Найти в Дзене
Рита Мамаева

Трофейные часы



В августе сорок четвёртого у Кольки Соломенникова с фронта вернулся отец. Неожиданно вернулся - как снег на голову. Последние три месяца не было от него ни письма, ни строчки, и Колькина мать, не старая еще женщина, из статной голосистой певуньи превратилась вдруг в иссохшую седую старуху, а низко – до самых бровей – повязанный платок только подчеркивал нездоровую желтизну лица и линию горьких складок по бокам всё время сжатых - как-будто склеенных - потрескавшихся губ. Говорила она теперь совсем мало, порою за целый день слова от неё не услышишь, да тут ещё колхозная страда - уходила из дому на заре, приходила затемно, и командовала в доме теперь Анютка – Колькина одиннадцатилетняя сестрёнка. Сам он, вместе с другими деревенскими подростками, тоже весь день пропадал в колхозе. Их шестой класс под руководством учительницы Марии Потаповны был на подхвате и направлялся бригадиршей Таисьей Мироновой туда, где требовались дополнительные руки: в лес за вениками или еловыми лапками, на колхозные поля, чтоб ни один колосок не пропал, на ток – помогать бабам молотить и убирать тёплое, напоённое солнцем зерно под крышу. Колька с матерью встречались иногда на поле или в риге, но времени на пустые разговоры не было - работали тяжело, порой до полного изнеможения, стараясь поскорее и без потерь убрать хлеб.

В тот день с самого утра на току кипела работа: из района накануне было получено задание – грузить мешки с зерном на телеги, на каждой из которых с вечера был установлен транспарант «Хлеб – фронту!» и везти урожай в райцентр, оттуда колхозное зерно – уже пароходом – попадёт в Молотов. А там - по железной дороге – на запад, ближе к фронту, к солдатам… На трёх телегах горой лежали пузатые мешки, четвёртая тоже ходко наполнялась, и вот-вот колхозный сторож дед Филимон должен был пригнать последнюю – пятую. Когда вдали в клубах пыли показалась повозка, никто и внимания на неё не обратил, думали – Филимон едет, но когда сквозь дальний ещё топот копыт и тележный скрип послышался хриплый голос деда: «Татьяна-а-а!.. Татья-я-яна-а!!» - работа на току замерла. Колькина мать, выпустив из рук белую лопату, сделала несколько шагов вперёд и с помертвевшим лицом зачем-то начала развязывать платок. Пальцы не слушались, она рвала узел и только сильнее затягивала его. Бабы, разогнувшись и приставив ладонь козырьком ко лбу, пытались разглядеть, кого везёт колхозный сторож на такой скорости: если почтальонку, так не дай Бог – похоронка, а если бабку Степаниду, то не приведи Господи – пожар! Колька, не стерпев, бросил мешки и помчался по краю дороги навстречу. Бежал бойко, сверкая тёмными пятками, и когда до несущейся прямо на него повозки осталось метров пятнадцать – отскочил на обочину и побежал по траве. Лошадь с телегой пролетели мимо него, он – будто кто его толкнул в грудь – резко остановился на несколько мгновений, глядя вслед телеге, потом опомнился и побежал вдогонку, глотая пыль и вереща: «Тятька-а-а! Тятька-а-а!!..» Татьяна, услышав его крик и судорожно всхлипнув, кинулась вперёд, но ноги подкосились и она, неловко подогнув правое колено, мягко завалилась на небольшую горку пыльного зерна. Бабы бросились в несколько рук поднимать, но у неё всё никак не получалось встать: левой рукой хватая воздух, она тянула правую вперёд – туда, где дед Филимон резко осадил лошадь.

Бабы расступились. Татьяна, так и не сумевшая подняться, поползла на коленях, вытянув обе руки перед собой. Солдата в телеге от резкой остановки дёрнуло к козлам, он потерял равновесие. Дед, приподнявшись и глядя на ползущую Татьяну, прерывающимся голосом твердил: «Ты чего… Татьяна, живой ведь он, Павел-то… Тут он… Павел!.. Солдат твой…» - тыча рукой себе за спину, где ткнувшийся лбом в козлы солдат почему-то никак не мог принять прежнее сидячее положение. Наконец, нащупав левой рукой край телеги, он как-то однобоко сел, потом неуклюже спрыгнул и побежал к жене. Односельчанки ахнули – у солдата не было правой руки! Пустой рукав гимнастерки был заправлен под ремень, и конец рукава с манжетой трепыхался на ветру. Павел подбежал к Татьяне, опустился перед нею на одно колено и еле удержал её, почти упавшую – как-будто в беспамятстве - ему на грудь, обнял левой рукой за плечи и прижал к себе. Она молча обхватила его за шею, уткнулась в не застёгнутые верхние пуговицы гимнастёрки и замерла. Все вокруг тоже молчали и глядели на них. Подбежавший запыхавшийся Колька с разбегу рухнул на колени, обнял отца со спины и, спрятав своё лицо под пустой рукав, совсем по-детски зарыдал – тонко и с подвыванием. Бабы, как по сигналу, тоже заревели в голос, обступили Соломенниковых, общими усилиями подняли их, загомонили все разом! Павел, немного смущенный таким вниманием, кивал направо и налево, здороваясь, единственной рукой пожимал руки односельчанкам, что-то отвечал им, а Татьяна и затихший к тому времени Колька всё не расцепляли объятий, так и стояли, обхватив солдата руками, и казалось – нет на земле силы, которая смогла бы вырвать его у них.

Дорога опять запылила – из деревни кто-то бежал сюда, на ток. Павел, первым увидевший бегущих, шепнул жене: «Тань, глянь-ка, не наши бегут?..» Она, коротко оглянувшись, кивнула. Колька так и стоял, уткнув мокрое лицо в отцовскую пустую подмышку, сейчас ему было немного стыдно за свои слёзы, но отец, видимо, понял его состояние и громко вдруг сказал: «Кольша, а ведь я бы тебя не признал, ну, ты и вымахал, брат!» Пацаны засмеялись, бабы тоже заулыбались сквозь слёзы и наперебой стали нахваливать Кольку, а тот, незаметно вытерев глаза и нос рукавом, вывернулся из подмышки и встал перед отцом. Павел, вглядываясь в сына, еле узнавал в нём того пацанёнка, каким он запомнил его, уходя на войну – тогда, три года назад. Взъерошив Кольке и без того торчащие вихры, за шею притянул к себе на мгновение, ткнулся губами в темя, вдыхая и с замиранием сердца узнавая родной, три года снившийся в окопах запах… Кадык солдата дёрнулся, и он нарочито громко и весело крикнул: «Вот ведь ёлки-палки! До подбородка скоро достанет!» А тут как раз и младшие Соломенниковы подбежали: Анютка и шестилетние близняшки – Василий и Василиса, которых она тащила за руки. До отца оставалось всего несколько шагов, когда Анютка отпустила вдруг ладони брата и сестры и птицей подлетела к Павлу. Он чуть наклонился вперёд и раскрыл ей навстречу свою уцелевшую руку. Крепко ухватив отца за шею, она целовала его в щеки, в нос, в глаза, в лоб и звонко приговаривала после каждого поцелуя: «Тятенька…родимый…тятенька…родимый…». Татьяна углом платка вытерла глаза, метнулась к близнецам и стала подталкивать их к Павлу, который, зажмурившись, держал дочку на руке и шептал тихо: «Анютка ты моя…Анютка…» Близнецы, ни за что не хотевшие узнавать в этом одноруком дядьке родного отца, ударились в рёв. И опять - шум, крики, и смех, и слёзы…

Василия с Василисой успокоила Анютка, и близняшки были поочерёдно подняты Павлом на руку и поцелованы. Заплаканная бригадирша, получившая похоронку на мужа в первые дни войны и смотревшая теперь на вернувшегося солдата каким-то особым – вдовьим, что ли - взглядом, гнала Татьяну и Павла домой, мол, встречать героя надо, кормить-поить! Но они не ушли, а дружно вместе со всеми принялись за дело: сыпали зерно, завязывали мешки, младшие толкались тут же – рядом с отцом, и Павел весело им подмигивал, каждый раз удивляясь, как они все выросли, и потихоньку привыкая к ним – теперешним. Потом в пять рук – отец, мать и Колька – поднимали туго набитые мешки и укладывали в телеги, и только когда все пять подвод медленно, друг за другом, тронулись – тогда Соломенниковы пошли в деревню, а оставшиеся на току долго смотрели им вслед…
Поздно вечером, после бани, после всех разговоров, когда ушли последние гости, а близнецы тихо сопели на полатях, отец развязал солдатский вещмешок и достал из него что-то, завёрнутое в серую тряпицу. Колька и Анютка тут же подскочили к столу, подошла мать, фартуком вытирая на ходу мокрые ладони. Отец аккуратно развернул тряпку. Часы! У Кольки перехватило дыхание… Недавно Мария Потаповна приносила газету с портретом самого Жукова, у того тоже на руке часы были, но вроде как даже похуже этих, что лежали сейчас на столе. Чёрный кожаный ремешок был прошит ровной строчкой, стальная часть корпуса поблёскивала, а на стекле циферблата не было ни единой царапинки – видать, недолго они служили прежнему хозяину. Крупные цифры и массивные стрелки хорошо выделялись на чёрном фоне. «Наверное, ночью светятся…», - подумал Колька, и рука сама потянулась к часам. «Бери, бери, тебе привёз! Трофей…» - сказал отец. «Ого! Тяжёлые…» - паренёк взял часы обеими руками за ремешок и почти не дыша, стал рассматривать. «Трофей? – переспросила Татьяна, глаза её округлились, кровь прилила к щекам, - Так ты их это… с убитого немца снял?..» Павел тяжело глянул на неё: «Ещё чего скажешь?! Мараться… Не мой трофей. В госпитале лежал рядом с пулемётчиком… он обгорел сильно…не жилец был… А парень детдомовский оказался, однополчане далеко - вот всё его имущество и сунули мне в мешок при выписке, коли вместе лечились, говорят, так это больше чем родня! А всего имущества – вот эти часы да фотокарточка, - Павел протянул Татьяне небольшую мятую фотографию, с которой улыбалась им круглолицая девушка с короткими кудряшками, - Так и не узнали, кто это. Спрашивали его, но он хрипел только… то ли Тоня, то ли Соня – непонятно…" «А паренька-то как звали?» - тихо спросила Татьяна, разглаживая осторожно края фотографии. «Сергей Боровиков», - ответил отец. «Вот пусть будет она Тонечка Боровикова…может, сестра…может, жена его…», - с этими словами мать вставила маленькую мятую фотографию за край оконного деревянного косяка, где уже были укреплены довоенная фотокарточка Павла - передовика намолота 1940 года и семейный снимок, сделанный в райцентре за три года до войны, на котором Василия и Василисы еще нет, а маленькие Колька и Анютка, сидя у родителей на коленях, испуганно таращат глаза в объектив. И вот теперь кудрявая девушка смотрела на отца, на мать, на Кольку с Анюткой, и казалось им, что будто всегда она была здесь и всегда весело глядела на них со стены. Помолчали. Потом отец продолжил: «Не хотел я сначала эти часы брать, неизвестно же – чьи они, как к нам попали… да госпитальные уговорили. Таких часов, сказали, сейчас у наших ребят – навалом! Солдаты на отдыхе порой балуются – стреляют по ним… Взял, значит, с такой думкой - на левой руке носить, но больно неловко… Да и на что они мне? Пусть Кольше…учиться поедет на тракториста – пригодятся. Говорят, их в городе за хорошие деньги можно продать…» Колька встрял: «Тять, да зачем продавать-то? Носить буду!» Мать легонько мазнула его по затылку: «Не лезь, куда не следует! Носить… Маловат ещё для таких-то часов…» - тем же ходом вытянула их из Колькиной ладони, завернула в тряпицу и убрала в сундук.

Спал Колька тревожно, всё ему мерещились часы… А под утро приснился отец – с обеими руками, и протягивал он Кольке сразу двое одинаковых часов, только ремешки у них не из черной кожи, а излажены будто из старых вожжей деда Филимона, которыми он по весне охаживал соседского паренька Митьку, чуть не спалившего избу. Колька так обрадовался, что у отца правая рука на месте, засмеялся от радости и сразу проснулся! На кухоньке кто-то негромко разговаривал. Прислушавшись, узнал бригадиршу тётю Тасю, она уговаривала отца взять на себя руководство колхозом, мол, мужик есть мужик, а подписывать документы и левой рукой можно научиться, мол, давай оглядись, отдохни денёк – другой и принимай все дела. Отец отдыхать не собирался, сказал, что в госпитале належался, что и так хотел сегодня выходить в колхоз на любую должность. Довольная тётка Тася ушла, а мать стала пересказывать отцу утренний разговор, который случился у неё с соседкой Валей Клячиной. Та на днях ездила в областной госпиталь навестить мужа Фёдора – он вернулся с фронта ещё в феврале, но был весь израненный, еле ходил, почти ничего не слышал после контузии и уже второй месяц находился на лечении. Так вот, Валя очень удачно продала на молотовском базаре трофейные часы, если и им удастся выручить столько же денег, то Кольке и на штаны новые хватит, и на сапоги, и на пальто и даже ещё останется. Отец был согласен, а Кольке, лежащему на печке, очень было жаль часов! Ну, да против матери, конечно, не попрёшь, у неё характер ого-го: коли чего задумала – не своротишь! Но ведь часы-то не завтра на базар повезут, и не послезавтра, а значит, пока у Кольки есть время налюбоваться на них. А уж как похвастать охота… Улучив момент, когда его никто не видел: мать с отцом ушли в правление, Анютка что-то делала во дворе, а младшие ещё спали – паренёк достал из сундука тряпку с часами, сунул себе в карман и помчался к старой развалившейся мельнице.

Пацаны, как обычно, были уже там. Ни слова не говоря, Колька размотал тряпку и вытянул руку с часами на ладони. Мальчишки оторопели. «Трофейные. Офицерские. Называются «Зенитх», - тыча пальцем в иностранные буквы в центре циферблата, важно, как на собрании, произнёс Колька. Посыпались вопросы, как да что. Он рассказал им про обгоревшего пулемётчика, приврав для красоты, будто пулемётчик в бою уложил несколько фрицев и снял с одного эти часы. Пацаны восхищенно выслушали рассказчика, потом каждый с великой осторожностью подержал часы в руках. «Дорогущие, наверно…» - с завистью протянул Санька – самый младший из компании. И только хотел Никола прихвастнуть, что целый дом, поди, можно на них купить, как стоявший чуть в стороне и не принимавший участия в обсуждении часов Венька Семёнов – лучший Колькин дружок - с пренебрежением в голосе произнёс: «Да обычные часы…подумаешь! Вот у Фёдора Клячина – да, часы так часы были!» «А ты почём знаешь? – перебил Веньку Гриня, - Тётка Валя их никому не показывала, боялась, что милиционер из района узнает и отберёт!» «Знаю! – вскинулся Венька, - Мне мать сказывала!» Колька понимал, что в Веньке говорит обида – у него отец погиб в декабре сорок первого, а у Кольки на-тебе: и отец вернулся, да ещё и часы привёз, и в глубине души он уже пожалел, что выхвастнулся часами, поэтому быстро выхватил у Саньки предмет спора и сунул в карман. «Тятька говорил вчера, что войне конец скоро, вот после семилетки поеду на тракториста учиться - буду их на руке носить», - завершая разговор, протараторил Колька и повернулся, чтобы бежать домой и убрать часы на место, но будто холодной водой его окатило от Венькиных - зло брошенных в спину - слов: «Этот фашист, может, тятьку моего убил, а ты давай, носи его часы!»
Колька замер, побелел, повернулся к говорившему и хотел ответить, но губы задёргались, и он больно закусил их зубами. Мальчишки затихли, и казалось, не дышали, только во все глаза глядели на Веньку, а тот продолжал: «Или Андрюху...» – кивнул Венька на Саню. У того разом покраснели глаза и вокруг рта расплылись красные пятна: на его старшего брата Андрея похоронка пришла всего несколько дней назад, и Санёк каждый день втихаря от всех ревел за мельничной стеной. «Или бабстешиного сына… Или Трифона Степаныча... А ты всё-равно носить будешь?!» - слова лучшего друга, как тяжёлые камни летели в Кольку. И так это было невыносимо, что он заорал: «Да замолчи ты, гад! Тебе же просто завидно, вот и придумываешь тут!..» - и сжав кулаки, рванулся к Веньке, но пацаны хором загалдели, схватили того и другого за руки и стали оттаскивать друг от друга. Слёзы жгли глаза. Боясь зареветь, Колька лягнул кого-то, вырвался из мальчишеских цепких рук и стрелой помчался домой. Перемахнул через жердину своего огорода, сел в картофельную ботву, отдышался. Рубаха на правом плече треснула, хорошо хоть по шву… Если мать заметит – всыплет по первое число…

Дома не было никого, Колька сунул часы обратно в сундук, надел другую рубаху и побежал на поле, а оттуда Мария Потаповна повела школьников на колхозный склад – готовить мешки для зерна. Весь день он работал молча, в стороне от всех, ни разу не взглянул на своих дружков, которые тоже помалкивали. Санёк бегал туда - сюда, пытаясь наладить отношения, но Колька на все его уговоры только дёргал плечом и хлопал мешки ещё яростней. Вечером, съев краюху хлеба с молоком, залез на печь и сделал вид, что спит. Мать даже забеспокоилась – уж не заболел ли и, встав на приступок, осторожно потрогала Колькин лоб, а спустившись, шикнула на малышню, чтоб не галдели, не мешали брату отдыхать. Ему забота матери была очень приятна, и под привычный стук тарелок и кружек, которые она мыла в тазу, он совсем успокоился и задремал. В полудрёме явился вдруг Венька и стал выворачивать ему руки, чтобы вытащить из кармана часы. Колька вырывался, скрипел зубами, боднул соперника головой и проснулся. Сердце колотилось, лоб саднило, будто и правда боднул кого - видно, стукнулся о загородку. Дома было темно и тихо. Выглянув из-под занавески, Колька попытался определить, который час, не смог и до самого рассвета пролежал без сна. Стоило ему закрыть глаза, как сразу виделись фашисты - белобрысые, холёные и с его часами на руках! Вот один поднял автомат и выстрелил в дядю Ивана – Венькиного отца, второй свалил с ног соседа Фёдора Клячина и прикладом автомата бил его и бил! С бухающим сердцем Колька открыл глаза, и видения исчезли, только в голове что-то шумело и взрывалось. Какое-то время он таращился в темноту, затем снова смежил веки и опять началось: фашист давал очередь из пулемёта, солдаты в советских гимнастёрках падали, и Колька узнавал в них Андрея – Санькиного брата, и Демида Ивановича – мужа тётки Таси, и учителя Николая Васильевича, и всех своих односельчан – молодых и старых, которых он всех очень хорошо знал, и которые уже никогда не вернутся в родные Ключики…

Колька снова открыл глаза и тяжело дыша, глядел на серый близкий потолок. Что-то ворочалось у него в груди, и он не мог понять, что это – тоска, злость, боль или ярость? Он громко всхлипнул, сжал кулаки и со всей силы стал биться лбом о стену. Занавеска отдёрнулась, и отец, встав на приступок, схватил сына за плечо: «Кольша! Кольша, ты чего?..» Тот вцепился в его руку, хрипло шепча: «Ой, тятька…страшное приснилось…» Отец легонько сжал Колькину ладонь: «Ну, всё, всё…Кольша, всё хорошо…» - подождал, пока тот задышал ровно и успокоился. Потом, высвободив руку, чуть взъерошил сыновний затылок и с какой-то горечью в голосе тихо произнёс: «Эх, брат… тебе-то с чего страшное снится, а?..» Вздохнул, спустился с приступки, взял с кухонной полки кисет и спички, тихо вышел на крыльцо. Колька – за ним, сел рядом, привалился к пустому рукаву и так, молча, долго сидели они на ступеньке, пока мать не позвала к столу.

С утра Колька показался на складе, потом напросился в помощники к деду Филимону и весь день они работали бок о бок – возили воду на ферму. Ему – с одной стороны – было спокойнее, что он не видит своего обидчика, а с другой – какая-то тяжесть давила его, не давала радоваться погожему дню, хорошим новостям с фронта и забористым филимоновским шуткам. Уже вечером, когда везли последнюю наполненную бочку и проезжали как раз мимо дома, паренёк вдруг сорвался с места и крикнув деду: «Я сейчас! Догоню!» - скрылся за воротами. Через полминуты, держа одну руку в кармане, догнал телегу и на ходу заскочил в неё. Закончив на ферме все дела, дед Филимон отпустил Кольку, и тот прямым ходом помчался на мельницу. Мальчишки были там и о чём-то говорили, но, увидев подошедшего, примолкли. У Кольки сердце колотилось где-то в горле, но он, не выдавая волнения, посмотрел Веньке в глаза. Тот, упрямо сжав губы, взгляда не отвёл. Колька, доставая руку из кармана, сделал два быстрых шага к старой каменной стене, и со всего размаха бросил часы о серый выщербленный камень. Осколки мелкими градинками полетели в разные стороны. Мальчишки как один вскрикнули, вскочили на ноги, Санёк пошарил в траве и с листом подорожника кинулся к Кольке – тому осколком чиркнуло по левой щиколотке, и капелька крови медленно стекала на пятку. Венька ошарашенно бормотал: «Ты чего?.. Зачем ты?.. Во дурак…» Санька тем временем послюнявил подорожник, сел на корточки и залепил маленькую ранку на Колькиной ноге. И тут увидел лежащий совсем близко от него чёрный ремешок с циферблатом, на котором остались только цифры и название – Zenith. Не отрывая взгляда от иностранных букв, мальчишка правой рукой нашарил на земле камень, медленно поднял его, а потом с силой ударил по чёрному циферблату. И ещё! И ещё! Ремешок лопнул, на стальном искорёженном кругляше уже не было видно ни цифр, ни букв, а Санька всё бил и бил, с яростью выкрикивая сквозь слёзы: «Вот тебе, фашист проклятый!.. Вот тебе!» Потом, выкричав всю свою боль, отбросил камень, тяжело дыша, боком приткнулся к уцелевшей части стены и, утерев нос рукавом, затих. Пацаны молча сгребли стеклянные осколки, вместе с землёй и пылью ссыпали их в узкую щель под самой стеной, туда же бросили то, что осталось от циферблата и ремешка.

Домой Колька шёл длинной дорогой - в обход, шёл не торопясь и придумывая, что он скажет отцу и матери про часы. Чем ближе подходил он к дому, тем медленнее шагал. На повороте в улицу его догнал Венька и зашагал рядом. Три избы прошли молча, потом Венька сказал: «А я и вправду… завидовал… Теперь тётка Таня задаст…» Колька подумал о хворостине, которую мать держала в сенках, но промолчал. Ничего, он вытерпит, не впервой… У своих ворот хотел махнуть на прощание Веньке, но тот шёл следом. Поднялись на крыльцо, вошли друг за другом в дом. Мать собирала нехитрый ужин, отец - на другом конце стола – левой рукой медленно и коряво вписывал карандашом в таблицу какие-то цифры. Колька, глубоко вздохнув, шагнул вперёд и начал: «Тять… я это…» - и тут Венька прямо от порога протараторил: «Дядь Паш, я часы ваши разбил!» Мать, достающая из печи горячую картошку, охнула и чуть не выронила чугунок из рук. Колька оторопело глянул на друга, потом ещё на шаг подошёл ближе к отцу: «Да нет, тять, это я!» Венька тут же встал рядом: «Колька сказал, что тётка Таня меня вожжами выпорет, вот он и говорит, будто сам эти часы фашистские расколотил…» Мать, к тому моменту опомнившаяся, с близкими слезами в голосе запричитала: «Да я вас обоих, паразитов, вожжами!.. Поедешь ты теперь у меня, Колька, на тракториста учиться без штанов! Ведь спрятала в сундук, кто разрешил взять?!» - мать раздухарилась, хлопнула чугунком об стол и поддала открытой ладошкой Кольке по спине. Отец, всё это время внимательно переводивший взгляд с сына на Веньку и обратно, спокойно сказал: «Мать, не шуми. Я разрешил, - и пока пацаны удивлённо переглядывались, продолжил, - они ж не видали таких… Ну, разбили и разбили, и чёрт с ними! Не хотел я их брать, вот и не зря, видно… А Кольке на штаны заработаем, не переживай! И не только на штаны…» Но Татьяна, привалившись к печи и уткнувшись лицом в ладони, горько завсхлипывала. Младшие, услышав материны всхлипы, тоже дружно заревели, и отец с провинившимися друзьями кое-как успокоили всех.

Потом вместе ели холодную картошку. Зашёл дед Филимон, его тоже усадили за стол, обсудили дела на фронте и подготовку колхоза к зиме. Всё ещё немного расстроенная мать не утерпела и пожаловалась деду на вахлаков – Кольку и Веньку, которые своей выходкой нарушили все планы на будущую учёбу. Дед, хитро подмигнув пацанам, похвалил Кольку за сегодняшнюю работу и предложил ему на всю зиму должность водовоза. А за помощь Филимон Никитич отдаст ему всю одёжку, оставшуюся от погибшего ещё в финскую дедова сына Игната, который после Гражданской занимал какой-то важный пост на молотовском заводе и имел в гардеробе двое брюк, три рубахи, пиджак с галстуком, ботинки и почти ненадёванное полупальто. На том и порешили.

Спал Колька в эту ночь спокойно и улыбался во сне: снилась ему идущая по ключевскому пшеничному полю Тоня Боровикова, а рядом с ней – весёлый, живой и здоровый пулемётчик.