финляндии он не мог переносить отношения местных жителей к русским, затевал истории, которые доходили до бывшего там генерал-губернатором барона Рокассовского (Платон Иванович). Когда, наконец, этот последний вынужден был обратиться к дивизионному начальнику с просьбой унять ретивого патриота, то Никольский в своем объяснении, не стесняясь обвинил генерал-губернатора ни мало, ни много как в государственной измене. Это однако ему сошло благополучно.

Платон Иванович Рокасовский (худож. Пётр Фёдорович Борель)
Платон Иванович Рокасовский (худож. Пётр Фёдорович Борель)

Начальство, уступая предупреждениям со стороны о польском духе в Екатеринославском полку, давало ему противовес в таком завзятом патриоте. Но, выйдя с торжеством из столкновения с генерал-губернатором, Никольский потерпел фиаско в столкновениях с полыцизной.

Нечего говорить, что его не любили ни в полку, ни в дивизии и, конечно, давно бы сплавили, подвернись только подходящий случай. Но этого случая не отыскивалось, благодаря смелости, находчивости, прямому образу действий и хорошему знанию своего дела этим врачом, а придираться к нему пользовались всяким пустяком.

Например, Никольский в своем медицинском отчёте поместил однажды выражение Конституция Покровских казарм, в смысле их устройства и содержания, действовавших на заболевание солдат. Из-за слова конституция возникла переписка, в которой Никольский, тонко издеваясь над начальством, доказывал, что он не сторонник конституции в государстве, потому что насмотрелся на конституционные порядки в Финляндии и желает оставаться верноподданным своего Государя.

Дело о конституции окончилось тем, что Никольскому сделано замечание за употребление в служебных бумагах неприличных слов.

Но вскоре представился случай сделать ему покрупнее неприятность. Никольский ездил в отпуск и, возвратившись из него поздно ночью, был тотчас же приглашен к жившему в казармах ротному командиру из поляков, внезапно заболевшему странной болезнью из отравлений.

Никольский, хотя и имел право отказаться от приглашения, как считавшийся в отпуске и в должность не вступивший, тем не менее, пошел в больному и провозился с ним до утра. Больной, однако умер. Жена его, ни с того, ни с сего, подняла вой, что доктор убил - отравил ее мужа; поляки офицеры присоединились к этому обвинению и наделали Никольскому много оскорблений.

Требование его, чтобы сделано было вскрытие трупа, встретило такой отказ: Вы будете убивать людей, а мы из-за вас должны огорчать вдову еще потрошением ее мужа!.. Похороны назначены торжественные, чуть ли не на полковой счёт, и в приказе о них значилось, что старшему врачу Никольскому предписывается следовать в процессии пешком с пузырьками на случай если вдове покойника сделается дурно.

Врач, мнимый убийца, конечно, не пошел за гробом своей жертвы, и из неисполнения приказания начальства возникло дело, доходившее до начальника округа. Гильденштуббе посадил Никольского на две недели под арест, но не за то, что не исполнен им приказ, то есть совершено преступление предусмотренное военно-уголовными законами, а просто за бессердечие и недостаток человеколюбия. После этого случая Никольскому нельзя уже было оставаться в полку, и он перешел или был переведен в какую-то артиллерийскую часть в уездном городе.

Здесь также ему не посчастливилось; офицерам он пришелся не по вкусу и своим образом мыслей, и служебной требовательностью относительно содержания солдат. Один из офицеров придрался к нему во время игры с ним на бильярде и без всякого повода нанес тяжелое оскорбление, на которое Никольский не нашел защиты у офицерства и начальства.

Этот случай так потряс Никольского, что он помешался и, приехав в Москву просить перевода, бросился из окна в Покровских казармах, где остановился у своего старого приятеля, служившего смотрителем казарм. Вечером пред катастрофой, он заходил ко мне, пробыл часа полтора, и я имел возможность убедиться в несчастье моего бывшего начальника, которого любил и уважал. Мир его праху!

О покойном Никольском, к его чести нужно сказать, что он вел себя совсем не так, как другие врачи, не унижался и не заискивал пред начальством. Такого прямого и честного товарища я, в течение тридцатилетней службы своей, не встречал более. Он был при этом и усердный служака, не отлынивавший от дела и, насколько зависело от него, не дававший солдата в обиду.

Бывший лейб-медиком при Государе Николае Павловиче Мандт (Мартын Мартынович) изобрел какую-то полугомеопатическую, полуфантастическую методу лечения, которую и вводил в войска, хвастаясь, что всю аптеку врач будет носить при себе в сумке, не более размером настоящей патронной. Такая сумка из лакированной кожи на лакированном широком ремне чрез плечо и повешена была на врачей в первой армии, в Царстве Польском.

В другие войска она не успела проникнуть, но в Варшавских войсках продолжала держаться, служа врачам для хранения папирос и спичек, а при желании и маленьких флакончиков с коньяком или ромом. Никольскому, служившему раньше в Варшаве, мандтовское изобретение понравилось тем, что в этой сумке можно врачу носить обыкновенные лекарства для подачи первоначальной помощи на учениях, смотрах и т. д., не таская с собой фельдшера.

В этом отношении он был совершенно прав и прав вдвойне по своему отношению к делу. На смотрах, учениях и пр. он не прятался, как обыкновенно врачи, где-нибудь вдали, около лазаретных фур, а всегда находился близ начальства, даже на высочайших смотрах.

Верхом на одной из шведок своей тройки, на которой он ездил в русской упряжи с бубенчиками и с кучером в ямщицком уборе, Никольский обязательно парадировал в хвосте блестящей свиты с мандтовской сумкой чрез плечо. Сначала на непривычное присутствие врача в толпе аксельбантов и лент смотрели косо, как на какое-то пятно, но потом смирились, узнав, зачем это делается.

- А вы, в-ство, уверены, что вам не понадобится моя помощь?

- Да ведь тут Государь. Вы толчетесь в свите Государя!

- Причиной больше мне здесь находиться. Или вы, в-ство, окажите помощь Государю, если она ему потребуется?

Действительно, однажды случилось солдату упасть в обморок, на церемониальном марше и прямо против Государя, который по этому случаю произнес: - Доктора! Никольский тотчас поспешил броситься к лежавшему; но лошадь его никак не захотела оставить хорошее общество, в которое попала, и не слушалась ни шпор, ни шенкелей, ни мундштуков.

Эта возня в хвосте свиты заставила Государя оглянуться, что всаднику придало силы, и, одолев упрямого коня, он проскакал к солдату мимо Государя и удостоился услышать от него: - Хорош конь, да недурен и всадник. Хотя эти милостивые слова и не следовало принимать в прямом смысле относительно неуклюжей малорослой шведки и посадки на ней всадника, но Никольский был очень польщён вниманием Государя.

Ничего, что лошадка неважная и седок не ахти какой, да дело свое он сделал. Освободив от амуниции и расстегнув мундир, сделав все это собственноручно и на глазах Государя, Никольский привел солдата в чувство и, передав его подбежавшим фельдшерам, возвратился на свое место.