На севере Псковщины, за какой-то неприметной, вросшей в землю деревенькой, увидел я женщин, впрягшихся в плуг. Их было человек пять в упряжке и одна – за ручками плуга. Они шли по серому весеннему полю, вдоль узенькой полоски вспаханной земли, молча и медленно, с какой-то унылой заведённостью. Вокруг в полях было пустынно и тихо, только жаворонки весело сверлили в разных местах серебром звучащее небо. И еще мне почудилось, когда я увидел эту печальную упряжку, что явственно слышу хруст земли и шорох тяжело переворачиваемых пластов ее.
За войну я привык к общению с любыми людьми, давно уже не стеснялся заговаривать с незнакомыми, но тут мне захотелось пройти незамеченным. Я даже прибавил шагу, как невольно делаешь это на дороге под обстрелом.
Но меня заметили и окликнули:
- Эй, военный, нет ли закурить?
Я торопливо, застигнуто отозвался: «Есть, есть, конечно!» - и свернул с дороги на поле, немного довольный уже тем, что смогу хоть табаком угостить несчастных героических работяг.
Закурила только одна – та, что окликнула меня, - молодуха лет тридцати, ходившая в упряжке «коренной». Довольно умело свернула она самокрутку, затянулась разок-другой, потом без всякого стеснения растерла рукой, как видно, заболевшую от веревки левую грудь и принялась рассматривать меня с нескрываемым, чуть озорным любопытством. Глаза у нее были веселые.
- Значит, так и воюем? – спросила она.
- Когда воюем, когда маршируем, - отвечал я, стараясь быть объективным и не задираться понапрасну; молодушка была явно языкастой.
- А мы вот весеннюю посевную на бабах разворачиваем. Аж пыль коромыслом! – Она лихо ударила рукой по колену, как будто замахнулась плясать «цыганочку».
- Лошадей, значит, не осталось?
- А вы много оставляли, когда уходили?
- Всякое бывало …
Остальные женщины, воспользовавшись передышкой, сели на землю, обвили колени свои старыми, все какого-то неопределенно серого цвета юбками, - стали прислушиваться к разговору: авось, что-нибудь интересное скажет военный! А у военного, как на грех, не было никаких интересных и веселых новостей. Весенняя распутица повсюду приостановила наше наступление.
Несколько отличалась от всех девушка-плугарь, которая продолжала стоять у плуга, держась за его ручки. Она была понарядней других – в белой кофточке из пупырчатого, будто продрогшего на ветру, парашютного шелка, в синей, вроде как из военной диагонали, юбке, а на голове – хотя и линялая, но все-таки еще голубоватая косынка, повязанная «по-рабоче-крестьянски». До войны девушка могла быть счетоводом или учетчицей, а может и теперь исполняла "по совместительству" какую-нибудь руководящую должность в возрождавшемся колхозе. Во всяком случае когда «коренная" стала очень уж наседать на «нонешних мужиков, которые налегке по дорогам маршируют», девушка руководяще остановила ее:
- Не дури, Маньк ! Дали тебе покурить – дыми да помалкивай. А то я перекур твой быстро прекращу.
-Без меня, Тонюшка , не уедешь! – уверенно усмехнулась «коренная».
И опять пригляделась ко мне, готовясь сказать что-то задиристое.
А я тут задал, наверное, самый глупый вопрос, какой только можно было придумать на этом печальном поле.
- Тяжело? – кивнул я на плуг.
- А ты попробуй, миленький! – Глаза у молодухи разгорелись совсем уже игриво и озорно. – Давай становись рядом.
- Ну что ж, давай! – Мне ничего больше не оставалось.
- И не выдумывайте! – решительно остановила нас девушка-плугарь своим руководящим голоском. – Еще чего не хватало: офицера Красной Армии – в лямку! Немцам, на радость.
- Ты, Манька, уймись, не озоруй, - заговорили и другие женщины, поднимаясь зачем-то с земли. – Ты что, забыла, каким делом наши мужики сегодня занимаются? Хоть про своего-то вспомни.
- Забудешь тут с вами! – усмехнулась молодуха. И сразу как-то утихомирилась, и вообще все тут стало вдруг серьезнее и печальнее.
- Давай поменяемся, Мань, и поехали! – предложила девушка-плугарь.
- Да я еще не заморилась, - отозвался «коренная».
Но девушка бросила плуг и пошла к постромкам, чтобы занять место «коренной». На белой пупырчатой кофте ее я тоже увидел след лямки … Ни у кого тут не было привилегий!
Женщины стали разбирать постромки, мне надо было уходить. Но я все еще стоял зачем-то, в растерянности и неловкости, на этой жгучей земле. Казалось бы, не солдату во время войны стыдиться своей профессии, а мне было стыдно. Я не знал, как уйти, не знал, что сказать.
- Может, оставить табачку? – наконец догадался я спросить у бывшей «коренной».
- А что ж, не откажусь, - быстро согласилась она.
И протянула свою темную, залоснившуюся от веревки ладонь.
- Ты откуда родом – то, командир? … Так что ж ты молчал, землячок дорогой! Если бы я знала, что ты скобарь, так, может, по-другому б и встретила … Да хватит, хватит сыпать-то, себе оставь. На войне табак, говорят, важнее хлеба … Ах, ты в Ленинграде был? Стало быть, знаешь, почем хлеб на земле …
Вот когда мы с ней по-настоящему, по-человечески разговорились! Но перекур уже кончился. Женщины стояли в борозде.
Я торопливо попрощался и быстро пошел к дороге, боясь оглянуться. Но ведь, когда боишься – обязательно оглянешься. И на дороге я действительно не выдержал – остановился и оглянулся …
Так все это и стоит у меня с тех пор перед глазами. Серое прошлогоднее жнивье, темная, с желтоватыми песчано-глинистыми подпалинами полоска вспаханной земли – и шестеро женщин с плугом, медленно, трудно тянущих свою долю по грани серого и темного. Первой теперь шла девушка в белой кофте, сильно склонившаяся к земле, похожая на какую-то невиданную рабочую птицу.