Я уеду в какой-нибудь северный город,
закурю папиросу, на корточки сев,
буду ласковым другом случайно заколот,
надо мною расплачется он, протрезвев.
Знаю я на Руси невеселое место,
где веселые люди живут просто так,
попадать туда страшно, уехать — бесчестно,
спирт хлебать для души и молиться во мрак.
Там такие в тайге замурованы реки,
там такой открывается утром простор,
ходят местные бабы, и беглые зеки —
в третью степень возводят любой кругозор.
Ты меня отпусти, я живу еле-еле,
я ничей навсегда, иудей, психопат:
нету черного горя, и черные ели
мне надежное черное горе сулят.
Нужно двинуть поездом на север,
на ракете в космос сквозануть,
чтобы человек тебе поверил,
обогрел и денег дал чуть-чуть.
А когда родился обормотом
и умеешь складывать слова,
нужно серебристым самолетом
долететь до города Москва.
Я зеркало протру рукой
и за спиной увижу осень.
И беспокоен мой покой,
и счастье счастья не приносит.
На землю падает листва,
но долго кружится вначале.
И без толку искать слова
для торжества такой печали.
Для пьяницы-говоруна
на флейте отзвучало лето,
теперь играет тишина
для протрезвевшего поэта.
Я ближе к зеркалу шагну
и всю печаль собой закрою.
Но в эту самую мину-
ту грянет ветер за спиною.
Все зеркало заполнит сад,
лицо поэта растворится.
И листья заново взлетят,
и станут падать и кружиться.
В кварталах дальних и печальных,
что утром серы и пусты,
где выглядят смешно и жалко
сирень и прочие цветы,
есть дом шестнадцатиэтажный,
под домом тополь или клен
стоит ненужный и усталый,
в пустое небо устремлен;
стоит под тополем скамейка,
и, лбом уткнувшийся в ладонь,
на ней уснул и видит море
писатель Дима Рябоконь.
Он развязал и выпил водки,
он на хер из дому ушел,
он захотел увидеть море,
но до вокзала не дошел.
Он захотел уехать к морю,
оно — страдания предел.
Проматерился, проревелся
и на скамейке захрапел.
Но море сине-голубое,
оно само к нему пришло,
и, утреннее и родное,
заулыбалося светло.
И Дима тоже улыбнулся.
И хоть недвижимый лежал,
худой, и лысый, и беззубый,
он прямо к морю побежал.
Бежит и видит человека
на золотом на берегу.
А это я никак до моря
доехать тоже не могу —
уснул, качаясь на качели,
вокруг какие-то кусты.
В кварталах дальних и печальных,
что утром серы и пусты.
В России расстаются навсегда.
В России друг от друга города
столь далеки,
что вздрагиваю я, шепнув «прощай».
Рукой своей касаюсь невзначай
её руки.
Длинною в жизнь любая из дорог.
Скажите, что такое русский Бог?
«Конечно, я
приеду». Не приеду никогда.
В России расстаются навсегда.
«Душа моя, приеду».
Через сотни лет вернусь.
Какая малость, милость, что за грусть —
мы насовсем
прощаемся. «Дай капельку сотру».
Да, не приеду. Видимо, умру
скорее, чем.
В России расстаются навсегда.
Ещё один подкинь кусочек льда
в холодный стих.
…И поезда уходят под откос,
…И самолёты, долетев до звёзд,
сгорают в них.
1..мы с тобою пойдём туда, где над лесом горит звезда.
...мы построим уютный дом, будет сказочно в доме том.
Да оставим открытой дверь, чтоб заглядывал всякий зверь есть наш хлеб.
И, лакая квас, говорил: "Хорошо у вас".
2 ...мы с тобою пойдём-пойдём, только сердце с собой возьмём.
...мы возьмём только нашу речь, чтобы слово "люблю" беречь.
Что ж ещё нам с собою взять?
Надо валенки поискать - как бы их не поела моль.
Что оставим? Печаль и боль.
3 Будет крохотным домик, да, чтоб вместилась любовь туда.
Чтоб смогли мы его вдвоём человечьим согреть теплом.
А в окошечко сотню лет будет литься небесный свет - освещать мои книги и голубые глаза твои.
4 Всякий день, ровно в три часа, молока принесёт коза.
Да, в невинной крови промок, волк ягнёночка на порог принесёт - одинок я, стар - и оставит его нам в дар,
в знак того, что он любит нас - ровно в два или, скажем, в час.
5 ...а когда мы с тобой умрём, старый волк забредёт в наш дом - хлынут слёзы из синих глаз,
снимет шкуру, укроет нас.
Будет нас на руках носить да по-волчьему петь-бубнить:
"Бу-бу-бу. Бу-бу-бу. Бу-бу...",
в кровь клыком раскусив губу.
Приобретут всеевропейский лоск
слова трансазиатского поэта,
я позабуду сказочный Свердловск
и школьный двор в районе Вторчермета.
Но где бы мне ни выпало остыть,
в Париже знойном, Лондоне промозглом,
мой жалкий прах советую зарыть
на безымянном кладбище свердловском.
Не в плане не лишённой красоты,
но вычурной и артистичной позы,
а потому что там мои кенты,
их профили на мраморе и розы.
На купоросных голубых снегах,
закончившие ШРМ на тройки,
они запнулись с медью в черепах
как первые солдаты перестройки.
Пусть Вторчермет гудит своей трубой.
Пластполимер пускай свистит протяжно.
И женщина, что не была со мной,
альбом откроет и закурит важно.
Она откроет голубой альбом,
где лица наши будущим согреты,
где живы мы, в альбоме голубом,
земная шваль: бандиты и поэты.
Ты танцевала, нет — ты танцевала, ты танцевала,
я точно помню — водки было мало, а неба много. Ну да,
ей-богу, это было лето. И до рассвета свет фонаря был
голубого цвета. Ты всё забыла. Но это было. А ещё ты пела.
Листва шумела. Числа какого? Разве в этом дело…
Не в этом дело!
А дело вот в чём: я вру безбожно, и скулы сводит, что
в ложь, и только, влюбиться можно.
А жизнь проходит.