Ровно 140 лет назад в Орле, в семье горного инженера Константина Николаевича Зайцева родился сын, Борис, которому суждено было стать замечательным русским писателем. Его детство прошло в Калуге, а с 17 лет он жил в Москве, где в студенческие годы начал писать. Его заметили и поддержали Короленко, Леонид Андреев, Чехов…
Борис Константинович Зайцев был настолько русским, настолько московским писателем, что казалось, его попросту невозможно представить себе где-нибудь в ином краю, в ином поднебесье, помимо Москвы, помимо «русской Тосканы», как называл он область между Калугой, Тулой и Орлом…
Но… 8 июня 1922 года Борис Зайцев вместе с женой и дочерью навсегда покинул Россию. На родной земле он работал двадцать лет, на чужбине – полвека. В середине 1920-х его имя еще встречалось в советских изданиях, но вскоре оно пропало, и писатель на долгие десятилетия как бы исчез из истории русской литературы. Если его и вспоминали, то как белоэмигранта, врага революции и даже террориста…
Зайцев и Саша Черный, Осоргин и Ходасевич, Тэффи, Бунин, Ремизов, Гиппиус – все они вернулись в Россию. Вернулись через много десятилетий своими сочинениями, творчеством, но не дожили до встречи с Родиной, не ступили на ее землю.
…Слишком много русских могил осталось на чужбине. И среди них на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа – могила Бориса Константиновича Зайцева.
* * *
Михаил Осоргин
О БОРИСЕ ЗАЙЦЕВЕ
(к 25-летию его литературной деятельности)
Без малого лет двадцать тому назад прислали мне из Москвы в Рим какой-то «Сборник рассказов и стихотворений», и в нем я прочел рассказ «Волки» Бориса Зайцева, автора, совершенно мне неизвестного.
Оторванный от России, с которой связывала только литература, я ревниво относился к каждой печатной строке и к каждому новому имени. Рассказ «Волки» поразил меня своим особым языком, и простым, и изящным, и очень русским. И природа в нем была русская, неподдельная, настоящая, наша. Имя Зайцева я тогда же отметил в своей памяти и стал ждать.
Спустя год-два, думается, в 1908 году, мы познакомились в Риме, у меня, на шестом этаже, где из окна виден был Ватикан, купол Петра и пустыри Прати-ди-Кастелло, теперь сплошь застроенные высоченными доходными домами. Борис Константинович был тогда уже видным молодым писателем.
С той поры пути наши так часто скрещивались – в Италии, в Москве, снова за границей, вплоть до сегодняшнего рабства под игом одной консьержки, – что трудно мне, даже и в юбилейный день, говорить о Борисе Зайцеве как об объекте литературной критики и об общественном достоянии. На потолке комнаты моей стучат сейчас его каблуки, на столике прерванная партия в шахматы, а в ушах басок его сдержанного и заразительного смеха. Но и другому уступить честь печатного приветствия не хочется: хочется самому найти слово.
Учтут и оценят его книги, определят характер его таланта, наметят ему, уже «маститому», место в русской литературе. Одни вознесут, другие укоротят его славное писательское имя, для одних он окажется недостаточно пряным, других заласкает чистотой образов и убежденностью своего последнего, примиренно-религиозного уклона. Все это – дело других; над моей головой стучат его каблуки, и мое перо просит строк более интимных.
Я вижу Бориса Зайцева в обстановке, представить которую могут немногие из его читателей, – а ведь не мешает им знать, как и в каких условиях пишутся и волнующие и умиротворяющие строки «Голубой звезды», «Дальнего края», «Улицы св. Николая». Я вижу Бориса Зайцева, русского писателя и недавнего маленького помещика, за прилавком нашей промороженной насквозь «Книжной лавки писателей», где он отвратительно упаковывал книги (всегда забывал перекрутить снизу веревочку) и очаровательно беседовал с покупателями, и откуда бережно уносил заработанный фунт масла и выданную в паек редкую и приятную книжицу. Дни прошлые и потому счастливые; дни холода и голода; дни тесной деловой дружбы за прилавком ставших приказчиками и хозяйчиками философов, критиков, беллетристов, профессоров.
Пайковая селедка, дымящая печурка, валенки, очередь за молоком для дочурки, стоянье за прилавком, работа на нашем маленьком книжном складе – и вдруг счастливо украденное время для заседания в италофильском нашем кружке «Студио Италиано», где холод не мешал возрождать любимые образы и делиться тем, что дала нам близость общей любовницы – Италии. Все в сборе – Муратов, Грифцов, Дживелегов, покойный ныне Миша Хусид, а в публике – толпа итальянских воздыхателей. Дорогим визитером приехал А. Блок прочесть свои итальянские стихи, – лишь за несколько месяцев до смерти. Так в дни холода и голода мы грелись солнцем воспоминаний о стране солнца.
Я вижу Бориса Зайцева в его дрянных комнатешках в переулке Арбата, «улицы святого Николая», в постели, в смертельной схватке с сыпняком, в то время косившим Москву. Помню наш общий страх, наши напряженные ожидания кризиса и нашу радость, когда жизненность ли нашего друга, или бесконечная любовная самоотверженность его жены, или Бог, которому оба они верят и вверяются, – победили страшную болезнь. В какое время! В каких неописуемо тяжких условиях жизни!
Я помню и еще дни, стократ более тяжелые дни семьи Зайцевых, о которых не могу и не смею писать здесь. Дни, нашедшие позже в творчестве Зайцева, в отрывках «Улицы св. Николая» и в «Золотом узоре» изумительное по кристальности и по высоте чувства отражение. И по высокой примиренности, свойственной лишь высоким душам.
Я вижу Бориса Зайцева в нашем московском писательском кругу, на посту председателя Всероссийского союза. На его имени легко объединились, – как ни разнороден был уже и тогда состав Союза. Лишь болезнь и отъезд за границу для лечения заставили нас освободить его от почетного звания. В те дни Союз еще сохранял свою независимость и отстаивал свои автономные права. По отъезде Зайцева мы не выбирали нового председателя вплоть до того времени, когда почти весь президиум подвергся высылке за границу.
Я вижу Бориса Зайцева среди немцев, среди итальянцев, среди французов. Нынешним летом сто поклонов просила меня передать ему и семье его синьора Луиза, толстая хозяйка дома в маленьком приморском местечке средней Италии. Где-нибудь в его писаниях или уже отразилась или готовится отразиться фигура этой честной и добрейшей женщины, которая посылала в Россию, в тягчайшие дни, нансеновские посылки детям своих былых русских жильцов – эмигрантов царского времени. Борис Зайцев не проходит мимо людей, не запомнив их черт, другому незаметных и непамятных.
Отступив памятью назад, вижу Бориса Константиновича в «Конторе Аванесова». В Москве знают, что это за контора, и дрожат при ее имени: предварительная камера Особого отдела при ГПУ, тогда еще – Всероссийской Чека. Туда он попал вместе со многими членами арестованного Комитета помощи голодающим. Вот неподходящая к тюрьме фигура! Человек, всегда чуждавшийся политики и менее всего боевик. Все койки заняты были людьми отборными – профессорами, писателями, инженерами, врачами, экс-министрами, – цветом полувоскресшей ненадолго московской общественности. Решили, ради отвлечения от тревожных мыслей, читать лекции – каждый по своей специальности: по финансам, по экономике, по иностранной политике, по естествознанию, даже по холодильному делу. Борису Зайцеву досталась, конечно, современная литература.
Ему не удалось окончить первой своей лекции, так как явился солдат и вызвал его на выпуск: «Который Зайцев, собирай вещи на волю». Никогда и никто, ни раньше, ни после, не поражал солдата-чекиста, как сделал это Борис Зайцев, вежливо и деловито попросивший разрешения подождать с выпуском на волю и дать ему возможность закончить лекцию. И ничьему освобождению не радовались мы так, как освобождению этого совершенно ненужного тюрьме человека, слишком уж не от мира борьбы политической.
Эта прекрасная аполитичность Бориса Зайцева, столь ценная в писателе-художнике, объединит в эти дни в чествовании его людей самых различных лагерей и политических окрасок. Аполитичность не означает отсутствия определенных политических взглядов или равнодушия к судьбе своей страны; менее всего можно сказать это о Борисе Зайцеве. Она означает лишь то, что перо этого писателя не служит временному и не приносит живого образа в жертву публицистике. Пусть несогласны с этим покойный Андрей Соболь и здравствующий Антон Крайний, – но у художника не только свои пути и средства, но и свои задания. Можно резко лично расходиться с Зайцевым в оценке политических событий, – но никогда ни одна строка его творений не оскорбляет наших мнений и оценок, не вступает с нами в спор, лишающий силы и убедительности произведение искусства. И точно так же, неверующий, я всецело могу принять и воспринять религиозный пафос, которым проникнуты последние писания Зайцева, – настолько он далек от того, чтобы навязывать мне свою веру или ханжески требовать от меня молитвы его Богу. Я не знаю большего достоинства в писателе-художнике и, говоря откровенно, не знаю среди современников другого писателя, о котором твердо мог бы сказать то же.
Уже одна эта писательская чистота, эта неспособность говорить языком профанов, эта свобода от тенденциозности и от злобы дня ставит Бориса Зайцева на большие высоты современной литературы. Лишь эту несравненную по ценности черту я хочу отметить особо здесь, предоставляя другим быть судьями его таланта и счетчиками его достижений.
Париж. Последние новости. 9 декабря 1926 года
–––––––––––
Михаил Андреевич Осоргин (наст.: Ильин; 1878–1942) – прозаик, публицист, мемуарист. В 1922 был выслан из России.
Антон Крайний – псевдоним Зинаиды Николаевны Гиппиус (1869–1945).
Ровно 140 лет назад в Орле, в семье горного инженера Константина Николаевича Зайцева родился сын, Борис, которому суждено было стать замечательным русским писателем. Его детство прошло в Калуге, а с 17 лет он жил в Москве, где в студенческие годы начал писать. Его заметили и поддержали Короленко, Леонид Андреев, Чехов…