Удивительно, как папенька с помощью женских рук матери моей и теток ухитрился дешевым способом меблировать свою квартиру в греческом вкусе. Так все было изящно и необыкновенно, что даже заезжавшая к нам изредка бомондная родня разевала рот от удивления... Мебель вся была сделана по рисункам папеньки охтенским мужичком-столяром. Обивку для мебели по самым простым дешевым материям греческими узорами вышивали три мои тетки. Обивала мебель, драпировала и вешала занавески сама маменька, она у нас, между прочими ее искусствами, была и искусный обойщик... А главное, что в ней было дороже всего, это то, что она на лету схватывала мысли своего мужа-художника и исполняла их в точности. Описывать всю обстановку нашей новой квартиры было бы долго. Но ее ведь и теперь во всякое время можно видеть, стоит только погулять по залам Академии художеств и взглянуть на семейную картину графа Ф. Толстого. На этой картине едва видна через дверь в гостиную спальня, поэтому то, чего не видно, я постараюсь дополнить от себя. В спальне интереснее всего была античная широкая кровать, с выгнутой в виде лебединой груди спинкой, с колчанами вместо передних ножек; над нею был брошен роскошный полог, как бы на лету пронзенный золотой стрелой и приколотый ею к стене. В головах этот полог перебрасывался одним концом через высокую узкую греческую колонку с прозрачной мраморной лампадой, которая по вечерам пропускала сквозь себя слабый загадочный свет; другой конец полога роскошными складками упадал сверху бюста на плечо бога сна Морфея (тоже работы папеньки), который стоял в ногах на пьедестале, а затем расстилался до самого пола. Короче сказать, это была не кровать, а сама Греция — ложе Амура и Психеи... До остальных жилых покоев дух Древней Греции не долетал, в них все было совсем просто. В парадном кабинете, освещенном сверху, окон не было, а потому па пенька облюбовал себе в нашей столовой окошечко, вы ходившее на двор профессора Варнека, облюбовал и завладел им совершенно. Придвинул к нему свой рабочий стол и, сидя в своем любимом, изорванном халате, точно бедненький мастеровой, резал и вырубал свои штемпеля и медали. Этот любимый халат был до того ужасен, что шалуньи тетки мои сыграли раз с папенькой шутку: вместо заплаты, пришили железную заслонку от печки. Но и это издеванье не помогло: папенька со смехом отпорол ножичком заслонку и опять в нем же уселся за работу. Около этого рабочего стола ютились два немца: один приватный папенькин ученик, медальер Торстенсен, беднейший из беднейших немцев; другой, датчанин Кнусен, часовщик; этот подготовлял для папеньки разные колесики и пружинки, нужные ему для состава остроумных фокусов его собственного изобретения, которыми он любил удивлять своих гостей. Фокусы в то время, когда мы жили в «розовом доме», тоже сильно интересовали папеньку.
Эти милые два немца пустили корни в нашем доме и сделались совсем домочадцами в нашей семье. К обеду папенька покидал свой милый халат, облекался в черную бархатную блузу и являлся к столу красавчиком. После обеда он забирал свою восковую работу и перекочевывал в спальню маменьки на угловой диван и там, у круглого стола, в кругу дам, при свете двух сальных свечей, принимался лепить один из оригиналов будущих медалей войны 1812 года. Одна из дам читала вслух какой-нибудь страшный роман Ратклиф, другие работали... Говорят, что я тут же присутствовала, только не работала, а сладко спала за спиной папеньки; меня жалели тревожить и не уносили в детскую.
М.Ф. Каменская (Толстая), "Воспоминания", 1891 г., стр. 80-82
***
Умиляешься, читая эти строки, по-белому завидуя людям, жившим когда-то до нас, бывшим столь одарёнными в любой области, что нынче нам эти дарования кажутся чудом в век скоростей и техники, сделавшими всех равнотупыми в массе своей и не умеющими пуговицу пришить и гвоздь забить. А тогда многогранные умения и ремесла, артистичность и поэзия, культура и художественность были статистикой! Это был совершенно другой мир, другая планета, другая Вселенная со своими законами и своей жизнью. А ведь всего лишь каких-то сто пятьдесят-двести лет нас отделяют, по историческим понятиям почти вчера.
А какая разница…
И сколько ни читай воспоминаний, в каждом роду были представители, подобные Фёдору Толстому.
И эту дружность, умение жить поколениями рядом друг с другом, многочисленной семьёю в десятки персон (что само собою феноменально чудесно по нынешним меркам!), не отбиваясь от племени своего, рождало ту синергию, которая позволяла выживать в любых жизненных бурях и треволнениях, радоваться каждому дню, умение веселиться, а не напиваться, жить, а не существовать, быть, а не казаться, говорить красиво, с чувством, с образом, а не перекидываться междометиями. Привилегированное сословие своей культурой и самобытностью, независимостью мысли и суждений, честью и верностью, благородством в сочетании с традиционностью и патриархальностью создавало ту высочайшую планку развития, к которой вслед за ним стремился и остальной народ по мере своих сил. Умение жить полной жизнью, быть счастливыми только от творчества, даже от забав и затей, а не от банального богатства, денег или ранга – это не инфантилизм, это настоящая жизнь. Это не существование от отпуска к отпуску, это не то, когда пашешь как идиот сам не зная для кого и зачем между путёвками в Турцию или Египет с одними и теми же серыми развлечениями, присущими нашему миру. Это другой стиль, совершенно иная физика жизни – органичная человечности и всему божественному, что осталось в человеке после райского Эдема. Это стиль жизни, приближавший человека к эсхатологическому смыслу его существования и его месту в Мироздании, к максимальной полноте его физического бытия в этом трёхмерном мире, насколько сие возможно, а не банальное проживание жизни, как теперь. Это, по образному выражению, было то время, когда старое и поломанное чинили, а не выбрасывали, как нынче, в дни массового потребления. И человеческие отношения тоже чинили. И все были мастера в этом деле.