Найти в Дзене

О языческой мужской ДРАКЕ в художественной форме рисунком с натуры (начало 2000-х)

…Разом останавливаются у насыпных строго отмеренных гряд – они в стороне, удобное месте; где тропинка, уже не стесненная картофельными бороздами, вытекает на широкое, и можно разойтись даже вчетвером.

Встречные берегут туфли, спускаются гуськом, один за одним, мимо огромной величественной липы, неказистого парника, и вот ниже, тропинке, натоптанной в распаханном, что делит огород пополам…

- Стоп, паря, - выговаривает Петька-Казак тому, кто идет первым: – Дальше – карантин!

Стоят, некоторое время разглядывая друг друга. «Ситянские» с брезгливым любопытством, как на всяких неумных пьянчуг, принявших на грудь для храбрости. Казак с Лехой смотрят наивно. Петька держит руки, чтобы видели: в одной пусто, в другой – нет ничего. Седой пристраивается у своих кустов смороды, словно он здесь ни причем, будто все, что произойдет, его касаться не должно.

- Чего в перчатках?

- Сифилис! – не моргнув глазом, заявляет Леха за Петьку. – Самая последняя его стадия! Нос подклеили, остальное кусками отваливается. Он и в бане так парится, чтобы собственные детали не растерять, подлюка! – как бы жалуется на Казака.

Петьку степенным не назовешь, и знай он собственный рок, наверняка бы его извратил хотя бы из вредности, не ставя над собой и рядом с собой ни черта, ни дьявола, ни ангела, ни бога, кроме как по краткосрочному договору с кем-нибудь из них; с битьем по рукам, либо пожатием, в которые прежде плюнут. Петька-Казак трет нос тыльной стороной кисти - под носом становится грязно. Шумно набирает больше воздуха в легкие, чтобы в следующую минуту-две выдохнуть - разродиться подбором, с которого Лешку-Замполита, считающего себя человеком бывалым, а ко всякому завернутому словцу привычным, проберет оторопь. И из многого поймет одно – Казак оскорбляет пришедших, но так, что придраться сложно, а уйти нельзя.

Впечатляет недостаточно. Способных ли по достоинству оценить не осталось? Нет фенолога или человека «сходившего к хозяину» - витиеватую речь Казака не оценивают.

- Блатные, что ли? – вяло спрашивает один, должно быть кто-то из самих «братьев Ситянских», без удивления, делово, не ожидая ответа, как положено человеку сильному и предводителю, и не вдаваясь в рассуждения, отступает назад, пропуская «своих»…

- Прорезался голос соловьиный в рыле свином – надо такому случиться! – едва успевает удивиться и обидеться «пустышке» Петька-Казак. - С виду мокрая курица, а, смотри, как петушится, чистый козел! – дуплетом вгоняет обиду Петька, выводя чей-то «птичий», либо «скотский» характер из равновесия. - Стой, конь бздиловатый! Считай разы! – орет Петька, прощупывая ударами чье-то «орало»…

Полный зоопарк! Петька – повергатель смыслов. Вот легко перышко, а на крышу не забросишь... Петька-Казак таков же – прилипчивый, не стряхнуть, не избавиться! И обратное – вот он рядом, а не ухватить, словно меж пальцев протекает. Порхает, и в любой момент готов смертью ужалить. А нет, так пугнуть столь ярко, что закусишься на всю оставшуюся жизнь - на мир тебе теперь так и смотреть - в прокушенную насквозь губу.

В разведке дракам не учат (если дошло до рукопашной – грош цена группе и ее командиру!) - зато нарабатывают множество способов - как снять часового или «взять языка». В «старой школе» большей частью исключительно «по старинке» - кулаком в голову или, если требуют, «полным бережением» - в обнимку, там и здесь никакой честности, никаких соло. Двое, а лучше сразу трое (чтобы с гарантией), зажав, пеленают одного. А нет такой возможности, так опять же кулаком в голову, да «в залом», уложить так, чтоб землю жрал, ни о чем о другом не думал, и – в «пеленки». Но по крайностям только глумить и качественно, если кулак крепок – кулаком, эстетам, берегущим собственные костяшки, основанием ладони, а то и «по-женски» - ничуть не хуже наотмашь с протяжкой по всем нервным окончанием, коих на лицевых множество, ладонь мужская тяжела, и шок обеспечен. Но от первых двух можно получить калеченое (или того хуже, к личному везению «языка»), а третьим, по чести говоря, мало кто пользуется. Очухается – значит, поживет еще немного, до конца потрошения на информацию.

Вот и сейчас, когда пошла кутерьма, пара «левой руки» (всякий бы заметил) дралась как-то «неправильно», фактически работая привычное, парное: один выхватывал, «примораживал объект», второй – «глумил».

Первый «походовый» не озадачил - глядел рублем, гроша не стоил… да и второй в ту же таракань… Не жди хорошего два раза подряд, а тут подфартило. Получилось как «по писанному». Одного ухватил Леха, повернул на Казака, тот ударил наотмашь тыльной стороной кулака в пятый позвонок, и Леха тут же уронил тело слева от себя, чтобы не мешало дальнейшему. Второго – субтильного сложения - зацепил, вывел на себя Казак, не дал ни ухватить, ни ударить, спутал руки в перекрест, а Леха «сделал его» в темечко. Строго дозировано ударил – тут чуть сильнее и точно заимеешь «холодного». Еще не увлеклись, как это бывает, работали школьно – старались «глумить» качественно, но с недобором, строгой оглядкой на «выживет – не выживет».

А вот дальше пошло не так… Следующего, очень крупного, едва ли не вдвое тяжелее себя, Казак поддразнил: нагло выставился против него всей своей тщедушностью, пропустил мимо, обидно наподдав ногой в зад, а Леха, в сей же момент, скользнув за спину, подпрыгнул и ударил со всей дури сцепленными руками куда положено, пробивая мышцы и жир, вроде бы обездвиживая. Но здоровяк, выгнувшись перед Казаком, разбросал руки, пытаясь ухватить…

Хоть и говорят, что «на кукиш купленное не облупишь», но опять срабатывает. Петька-Казак знает множество приемов, как взять «фраера на понт». Вот он опять пододвигается бочком, кривораком, несерьезные лапы свои держит, что клешни – вылитый борец сумо веса воробья. Против бугая, хоть тот и пошатывается, выглядит это смешно: все равно что суслик прет врукопашную на медведя, или заяц в период собственной весенней случки решает пободаться с лосем за права на лосиху, чье время вдобавок приходит осенью, и даже та мало понимает в чем суть вопроса.

Петька-Казак, помня наказ – безвозвратно не калечить, борясь с собой, с трудом избегает сиюмоментного желания свернуть здоровяку коленку на сторону, не тешит разнообразием, опять и опять бьет «сдвоячка»: сцепленными вместе руками промеж лопаток, прослеживая Лехин досыл в печень, правит детине и «вторую надпочечную».

- Этот баран – добрый был человек, - с придыханием вставляет реплику Леха. - Не надо бы его так.

- А как? – вскипает Казак, ломая привычные традиции работы, бросается в схватку с криком: – Дайте мозга жопу мазать!!

Все разом взбутетенилось…

Что бы ни происходило, но настоящее, не любительское, происходит молча, и от того более страшно. Орут, когда развлекаются. Нет ничего более выразительного, чем молчание. В действии ли, когда каждое движение его подчеркивает, в статике, когда его подчеркивает суетливая неуверенность того, против кого это молчание направлено. Уверенный смотрит в глаза. Но не в сами глаза, а дальше – сквозь них, сквозь человека, как сквозь некое событие, сквозь свершившийся факт… Окрик не приветствуется, восторженный ли, пугающий. Зачем пугать, если все равно надо бить и бить надежно? И чему восторгаться? Своей работе? Так она работа и есть, не развлечение. Порой скучная, порой страшная, но всегда творческая. Каждый раз по-иному, но всегда молча. Молча пришли, молча сделали и также ушли. Это в идеале. Не всегда получается. А в быту и вовсе!

Эффективная драка не имеет ничего общего с эффектной. Обычно она грязна и краткосрочна. Там она крутит свои пируэты с разорванным до уха ртом, приседает с разбитой мошонкой, запрокидывается с выдавленным глазом, сучит ногами по земле…

- Расступись грязь, навоз ползет! – орет Петька, заводя себя и других на мужицкое.

Дальше совсем «не так». И здоровяк падает неправильно, вовсе не туда, куда определяют, тело его, выполняя какую-то остаточную команду, умудряется сделать два шага и завалиться поперек тропинки, еще и выпластать руку, да ухватить ею Леху за ногу у самой стопы. Лешка-Замполит «уходит» в матерщину. И начинается действо уже не красивое, а безобразное, с топтанием гряд и беганьем друг за дружкой по бороздам картошки, уханьем, обидными репликами… Как бывает, когда позабыв про все свои навыки, сходятся по пьяной лавочке на кулачках русские мужики, чтобы потом, уйдя в окончательную обиду, выломать кол или жердину, да отвести душу, разогнав всех. Тут только один показывает свою испорченную городом сущность - Ситянский поворачивается спиной и пригибаясь, будто ему целят в спину, бежит к машинам. И бабы, как это принято, взявшиеся визжать в полный голос, потом (как вовсе не принято) вместо того, чтобы по вековому русскому обычаю броситься разнимать и спасать самое ценное - своих мужиков, вдруг затыкаются, словно им разом суют кляп, и трусят туда же в своих неловких туфельках. Значит, не верные подруги, не спутницы по жизни, а шалавы на час.

Тот, кто дезертировал, у машин останавливается, застывает, как вкопанный, и в ту же секунду словно сдувается, начинает оседать, а «Пятый», которого вроде и не было там – чистое же место! – стоит над ним в рост, осматривается. «Подруги», так и не добежав, снова берутся визжать, но уже не столь качественно – задохнулись. «Пятый» делает шаг в их сторону. Достаточно, чтобы заткнулись, забыли про машины, вещи и потрусили по пыльной деревенской дороге мимо заросших дворов и заколоченных изб в сторону откуда приехали.

На грядах меж тем разворачивается нешутейное.

В разведке дракам не учат, но самообразование не запрещено.

В секциях требуют, чтобы каждый удар был осмысленным. У варажников требования противоположны – думать никак нельзя, мысль тормозит действия, но еще более тормозит анализ своих ошибок, судорожный поиск решений. Чего решать-то? Удар кулаком естественен, как дышать, как сплюнуть горечь, а тело лучше про это знает, надо лишь «отпустить» его. Отправить себя по наиболее привычными естественными ему движениям, и то что осваивается в спортзалах, будет им тут же позабыто. – экзотика движений не для прозы жизни. Ударишь вражину, не как бил в «грушу», а как косил траву, по той же дуге, повторив траекторию тысяч и тысяч движений, а опрокинешь от себя ладонью под подбородок, левой придержав талию, как работал веслом на тяжелом участке реки, а если бросишь, то так же, как перекидывал копенки вилами в сенник или же метал одонки, а поймаешь на движении и «поведешь» его, то как делал это с более сильными еще с первого своего поясного ножа на столпах детских, что были едва по колено, потом тех столпах, что скрепили восемь стен твоей варажи, на самой варажнице, а то и в игрищах великих празднеств - столпах на воде, что в затоне у мельницы, или первых своих пятисекундных поединках «один на один», где, вдруг, не зная, а «утанцуешь» друга, а еще… Да разве все расскажешь?

фото автора - "варажница"
фото автора - "варажница"

И так получится, что едва ли не во все случаях, на непонятное, на тяжелое, на выставившееся, прущее на тебя, отработаешь «восьмерочкой», ни о чем не думая, но всякий раз мимолетно удивляясь делу своих рук – вроде бы не хотел, вроде бы без усилий, вроде как просто отмахнулся, вроде само получилось, а вона как… скрутилось дерево, пошло трещинами, уже и выворотень – куда его?

А удар кулаком естественен, но равно естественен удар ножом, когда речь идет о войне или событиях непримиримых.

Унзатые раны хуже полосованных, у Петьки таких нет. Сошел бы за дворянина-дуэлянта, но века этак едва ли не 15-ого, до недоразумения, которое ввел век изящества и излишеств им составляющих, где шпаги еще имели режущую кромку, дуэлянт истекал кровью многочисленных мелких ран, потом валился в обмороке, и победа приписывалась противнику, который от потери крови сваливался позже, потом приходил лекарь и отворял обоим кровь, чтобы скорее вылечились. Некоторые выживали…

Петька не варажник, но естественен, дошел инстинктами.

А вот Седому сбрушиться бы по-варажьи, и сразу бы «прибрался», пусть бы ободрав кожу на руках, а он не стал, вынес своего никак не «скоробогаточкой», а чем-то не имеющим название, но описанием получается так: «перехват одной рукой за «чувствилище», отчего тот сам тянется вверх, перенос центра тяжести, с чего остается только «помочь», с чего летит далеко с кувырканием, и без последствий, но только если место ровно, если втянет в себя руки-ноги, что редко, и будь камни - «сдуется», а будь стена, получится наглядно - впечатается ногами вверх, и тут не смотри какой липкости характера, ни за что не удержится. Но на мягком с подобного встают относительно легко, не сделав ревизии всем костям, а здесь мягче мягкого, здесь грядки, и потому Седому пока что не сидеть верхом, не бить в морду, выговаривая – уча неумного человече правильным формам русской речи.

Тому ли, что…?

Торон – прямой удар.

Торонь – ураган, серия ударов и приемов.

Торочить – вязать, в том числе и приемами.

Торони – скрывайся, ставь защиту.

Торопан ь – топчи, дави…

Да и драться положено на «торопище » или «торпище », и с него же не отпускали, пока противники не замирятся, пока не остынут, не попью родниковой, не доверят спиной повернуться, да на спину друг дружке плеснуть холодненькой, и вот когда с этого рассмеются, тогда поединок закончен, не раньше. И если с одной чаши выпил, то уже едва ли не побратим. На торопище идут не затем, чтобы драться, а затем, чтобы примириться, в том был его смысл.

А нетерпелив, отсюда и - «торопыга ».

"Торопище братчинское" (50х80)- современный вид, Псковская обл. "остров" в межозерья "Три брата" (ныне пересохшие), фото А.Мочаловой
"Торопище братчинское" (50х80)- современный вид, Псковская обл. "остров" в межозерья "Три брата" (ныне пересохшие), фото А.Мочаловой

И что тут непонятного хотя бы по звучанию? Всяк русский, кто даже не слышал этого слова прежде, его поймет. Ну, и куда вы, мистер Торопыга со своим «урамикатсуки » на «сука-бля-вамо»?..

А есть еще такое – «рабовать » или «рабошить », но обращенное отнюдь не к равным, а том смысле бития, что «делать рабов». Пугать до самых пят, и «пяткосверкание», даже если и остался на месте, отсюда же. Напуган – вполовину побит. Быстрота страха в каждом теле разная. Есть, цепенеют – и не проси! - хоть царство божье ему обещай, хоть кадилом по голове! – а умораживаются телом и духом - такая людская порода. Но есть цепкие, с торможением центральной нервной, есть непонятливые, такие, кому одного раза мало, да и второй приняли бы за случайность, но третьего не дают.

Дал подняться торопыге, дал вцепиться и снова уронил – уже по-варажьи - скрутил руками цифру восемь, не разбирая, что вцепилось, как вцепилось, какой силы человек, и стался вопящий мешок с костями, подпихнул – и тот упал, уже не имея желания вставать. Едва ли кто-то смог понять – как? почему?

- Рожни!.. Торочь!..

Замполит, поймав «своего» за левую руку - ухватившись одной за кисть, перенаправив ее вдоль руки, другой крепкими пальцами за локоть - вздернув, таскает, водит вокруг себе, заставляя вытанцовывать на цыпочках, и не знает, что с ним дальше делать: можно вывихнуть руку, вынув ее из плечевой сумки, можно «сделать кузнечика» - сломать локтевой сустав, чтобы он свободно болтался на все стороны, а можно бесконечно долго водить пойманного вокруг себя, прикрываясь от остальных его телом, наводить его верещаниями (по выражению самого Замполита) - «идеологию паники». Хорошая психологическая обработка тех, кто не вступил, не затянуло в невозвратное и, вроде как, еще обладает возможностью выбора.

Китаец или японец подсмотрев такое, составили бы трактат, открыли бы школу, назвав ее «Драконий Отросток », обросли бы учениками-последователями, которые в свою очередь, договорившись об отчислении учителю изрядного процентика, вооружившись его соблаговолением, дипломом на китайском, да совместной фотографией на фоне Шао-Линя ринулись в Европу и Штаты, давать частные уроки звездам и их прихлебателям. А оттуда и в Россию, опять и опять стремясь унамзить мозговое поле «родства не помнящих» своим привозным, заокеанским. Но Леха ни о чем таком не думает, таскает пойманного по картофельным бороздам, стараясь водить так, чтобы не слишком их помял, и ждет, когда Казак освободится со «своим», чтобы подвести к нему под аккуратное – «Командир не велел калечить, велел только глумить». Пойманый орет, и его крики уверенности гостям не добавляют.

Можно усуховечить , чтобы уже на всю жизнь пришлось быть инвалидом, можно и по-простому «вынуть руку». Вопрос ли? Но Седому же, либо Георгию и вправлять, Воеводе Старому – знахарски, Воеводе Нынешнему – книжно, рекомендациями медицинскими, а чтобы прознать, у кого лучше получится, надо вынимать две руки разом и подначить на исправление, и тут Лешка колеблется. Мыслей нет, когда воюешь, но когда «подтирки» идут, какой ерунды только не передумаешь…

Петька-Казак криков добавляет – собственных, искренних.

- На меня и с ножиком?! – орет, возмущается Петька-Казак. - Это когда я сам без ножика?! – вопит он в праведном гневе - рвет на себе брезентовую ветровочку, что пуговицы отлетают. Под вопли эти срывает ее с одного плеча, машет перед собой, наматывая на руку, подставляя намотанное под нож – под тычки и полосования, разом другой рукой цепляет горсть черной жирной земли и тут же, без замаха, мечет обидчику в лицо. И вот уже никто не успевает заметить - как такое получается, но у Казака в руке чужой нож и, развернув лезвие к себе, он тычет рукоятью в бока его бывшего хозяина, да так пребольно, что мочи нет терпеть. Вот и пойми – вроде и руки были длиннее, и нож в руке, и проворным себя считал, а тут какой-то недомерок рукоятью собственного ножа поддает под бока. Больно и страшно, потому как не знаешь, в какой момент развернет его в руке, чем следующий раз ударит. Парень орет, и Казак орет, но еще громче, и тут опять не поймешь, то ли сам по себе, то ли передразнивает. Крутит нож меж пальцев, да так быстро, что тот сливается в узор, опять тычет им, будто змея бьет, и ничего поделать нельзя. При этом смотрит в глаза, не моргает, но только парень понимает, что этот взор сквозь него, ничего не отражает. Уже и не обидно, и даже не больно, а страшно, как никогда в жизни!

Каждый развлекается в этой жизни как может, словно подозревая, что в другой ему развлекаться не дадут, там он сам станет объектом развлечения…

- Пленных не брать! – объявляет Замполит, и это последнее, что слышит Петькин подопечный. Казак, прикрыв движение брезентухой, зажав лезвие большим и указательным пальцами, наотмашь бьет его в височную. Дурной звук, кажется, слышен и у самой реки.

- Не перестарался? – спрашивает Замполит.

- Черт его знает! – Петьке неловко за «грязную» работу. - Хрен на блюде, а не люди!

- Командир обидится.

- Я плашмя.

- Моего прими, - просит Замполит.

- Угу, - рассеянно говорит Петька-Казак, берет двумя руками за шею возле ушей, сдавливает, некоторое время держит, потом отпускает.

Замполит аккуратно укладывает страдальца в борозду. Петька-Казак щупает «своего», смотрит зрачки.

- Живой! – объявляет он. – Я же говорю – плашмя! Это рукоять тяжелая…

Начинают собирать и складывать тела у тропинки, проверяя надо ли кого-нибудь реанимировать.

- А толстый где? – удивляется Петька-Казак.

- Где-где! – злится Замполит и рифмует «где» – раз уж так совпало, что к слову пришлось. – В пи…!

Седому уточнение адреса не нравится, да и не любит, когда такое… да хоть бы и в бою!

Петька встревожено зыркает по сторонам, раздувает ноздри. Замполит начинает бегать по кругу, прыгая через борозды, забегает в кусты смородины, орет, и туда же, не разбирая дороги, летит Петька, чтобы очередной раз «добавить» здоровяку, который отполз и даже уже встал на четыре точки, тряся головой, словно конь, которому запорошило глаза.

-4

- Ироды! – орет Седой. - Сморода же!

- Извини, Степаныч, сам видишь, какой попался. Бздило мученик!

Наклонившись кричит в ухо здоровяку.

- Ваша не пляшет!

И начинает отплясывать меж гряд то, чему нет названия.

- Бздабол! - укоризнит Седой.

- Седой, ты как со своим управился? – спрашивает Леха. – Я не видел.

- Молча! - говорит Седой. - Но в два захода, –. признается он. – Не такой уж и старый, - успевает похвастать. - Он мне сходу в ухо нацелился – я смотрю, а кисть даже в кулак не собрал – совсем не уважает! Но впрочем, и этой лопатой если бы зацепил... звон был бы не колокольный. Поднырнул под граблю, а там моя череда! - под локоток направил, чтобы тень свою на земле поискал, под ребра двумя пальцами - чисто «по-староверски» (прости-мя-господи!), это чтобы через печенку прочувствовал сердечко. Шагнул два раза, рухнул на коленки, за бочину держится, а вторую к груди прижимает. Глаза выпучены, вот-вот, вывалятся. Подумал, что я это ножом его. Потом сообразил, что – нет, очень рассердился, вскочил на добавку к порции и улетел верхом…

Седой давно не дрался – некоторые вещи «не по возрасту» – потому «многословит» - испытывает законную «мальчишескую» гордость.

- Надо же какой бугаина! – удивляется Леха на последыша. – Как поволочем?

- Сейчас тачку возьму…

Это Седой.

Петька танцует.

- Карай неправду! Пусть рыло в крови, а чтоб наша взяла!

Сумасшедшему всяк день праздник. Является ли это его проявление сумасшествием или высшей мудростью, не дано знать никому, но врать будут, и всякое, потому как сумасшедшему за себя не позволят сказать.

Драчливый не зажиреет. Петька видом сухопарый, жилистый, словно не тело, не кость, а узлы на узлах вязали и мокрыми растягивали, пока не ушла вода. Завтра не будет! Петька-Казак привык просыпаться, разминаться, объявлять себе именно это: «Завтра не будет!», и тому следовать. Не оттого, что все надо сделать сегодня и гордиться этим днем, а… Просто не будет «завтра», и все! Прожить день нескучно, чтобы день ко дню сложилась нескучная жизнь…

Оттанцевав свое «язычество», замирает - смотрит, недобро перебирая всех лежащих, словно перебирает обиды и держится желания пройтись, постучать с носка под ребра – не притворяются ли?..

У Петьки-Казака «стриги» вьются за плечами – жаждут кровь – но лишь Михей-ведун бы их заметил и осудил. Все воины и стригутся накоротко, потому как – «стриги»! - надоедливые ненасытные духи войны. Но Казаку стоило бы полировать череп, по древнему обычаю оставляя чуб, где всем стригам не удержаться, где они затеют споры между собой передерутся и соскочат. И уже не будут столь донимают того, кто пускал кровь, и тем самым выпускал их, подставлялся под... не скажи вслух что – не в ваших обычаях и не по вашей вере это знать, уж простите!

Седой теперь за ведуна, потому космат, а без бороды урочному варажнику не быть. Седой теперь Атавит назначением, сочли, что уроков ему достаточно, чтобы им быть. Михей, прежде чем умереть, это подтвердил. Только в межурочье сбривается все, и даже брови, но такое раз в восемь лет, и неизвестно тогда, сколько продлится межурочное время – неопределенная тоскливая полоса жизни, в которой сутью не живешь, глотая пустое время, в которое может и затянуть. Иные всю жизнь меж уроков, но жили ли?

Язычники склонны задаваться вопросами другим непонятными. Живы ли камни? А что их жизнь? На сколько веков растягивается сказанное камнем слово? Где отпечатывается? Имеет ли эхо? Есть ли возможность считать сказанные ими слова? Все это другой язык… ЯЗЫ! Язычество!

Мир не таков, как его кажут. Из страха показать его таким, как он есть, смыслы слов в нем подменяют или запутывают.

…Складывают и попарно и по всякому, но все равно получается на три ходки, потому что бугая надо везти отдельно. Тем, кто начинал шевелиться, опять зажимают сонную артерию. У машин не снимают, а сваливают возле Молчуна и помогают сортировать «страдальцев» по сиденьям.

Сгрузив очередное, Лешка-Замполит принюхивается и спрашивает у Седого.

- Ты что в ней возил? Никак навоз?

- Угу. Но последнее - дрова к бане.

- Обидятся! – уверяет Замполит. – Теперь точно обидятся. Смотри, как пахнут! – говорит он, помогая пихать здоровяка на заднее сиденье. – Унюхаются - подумают, что нарочно их в дерьме извозили.

- Может еще и записку – с извинениями? – язвит Казак.

- Извинения побереги, нам с тобой сейчас отчитываться, – говорит Лешка-Замполит, тоскливо оглядывается в сторону бани. – Седой, вы тут с Молчуном дальше сами, а мы с Казаком пойдем свой втык получать. Бабы-то их куда делись?

- С этими все в ажуре, не заблудятся, - говорит Седой. - По дороге сейчас, чешут к большаку. Не успеют – они в туфельках, а босиком тоже далеко не уйдут – городские пигалицы. Эти самые и подберут их. Очухаются – сообразят, как им сегодня повезло, уедут – свечки ставить на здравие себе и нам.

- Может-таки в распыл? – громко спрашивает Лешка, именно так, чтобы те, кто вид делает, что в бессознанке, прониклись, да пропотели. - Брюхи вспороть, чтобы не всплыли, да в болото, или попросту на куски, да ракам? Пойти - переспросить?

Замполит не кровожаден – а нагоняет ужаса исключительно в воспитательных. Смотрит в сторону бани и сам себе отвечает.

- Если бы так, то «шеф» сам бы вышел – засветился, - подыгрывает ему Казак. - Трофеи хоть есть? Дайте с собой, может, отмажемся.

- То не свято, что силой взято!

Молчун кидает сумку…

- Не густо, - перехватив и заглянув, разочарованно тянет Замполит. – И на такую-то кодлу? Нищета!

Начинает перебирать. Действительно, две гранаты с запалами непонятно какого срока хранения, дешевые ножи-штамповки под «Рембо», пистолет Макарова с пятью патронами в обойме, короткоствольный газовик, да еще «Вальтер» без патронов, но это уже по счастью для владельца, этот уже в таком состоянии, что нормальный знающий человек не рискнет стрельнуть - явно с войны, раскопанный недавно, с раковинами по металлу.

Сунув сумку Петьке, идет к бане. Казак тянется следом, и по ходу щупая трофейные ножи, громко возмущается:

- Какое барахло! Где Китай, а где мы? Заполонили!..

фото автора - "Афган, философия войны"
фото автора - "Афган, философия войны"

ПРИЛОЖЕНИЕ

Личный архив, письма неизвестного, предположительно 1906, фрагменты:

«Я со многими знаком накоротке, и уже позволяю иногда себе шутить рискованно, опоскольку и сами они шутить любят. Вот давеча выдавил из памяти своей строку летописи: «И встреч им вышли крамольники, в знак полной покорности судьбе и позволения делать с ними что хочешь, неся каждый топор и плаху…»

И знаешь, какой строкой, вымаранной и исчезнувшей в наших знаниях, в тот же миг, не смутившись, ответил мне наш дремучий «лапотный крестьянин»?

«С видом покорным встреч вышли крамольники - с плахами и топорами, и приблизившись, метнули плахи тяжелые и взялись за топоры острые…»

Если бы только это! Тут же он показал мне, как было дело или, прости, как оно могло быть. Плаха, на которой удобно колоть дрова, прижата к бедру под правой рукой, топор в левой от себя, держится не за топорище, а как бы протягивает – на мол, бери и руби меня! вид покорнейший, и вот он внезапно крутится вокруг себя, бросая плаху, что греческий атлет мечет свой диск, та летит далеко, и он летит вперед, ее догоняя, но та, упав на дорогу, принимается куляться, и не вижу как, но в сей миг куляется их уже две - это он ее рассекает надвое, и столь ровно, что мне никогда не разрубить – половина к половине...

Мне пригрезилось – что бы понаделали такие плахи в ряду воинов, в какую бы броню они не рядились, и пригрезилось так явно, включая то, как среди них, воспользовавшись замешательством, средь сделавшейся оторопи работают свое кровавое вараги той ловкостью, которую проявляют на своих игрищах и привычкой, какой работают в лесу. И все это увиделось мне так явно, что самого пронзила оторопь, зацепенел и с трудом сбросил с себя этот морок. Варага понял, но не усмехнулся, чего можно было бы ожидать, а неожиданно сказал, как подумалось бы с боязливым, если бы только они умели бояться, уважением в голосе: «А ты, дядя, умеешь резать пласты времени!» и спустя миг, словно проговорился: - «К Оттону бы тебе!»…

Так впервые услышал я про неведомого мне прежде Оттона…

Еще скажу, что нагнал ее как-то семеняще, так что ног не видно, так они иногда бегают, делаясь при этом словно меньше. Не бросая плахи, я к их смеху пробовал бежать так же, но всяк раз получалось; ноги цепляются одна за другую с понятным обидным результатом. Ты меня знаешь, продолжаю упорствовать, ноги сильно устают, едва хожу, и тому уже не смеются, а помогают советами и спорят друг перед другом – у кого лучше получается или кто правильнее делает. Впрочем, это как дышать, ведь каждый дышит по-своему…

У каждого свой топор, подходящий ему по весу и силе, встречал и вдвое, раз один против другого мерились, кованы тонко, и отточены так, что стругают иногда ими как ножом и с маху разрубливает такое, на чем любому другому увязнуть. Рукояти же на ладонь или две длиннее обычного и дерева более твердого, так например, клена, и так слышал, что из корня ценят больше, чем само железо, готовые на такую, если сложится естественной формой, да ляжет в руку, не жалеючи отдать несколько топоров. Этим пользуются окрестные крестьяне, потому как сами вараги вредят дереву с большой неохотой, считая первейшим дуб, следом – яблоню, клен, липу, и только ольху, иву и осину рубят в любое время года, березу же неохотно и зимой, а сосну и другие хвойные лишь зимой, когда их колесный календарь сдвинется на зиму, пройдет та спица, что зовется Урга…

Еще показали мне, как с двумя топорами пройти злую толпу не нанося смерти и тяжелых увечий, потому как оскорбление нраву может быть излечено, но убийство всегда требует отмщения. Топорище заправляют в рукав, а когда руки опущены, топоров не видно, лезвие в руке острым к верху и бьют тором вперед, и подставляют топорища, которых не видно, и обухом бьют сверху вниз и в стороны, колют носком, но получается неглубоко, и режут, подсекают лезвием снизу, и все это так быстро и неразрывно, что походит, будто это работают поршни у паровоза, когда он взял разгон, двигая тем колеса…»