Восплачем теперь, если не реками слез, то хоть ручьями; если не ручьями, хоть дождевыми каплями; если и этого не найдем, сокрушимся в сердце и, исповедав грехи свои Господу, умолим Его простить нам их, давая обет не оскорблять Его более нарушением Его заповедей, - и ревнуя потом верно исполнить такой обет.
Святитель Феофан Затворник. Мысли на каждый день года
…однажды, в незаметном моем земном бытии, так сбылось событие творчества. Рассказать событие не умею, и, чуть ли, не впервые, боюсь слова, боюсь строки, как бы, не получилась вновь – речь о себе. И себя ни куда не денешь, потому что через собственное сердце прошло, и в собственном сердце сбылось.
Время кончины Святейшего Патриарха Алексия я не почувствовал, не узнал. Сердце обустроилось, смирилось пространству Рождественского поста, за Пресвятой Богородицей на Праздник Введения, введено было в Храм Православный, Исповедью и Причастием, вновь затаило себя созерцанием Жизни, Православием Вселенной. В пост как огня бегу и новостей и телевизора и интернета, потому что - не в пост слишком падок на все это, пристрастен, даже. Узнал, чуть позже, не помню даже, как узнал, как принял, как жил с этим. - Так бы, и рассказывать, по порядку, как все и было.
Но было все, на самом деле – не так.
Живое чутье действительности научило его тому, что в основе всего видимого есть элемент невидимый, но не менее реальный, и что не учитывать его в практических расчетах значит рисковать ошибочностью всех расчетов, - выведет Иван Алексеевич Бунин в 1929 году, размышляя о русской жизни и русском творчестве, на примере писателя Александра Ивановича Эртеля. Постулат Бунина имеет своим основанием опытное, достигнутое в творческом и жизненном опыте, посредством «живого чутья действительности», Исповедание Православного Символа веры: «Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым». Надо живым чутьем воспринять действительность Православного Символа веры. Надо обратиться к Творцу, - во Святей Троице Единому, славимому и покланяемому, Отцу, и Сыну, и Святому Духу - как обращается Молитва Оптинских старцев: «Господи, просвети мой ум и сердце мое для разумения Твоих вечных и неизменных законов, управляющих миром, чтобы я, грешный раб Твой, мог правильно служить Тебе и ближним моим». И тогда, если Богу будет угодно, станет внятен элемент невидимый как основа всего видимого, и тогда, полнота миросозерцания, не ограниченная лишь миром видимым, позволит разуметь законы, управляющие миром, если только цель постижения законов состоит в том, чтобы «правильно служить Тебе и ближним моим».
Вспомнить прошлое – это попытаться, оглянуться назад, взглянуть поверх прожитых лет, собрать рассеянную память на том событии, которое было, ты это доподлинно знаешь – было. Но собрал, сложил и – лишь груда мертвых осколков, а был целый камень, событие было, и если и камень, то камень был жив и вопил, вопил тихонько, потому что ты сам - молчал, событие своего бытия не понимая, осознать не умея. Как же вернуться туда, как собрать событие в жизнь живую - камень тихонько возопивший, как услышать, вновь? Как услышать событие повзрослевшим уже сердцем, пережить и понять, наконец-то, что же с тобой произошло?
Для этого - не смотри назад, не оглядывайся, оставь в покое память, пусть служит тебе, там, где ей должно, а здесь потребно иное. «Склоняясь и хладея, мы близимся к Началу своему», - засвидетельствовал Александр Сергеевич Пушкин. Не смотри в прошлое, смотри в Начало, впереди себя и чуть выше горизонта, поверх. Что видишь? Икона Пресвятой Троицы лиет щедро, во всю Вселенную, предрассветный зеленоватый, зелено-серебристый, едва неуловимый человеческим чувством Свет. Так устроил Господь мир земной и небесное таинство – «Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым». Ты не видишь Икону, но Она есть. Стань посреди русского безкрайнего поля, в предрассветную рань Пятидесятницы, «нет ни души кругом - ни звука, ни тревоги», - свидетельство Бунина, Начальник Тишины – здесь, с тобой, вперед и чуть выше, над горизонтом - Неуловимый Свет. Вглядись в Православном храме в Икону Пресвятой Троицы, очами сердца вглядись, долго стой, сколько потребуется – увидеть: от Нее - Свет, Тот Свет, что коснулся твоих чувств, среди русского поля, за миг до рассвета.
Во мне самом есть - мир видимый и невидимый, живу и сознаю жизнь свою как пространство видимое, и, оглянувшись, лишь видимое вспоминаю, вижу – «битый камень лег по косогорам» (А. Блок). Научись не вспоминать, а воскрешать. Вперед смотри, смотри на Пресвятую Троицу, всем сердцем взыскуй Начало. И будет дано - увидишь и мира начало и человечества начало и жизнь свою собственную увидишь в Неуловимом Свете, к Нему ты и шел. Думал жизнь за спиной остается, переживем, забудем, а она, жизнь твоя впереди тебя вся собиралась, складывалась, образовывалась, да не так, как ты бы хотел представить – себе ли, людям, Богу, а так как на самом деле была. Озарит ее Свет, всю перед глазами твоими. Пушкин, Александр Сергеевич Пушкин – «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю». Читая жизнь. Назад в России не читают, читают только вперед. И, Онегин, «он меж печатными строками читал духовными глазами». Жизнь свою вперед читал и все видел, так как оно есть. «Но строк позорных не смываю». И нет, не смыть. Не обойтись слезами.
Так и события бытия, сбывшиеся, вперед глядя, надо рассматривать. События твоего бытия воскрешаются в Свете Неуловимом, становятся зримы, предстают во всей полноте мира видимого и невидимого. Смотри, открывай снова, проживай с совестью вместе, так как надо бы было, а что не исправить – созерцай бережно, собирай горько, плачь ко Творцу, в храм Православный спеши. Исповедь, батюшка ждет недвижен, Крест и Евангелие недвижны на аналое – свидетели и орудия твоего спасения – ждут недвижны, твоего свободного выбора, Епитрахиль недвижна по батюшке, как река златоцветная предрассветная, но и Епитрахиль ждет, и Ангел Хранитель твой место занял для тебя в храме с надеждой.
Святейший Патриарх Алексий, ночь Вашего ухода неведома мне… я ничего не ведал, но пятого декабря года две тысячи восьмого, встал я, наконец-то, в четыре часа утра. Много лет и от поста к посту пытаюсь изменить свою жизнь, хотя бы внешне, – встать ранним утром, до света. Пытаюсь и не могу, лишь иногда и так необъяснимо, словно не сам я, а кто-то из мира невидимого, коснется спящего сердца, и, вот, я уже на ногах, - Радость такая в правиле утреннем, в Евангелии, во Псалтири – читай, словно в небе пари, все время в запасе, времени нам не хватает всегда, пока оно, время, - есть, а когда, все время – в запасе у тебя, то оно исчезает, времени больше нет, по-настоящему нет, то есть все оно твое, живи в волю, лишь следи, чтобы и пространство не исчезло, вслед за временем, а то обратно не выберешься, точки опоры не будет. В чистом от времени пространстве доброго утра, до Света, собирай себя Господу, Свету себя собирай, чтобы и в тебе рассвело, наконец-то. Ждет и стол рабочий, есть до работы, той которая - за деньги, за хлеб насущный - так, работа ли она? – поденщина, может, - час-полтора. И время вернулось, успел лишь о хлебе подумать. После молитвы, есть у тебя еще время для своего дела, для настоящей работы твоей, которая хлеба насущней, но вот про хлеб ты не забываешь, а работа насущная, время от времени, а ведь на это время ты и пришел – на время свидетельства личного. И не успеваешь. Пятого декабря, я успел, сел за стол, моему Великорецкому работать, Крестным ходом идти, не назад оглядываться, вспоминая, а вперед бежать за ходом, догонять, пока спал я, пока не рассвело, ход далеко ушел ко Христу, за Иконой святителя Николая.
Догнал я Великорецкий крестный ход, пятого декабря две тысячи восьмого года, часам к шести утра, наверное, на привале, последнем перед селом Великорецким, догнал, а отдышаться некогда, записывать надо, свидетельствовать, пока воскрешено все и зримо…
…как на ладони, на высоком просторе Божьей ладони, протянуты миру Храмы Великой Реки...
Так составлялось свидетельство мое - Великорецкое, село моей жизни, - но и на работу за хлеб насущный, пора было, пятого декабря, тоже.
Шла ли дальше жизнь… шла, видимо, - и видимо и невидимо шла, не останавливалась, но как созидалась, складывалась, как сбывалась, бытием становилась - снова крошево кромешное, камешное.
Запомнилось восьмое декабря, накануне прощания. Тянулась рука к телевизионной кнопке, но подумал, если включу сейчас, потом не оторваться будет. Вечером говорил с мамой. И мама моя, в далеком Екатеринодаре, даже обиделась на меня. Как же ты можешь, говорит, так, - завтра похороны, прощание с Патриархом и ты не будешь смотреть, вся страна плачет, говорила, и сама плакала. Искренне обиделась мама. И только одно мог я сказать в свое оправдание, что видя пристрастность мою, простит меня, я думаю, Святейший. Я и, правда, так думал, и прощения просил, у него и просил. Не в телевизоре, конечно, было дело, отказался я разделить с мамой моей, с народом моим, плач живой по общей нашей потере. Может, в этом единственном случае, телевизор и был как возможность единения всей страны в одном событии, в одном прощании, в одном, общем плаче, потому что, все кто любил Патриарха, не зрителями же они были, через экран, становились они участниками скорбной этой минуты. Думаю, мама так чувствовала, думаю, поэтому обиделась.
Девятого декабря встал я вновь, рано, еще до пяти часов утра. И за утренним правилом, вдруг, особо почувствовал молитву, заговорил иначе, непривычно, и внутри, непонятно откуда, был необычайный подъем, не ведомая, высокая и сильная сила, взмывала вверх все внутреннее существо. И Евангелие и Псалтирь – все звучало согласно, преображало существо в какой-то особый неведомый строй. Помнил, что сегодня похороны, но что-то иное особое, помимо общего чувства, оживало, воскресало, воскрешая и меня самого в новое состояние, легкости, отсутствия земли, боли не было, было ощущение жизни и силы. И Великорецкое работалось споро, зиждилось прямо на листе, воскресало, все видел в Неуловимом Свете отчетливо.
… и было Утро. Рассвет, платиновая искренность рос по зеленому шелку, зыбкое блужданье тумана над чистым зерцалом реки, густое молчание высокой хвои, видимая зыбь человеческого дыхания, словно души трепетали, едва не отлетая, у самых губ, на грани выдоха – вдоха земного мира небесному…
…позже, на работе поденной, не знаю, в котором часу, но, может в час девятый, среди рабочих забот, вдруг, непонятно как, услышав ли - Воспряни!, так или иначе - воспряла душа, сначала в лепет неразборчивый, трепетный, плутание в трех соснах Великорецких, как ударение выделить: напишу «село », а кто-то прочтет – «се ло», и, вдруг, заговорила душа ясно и чисто. Се ло высо ко село , Божьего Трона в подножье. Здесь от Любови светло и непреложно, - стихи ли это были, я не знаю, ложились слова в размер, какой-никакой, по грехам моим, и в рифму также, принималось одно от другого, словно пламень верховой летел, не обжигая, но охватывая радостью все существо.
Возможность творчества – Дар Божий. Творчество высоко и чисто, Красиво, в Божьем смысле, «А Бог был ясен, радостен и прост», - говорит Иван Бунин. Такое и есть творчество, настоящее, Русская литература такая, и поэзия и проза, но человек своими грехами искажает явление Слова. Человечество заслуживает быть немым, но – невозможное человекам, возможно Богу. И мы - говорим.
Как же суметь мне сказать, дальше, и не кичиться грехом. Для меня чувство – «первейший из грешников» - природное искреннее, я в нем живу, внутренние грехи - они скрыты от людей, а есть грехи видимые, курение, вот как у меня, и вот, такие грехи они трезвят, как язвы зримые, проказа, у всех же на глазах, не только у Господа, и от этого место свое настоящее в мире видимом хорошо чувствуешь и знаешь.
В юности я нес без передыху рифмованную околесицу, что уж там Божьего было, любовь да восторг, наверное. В зрелости дарована была мне немота, которая разрешалась лишь на краткие мгновения, но, какие это были мгновения, после многолетнего молчания, безъязыкости, безгласия, когда лишь отдельные слова и строки виделись и торчали безжизненно неприкаянно, мертво, среди занесенного тишайшим снегом зимнего сада немого молчания. Но, как же зацветало все, вдруг, в мгновения творчества, весенним невообразимым цветом жизни. Лишь мгновения.
И одно из таких мгновений, открылось мне в девятый день декабря года две тысячи восьмого, а накануне, я за вечерним правилом просил прощения у Патриарха, и у мамы просил прощения мысленно, - что не иду попрощаться со Святейшим к телевизору, но приду, пообещал, и маме и Патриарху, пообещал, – в Храм, завтра на вечернюю службу, там провожу, там попрощаюсь.
День девятое декабря, когда Слово во мне воскресло, помню, и сегодня в Нем жив, смотрю в Начало. В Неуловимом Свете…
…вижу, как в пламени легком пробежало по листу первое стихотворение, селу Великорецкому посвященное. И сбывались строки и помнилось, Высочайшим Благословением Патриарха Алексия вышел Великорецкий Крестный Ход в двадцать первое столетие от Рождества Христова – Ходом Всероссийским…
Потом, не веря еще, что могу говорить, дописал второе, страшно сказать, в тот день и поставил Россия в заглавие, в другой день не смог бы, назвал бы иначе, но нет – казалось – так и должно. И эпиграф из Пушкина. Сложено было стихотворение раньше. Восемь строк как вопль, безответный. Вопль сквозь все времена, сквозь всю Россию, горьким недоумением - …родиться в России с умом и талантом… И что после Пушкина к вопросу этому добавить можно. Пытался Блок добавить, да дальше Годаринской окрестности не прошел… Но соскреб и я из буковок сам вопрос на восемь строк. И не знал ответа, не было ответа во мне. И вот, вижу, живет на листе село Великорецкое, селение, вселение жизни моей. С высоты Великорецкой, Божьего трона в подножьи, открылся и этот, до язвенной раны выболевший во мне, вопрос мой - горькое недоумение мое, ропот ли, или сокрушение сердца немощное – почему, вот так, Господи? И дописал – как знаемое, уверено и твердо легли на лист еще четыре строки, ответ.
Третье стихотворение - Афон, мой Афон, Событие Афона во мне и со мной бывшее, Событие Афона – не переживание, не прикосновение, и уж ни как не сказать – «я был на Афоне», все не так – Афон был в моей жизни, и была моя жизнь на Афоне, Неделя всего, но – Жизни Неделя, это точно было, точно так, был и есть Афон, сбылся Афон. Вот он, Афон, стоит недвижим на пути к Началу жизни моей и требует от меня, самим Событием своим, требует молча, чтобы и я, теперь моя очередь, – сбылся Христу, как человек, как творение Божие, - сбылся… а я не умею, боюсь… Маме моей было посвящено стихотворение и дописывал я его по дороге на обед.
Молитва матери со дна моря достанет – живое свидетельство веры Православной, живое, аз есмь – свидетель, и – живой, молитвой матери со дна житейского моря оживотворенный. Читаю, всегда читаю, Акафист Иисусу Сладчайшему, и всегда, что-то с сердцем, или в сердце самом, происходит, левое плечо немеет, тянет левую руку, и душу тянет, - но не утробно, а как-то благодарно, благодатно, на этих строках -
Видя вдовицу зельне плачущу, Господи, якоже бо тогда умилосердився, сына ея на погребение несома воскресил еси; сице и о мне умилосердися, Человеколюбче, и грехми умерщвленную мою душу воскреси, зовущую: Аллилуиа.
На самом краю моей земной жизни стал вдоль моего пути Храм Православный, в Храме Батюшка – невысокий, седой, сухой, с затаенной внутренней силой, какая в стволах древесных живет от почвы, и неба взыскует, потому и сила, что не земле живет, а небу работает. Батюшка, отец, священник Русской Православной Церкви, Богу служитель, человекам от Бога – пастырь. Страшно. Даже и здесь еще, на самом краю моем, оставлял мне Господь дар Его безценный – свободу выбора, страшный для неразумного человека дар. Если б не Господь, прошел бы я прямо в смерть земную. Заслуженно бы прошел, потому что свой выбор в пользу смерти я давно сделал, смертью и жил, сознательно жил грехом. В смерть и прошел я, мимо Батюшки, но из Храма, чудом, не вышел, опомнился, смертными еще делами - многозаботными, вернулся, спросил пустой вопрос бытовой, а ответ услышал на мой выбор, последний добровольный меж смертью и жизнью... громом грянуло тихое русской слово в изможденной тьмою душе моей, молнией благодатной осветило всю мерзость запустения личного, очнулся во мне русский мужик, опамятовался, перекрестился я… в это самое время, в минуту эту самую, шла и мама моя Крестным ходом, шла от границы земли Уржумской с Марийской землей, шла - в Дивеево. Пять сотен километров шла и шла. Пять сотен километров – молилась. И ноги до крови стерла, про сердце, что и говорить, - шла и шла. Только и просила у преподобного Батюшки Серафима – валеночки его для себя, потому что ногам невмоготу было, да Божией Милости к сыну своему, да к детям моим – внукам ее. Молитва матери. И молитва вдовы и лепта вдовы. Все это мама в жизни своей, после смерти отца соединила. Соединила точно так, как в Евангелии сказано. А раз выполнила все, как в Евангелии сказано, то и ответ ей был как в Евангелии.
Когда же Он приблизился к городским воротам, тут выносили умершего, единственного сына у матери, а она была вдова; и много народа шло с нею из города. Увидев ее, Господь сжалился над нею и сказал ей: не плачь. И, подойдя, прикоснулся к одру; несшие остановились, и Он сказал: юноша! тебе говорю, встань! Мертвый, поднявшись, сел и стал говорить; и отдал его Иисус матери его.
От Крестного хода маминого и принималась новая жизнь моя, и Афон как Начало жизни новой. И складывал строки и плакал и слезы по щекам текли не останавливаясь. И я не останавливался, шел на обед, декабрьской Вяткой шел, снег лежал вдоль дороги, ноздреватый, грязный сугробный, осевший, побитый остро, а о край тротуара, потоком, на бордюр напирая, бурлили ручьи, бурые, витые, нелепые в декабре, среди снега.
Девятое декабря две тысячи восьмого года – так и останется в жизни моей серым полуденным часом, дождем мелким, но проливным, неотвратимым, сыро бьющим в лицо, на весенних по порыву, выхлопах ветра, косым штрихом, линующим наново, все вокруг - и зиму, и снег, вятскую часть человечества, пространство и время, и щеки мои в дожде, и собственных моих слез не видно миру, идти и плакать от чего-то невыразимого неведомого, плакать вдоволь, как жить, не таясь, не скрываясь – дождь, все встречные лица в дожде… в слезах ли? – Господь, только знает…
С неба лил дождь, из глаз лили слезы, в самом человеческом существе моем лились слова, одно за другим, струились в строки, текли по размеру, как по линейке, вершились рифмой, и новой строкой текли, линовали судьбу наново, только не к земле, не к снегу, вниз по струям дождя, а поперек им, наперекор, словно, земле параллельно - к Востоку… это только кажется, что Афон от России – на запад, иди на Восток, не бойся ничего, только – Веруй!.. и однажды увидишь – Афон, а за ним, за Афоном и жизни твоей Начало…
И я со строками своими, вслед им, шел поперек – дождя, земли, вдоль ручьев, не так только быстро, а тише… как слезы… но – поперек.
Ждали меня и я пришел. В гостеприимный родной мне дом, где ждали меня к обеду, пришел заплаканный, все лицо в дожде декабрьском, пришел в родной гостеприимный дом… а там телевизор и похороны и, - плачет, вся страна, плачет, и домочадцы родного мне дома все плачут, три женщины – бабушка, мама и дочка, три состояния – одно существо, все плачет, просто, легко, не надрывно, словно иное дыхание открылось как слезы, вдох, выдох, слеза за слезой, незаметно, естественно, просто, тихо как жить – плакать… так чисто внутри, так солоно на губах, и мир весь красивый вокруг радужный, чуть дрожащий… весь мир на реснице живет, оживает, тяжелеет, множится и, вдруг, сотрясая ресницу, уходит, горячит по щеке след торопливый, горчит в уголке губ, исчезает… и новый, и снова и снова, как жизнь, как дыхание…плакать и жить… ожил и я, заплакал и я вместе с ними, не своими слезами – соборными, с миру по слезинке - Святейшему плач… плакали все, в тот полдень декабрьский, словно, токи какие открылись и в небе и в людях русских, народ воскрес на мгновение…
Вечером в день этот, как и обещал маме и Патриарху, пошел я на службу, рано очень пришел… долго стоял у храма, стоял при паперти у ограды, моросил дождик, слякотно было промозгло сыро… Храм был темен… а я стоял с непокрытой головой, потому что молился и прощения просил у Патриарха и долго не входил в ограду… курил, потом, на паперти промозглой земли, вдали, еще дальше отошел от ограды, дождинки леденели уже, острились, стучали в темя, храм в ограде был темен… было страшно, казалось, Любви больше нет, нет Жизни, и все исчезает, Россия, Православие, человек одинокий на паперти, все - смиряется в стынь, замирает, как ручьи, как слезы… и, вдруг, проблеснул огонек в темной окраине храма, в сводчатом створе высоком, и, следом еще и еще, - лампадки затрепетали, затеплили жизнь, взгляд мой очнулся и я вместе с ним, и мир задышал, моим сначала принялся дыханием, не сдюжить казалось, ослобони, вдох невозможен и выдоха нет, вытянул как-то натужно, придыхом мелким, зачастил и миг только, чудом вытянули, задышали с миром, и я раздышался… вдруг, люди, народ за народом, до тесноты, почему, откуда столько, и храм уже в свете весь, не окнами, а сам заблистал, кресты – а купола над храмом невелики, но много их и собираются вверх, идут как на Голгофу со своим крестом каждый купол, - все золотисто ожили, пошли снова в верх, а им навстречу – снежинки, порхание белое…
… так и принялся снежок к самой службе вечерней на память Иконы Божией Матери, именуемой Знаменье, а по службе вся паперть белела, горела таинством тихим, чиста паче снега…
И казалось, слышала каждая душа в ограде, с каждой снежинкою вместе, Господь обращается к верным Своим - В путь узкий хóждшии прискорбный, вси в житии Крест, яко ярéм вземшии и Мне последовавшии верою, приидите насладитеся, ихже уготовалх вам почестей и венцов небесных…
Слышала каждая верная душа в ограде, снежинка каждая и каждая отвечала, не могла не ответить своему Спасителю, сама за себя отвечала, а получалось – все вместе, голосом одним, одним дыханием, всем снегом в Божьей ограде Русской равнины – Образ есмь неизреченныя Твоея славы, аще и язвы ношу прегрешений, ущéдри Твое создание, Владыко, и очисти Твоим благоутробием, и возжеленное отечество подаждь ми, рая΄ паки жителя мя сотворяя.
Всем снегом своим откровенным, отныне, на миг соборный, просила душа народная за себя просила, за своего Патриарха - Древле убо от не сýщих создáвый мя и образом Твоим Божественным почты΄й, преступлением же заповеди паки мя возвративый в землю, от неяже взят бых, на еже по подобию возведи, древнею добрóтою возобразитися… добрóтою возобразитися, - повторяла, просила душа.
Дождя в том декабре, и той зимой, больше - не было… а снег был всегда, всю зиму был снег, снега было много, снег - шел и шел, часто часто, чисто чисто, много много…
Со Сретенья повернуло уже на Весну, небо прояснилось чистою синью, а, даже и, март все еще морозил, держал всерьез, Великий пост преломился, а март все стоял на своем…
На Алексея Человека Божьего все в мире земном плавилось, плыло, неслось под неумолимую диктовку, - даже и в ночь, - капели, наперебой, наверстывала Весна, близилась к Началу, нагоняла Пасху, Воскресение Христово… а я замолчал.
Последняя дата под стихами, возвратившимися вновь ко мне девятого декабря среди слез и дождя, поставлена была 29 марта… мир ожил весною заговорил, молодо, радостно, неостановимо, так как и должно говорить – созидая грядущее Воскресение… и к чему тут было мое бормотание…а в молчании, мне - была Радость, и Пасха была скоро… и я был свой среди Воскресенье Христово видевших, своими глазами все видел…