Воспоминания о детстве в Советском Союзе
Бабушка-эстонка держала дом в идеальной чистоте и каком-то стопроцентно выверенном минималистичном дизайне. Каждая вещь была на своем месте и ни одного лишнего предмета в доме не было - даже яблоки были посчитаны и выдавались поштучно.
У нее был набор идеальных блюд – консоме, суп с лапшой, солянка, пюре со шкварками, цветная капуста с сухариками, булочки с корицей, Наполеон. Новые блюда не появлялись никогда, но те, что она готовила, были выверены богами. Гороховый суп был прозрачен, так, что можно было разглядеть каждую горошку и было видно дно тарелки. Горошенки не слипались.
Невозможно было представить, что на обед будет просто суп. Всегда сначала на тарелочке с золотым ободком и нежными розочками подавалась холодная закуска (селедочка с порезанной ломтиками холодной картошкой и свежим огурцом), только после этого шел суп.
В советские времена особенно поражал консоме – просто овощной суп, но какой он был европейский.
Было всего несколько блюд, - готовились редко или по случаю, - которые разрешалось поедать в любых количествах. Остановиться было физически невозможно. Это солянка, булочки с корицей, "Наполеон" и фруктовый мусс. Не знаю, как правильно описать этот мусс, это какой-то эстонский рецепт, и больше я его никогда нигде не встречала. Он делался из только что сваренной пенки от варенья и манки. Это была такая остывшая нежная малиновая масса с косточками ягод, которую клали в глубокую тарелку и потом заливали этот островок молоком. Уже после обеда. Меньше трех тарелок съесть не получалось никогда, мозг отключался, тело ело само. При том что обжорства в доме никогда не было, потому что все порции были нормированы. Но тут можно было. Правда бабушка была тайная сладкоежка – у нее под подушкой мы иногда случайно находили стыдливые обертки от «белочки». В своем пороке она не признавалась никому и ела конфетки вечером в темноте, втайне от себя и своей воли.
Эстонская любимая бабушка Маймо (ненавидела, когда русские генеральские жены называли ее Майя) была идеальной домохозяйкой с внешностью Марлен Дитрих. Она наложила свою природную красоту на образ Дитрих и выпествовала свою стать. Мама ее была свинопаской в маленьком городке на границе с Латвией, папа сгинул, и чтобы прокормить сына и дочь в голодные годы мама ходила по соседним домам и собирала кожуру от картошки. Мама дала нашей будущей бабушке двойное имя Маймо-Элизабет, чтобы при случае вечной для Эстонии оккупации она легко могла превратиться в Лизи, Лизетт, Лизу на любой языковой лад. Уже к 18 годам Маймо стала одной из первых красавиц Таллинна. Легенда гласит, что бабушка уехала из голодной деревни на заработки в Таллинн, когда ей было около шестнадцати. Там она ежедневно ходила на все фильмы Марлен Дитрих. Она обладала какой-то космической голубоглазой длинноногой светлорусой статью. От тяжести волнистой косы голову тянуло назад. Бабушка научилась копировать все движения Марлен. До самой смерти уже при невыносимых болях в перетруженной пояснице ее спина оставалась прямой как палка. Когда она сидела, сложив ногу на ногу (по-другому не сидела), то она никогда не опускала ногу на ногу полностью. Она всегда держала ее на весу, чтобы та не размазывалась о ляжку. Постичь этот подвиг невозможно.
Как бабушка из деревенской нищей девушки превратилось в светскую красавицу буржуазного Таллинна? Она устроилась работать на завод, директор которого был чистый объективатор. Поскольку спрос сильнейшим образом превышал предложение, ему было из кого выбирать. И он набирал на работу в лучших традициях Петра Первого – по внешнему признаку. Высокие голубоглазые блондинки с прекрасной осанкой каждое утро заполняли проходную. Среди них Маймо. Школа Марлен не осталась незамеченной – Маймо приметила жена директора, всецело поощрявшая его тягу к прекрасному, и приблизила к себе. Они подружились и Маймо быстро пошла на повышение.
Потом был роман и короткий брак с голубоглазым невероятным красавцем Эйгро, который дарил бабушке платья под цвет глаз. Он ловил «лесных братьев» и был ими же убит где-то в лесах. К тому времени, после войны, бабушка уже работала управляющей при самой модной гостинице Эстонии «Палас». Туда часто наведывались советские офицеры.
Капитан Сергей Принцев тоже был красавец – высокий жгучий брюнет с алебастровой кожей и глазами сказочного изумрудного цвета. Его родители переехали в Петроград из села Санского Рязанской губернии. Моя мама потом съездила с дедушкой в село Санское: огромное неприветливое грязное селение пересекала одна длинная пыльная неухоженная улица. С одной стороны жили Принцевы, а с другой - Анашкины. За что Анашкиным дали фамилию Анашкины неизвестно, а вот Принцевым по легенде ее дали за красоту – все они были высокие зеленоглазые брюнеты. В селе Санском дедушка оставлял мою будущую маму с какой-то угрюмой бабкой и уходил бухать. Мама рассказывала, что ей было очень жутко: бабка эта с ней не общалась, мама сидела в мрачной избе и больше всего боялась момента, когда надо будет идти в туалет. К нему вел помост из прогнивших досок, окруженный огромной болотистой лужей, в которой жила свинья-гигант. Упасть туда не хотелось. По ночам маме снилась свинья. Посещение родины дедушки длилось недолго – он побухал с недельку, и отец с дочкой вернулись в накрахмаленный эстонский быт.
Будущий дедушка Сергей Петрович был парень простой, и по большому счету судьбу его определили его друзья-евреи, с которыми он учился в Петер Шулле. После Петер Шулле все они пошли на юрфак, он пошел вместе с ними и стал военным.
В Маймо он влюбился с первого взгляда, ровно в тот момент, как увидел ее в ресторане «Выру». И стал настойчиво добиваться ее руки. Все его отговаривали – жениться на гражданке бывшей буржуазной Эстонии – убить карьеру. Он не послушался, добился Маймо и увез ее с собой. По долгу его военной службы они много переезжали: Ташкент, Будапешт, Минск, Кронштадт, Ленинград.
Когда дедушка заболел и вышел на пенсию, ему дали трехкомнатную квартиру в новом доме на заливе. Тогда там только начинали намывать земли: среди пустоши торчали одинокие новостройки, продуваемые со всех сторон северным ветром. Сначала дедушке ампутировали одну ногу, потом другую. Мне было года полтора, но я помню, как он на костылях с подвываниями ходил по коридору. Потом монтажная склейка, и он уже сидит на кровати без ножек и когда хочет позвать кого-то, нажимает на специальный звоночек. Часто он подзывал моего сердобольного брата Сережу втихаря налить ему лишнюю рюмочку. В доме сильных женщин в этом плане дедушка мог рассчитывать только на моего брата. Бабушка слышала звонок, иногда приходила проверить и заставала двух Сереж с лицами голубых воришек прячущих дедушкину рюмочку.
Бабушка с утра до вечера занималась домом: все белье накрахмалено, выглажено и стопочками разложено на полки, дедушка помыт, побрит и сидит в белоснежной рубашке у себя в комнате. В дедушке меня больше всего поражала его упертость. После инсульта он плохо управлялся с речью и всей правой стороной оставшегося тела. И несмотря на это каждый, каждый раз, когда начинался фильм, он своим заикающимся сбивчивым послеинсультным голосом зачитывал все титры. С его скоростью ему было очень тяжело успеть, и иногда мы пытались ему помочь, за что он на нас злобно шикал и продолжал эту тягостную процедуру. В конце фильма он снова читал титры вслух. Хуже всего было после «Белого Бима, Черного уха» - дедушка рыдал, захлебывался, тёр покрасневшее лицо и читал. Над этим фильмом он всегда плакал больше нас всех.
Главное его ругательство было «Яппппппонский городовой!». Никогда я не могла понять, почему такое значение играет в его жизни какой-то неизвестный чужестранец. Никто из взрослых объяснить мне ничего по этому поводу не мог. Дедушка был крайне наивный человек: он искренне считал, что если газета называется «Правда», значит в ней написана правда. И когда случился ГКЧП и оказалось, что газета с говорящим названием врет, дедушка сидел у себя на кровати и горько рыдал. Вся его система ценностей взорвалась. Это был какой-то чудовищный удар, пелену с глаз насильно сорвали. Наивный коротенький дедушка, которому теперь нечего читать.
А бабушка, переделав все дела, заваривала себе растворимый кофе со сливками, садилась на светлой кухне к окну и закуривала "Беломор". И смотрела на залив, в сторону Таллинна. Не плакала, но смотрела так, что лучше бы поплакала. Тосковала она по дому всю жизнь, русский нормально не выучила и говорила с потешнейшим акцентом. «Марка, у тебя собачкина морда» - в переводе «Марка (моя мама Марина), у тебя запачкана морда». «Марка, тай мне этот пизон» - «Марка, дай мне конфетку «Зубр». «Александр, я вам сисас хуй отрезу!» - это моему папе, когда оказалось, что после рождения моего брата Сережи и скоропостижного развода моя мама опять от него залетела мной.
Про хуй, кстати. Бабушка никогда не кричала и не материлась, чем она была сердитее, тем тише становился ее голос. Это было очень страшно. Но вот когда папа явился после очередного загула к маме, которая уже одна растила Сережу, а тут оказалось, что и я на подходе, бабушка взлютовала. Она схватила большой кухонный нож и с присказкой «Александр, я вам сисас хуй отрезу!» стала бегать за ним по квартире. Папаша испугался до ужаса, потому что бабушка была человеком железной воли. Член остался цел, и бабушка потом рассказывала моей маме, что во время этой погони она чуть не описалась от смеха.
Однажды я нашла случайно бабушкино письмо маме: «Ходили на фильм по Чеко Лондоно. Ух и страстно! Ничего не понял».
Раз в один-два года бабушкина тоска по Эстонии становилась совершенно невыносимой, и она уезжала в Таллинн к племяннику Уку и его жене Иви на одну-две недели. Я была ее любимой внучкой и однажды она взяла меня с собой.
Я очутилась в мире из привозных картинок. Внутри вкладыша «Дональд Дак».
Чему я искренне радовалась, так это тому, что у меня есть два красивых платья и я выгляжу достойно рядом с эстонской бабушкой и аккуратным городком с конфетной коробки.
Во-первых, у меня было бирюзовое китайское платье с белыми вставками и вышитыми цветами на груди. Оно было очень красивым для советского ребенка. Тем бледнее и жальче оно выглядело на фоне моего второго, розового китайского платья. Вся грудь была в такую прорезиненную сборку с мелкими розочками, оно было подлиннее и из всех самых красивых китайских платьев (надо понимать, что в СССР для девочки тогда ничего красивее не придумали) мое было самое эльфийское, без всех этих рюшек и пошлятины. Как если бы Алиса переоделась в розовое для визита в Сахарный домик – сказочно симпатично. В них можно было поехать и в загранку, а именно так представлялся Таллинн для ленинградской девочки.
В восьмидесятые Ленинград выглядел по-блокадному: не отреставрированный, грязный, с колонн Зимнего дворца огромными кусками сползала посеревшая от копоти штукатурка. Сочетание запланированной красоты и наложенной совком угрюмой руинированности ему не шло, город было жалко до слез. Фасады Невского – отёкшие неухоженные лица беспризорников, магазины – склады наледи и уродливых железных банок, люди – передвигающиеся кучи чего-то серо-коричневого. Мода – потертый журнал «Бурда» с закладками на страницах про вязание теплых свитеров на темную зиму.
И от этого всего в летний, умытый Таллинн, обдуваемый более приветливым, чем у нас, балтийским ветром.
Нас встретил на серой «Волге» огромный пузатый Уку, покрытый рыжим пухом и кудрявыми останками шевелюры. Он привез нас к себе в маленький дом на улице Граниди. Как потом оказалось, она была в 15-ти минутах ходьбы от центра города - тихая провинциальная улочка с деревянными домами в пешей доступности до Ратушной площади. Громкий Уку с еще более нелепым, чем у бабушки, акцентом («Осень-осень луцсе!») привез нас к своей Иви, Ивикине, одной из самых добрых женщин на свете со смехом-колокольчиком. Тихая, спокойная, кудрявая голубоглазая Иви излучала нездешнюю приветливость. И гостеприимство. В их крохотной двухкомнатной квартирке она кормила нас с бабушкой 10 дней на убой. Такого количества закусочек и конфет я не видела. И подача! Подносы, тарелочки, какие-то копченые рыбки, маринованные штучки. И такой эстонский уютный запах в этой заставленной заграничным добром ухоженной квартирке со всегда включенным телевизором, шкворчащим западными песенками и нелепыми немецкими развлекательными шоу. К бабушкиной гордости я стала учить там эстонский: 30 слов на листочке. Юкс, какс, колме, нелле, вис. Тере, тере, ване кере! - Здравствуй, здравствуй, старая жопа! Про жопу от Уку.
Наша с бабушкой задача была привести в порядок могилу ее мамы. Бабушка с большим трудом нашла ее на светлом кладбище без оград и коммунальных склепов, покрытом отутюженными соснами. Плита потрескалась и заросла травой. Буквы вылиняли. Бабушка устыдилась, заплакала и стала убирать на могиле. Мы посадили там многолетние маленькие растения. Бабушка редко проявляла открытые эмоции. Я стояла у нее за спиной и смотрела, как она расчищает руками плиту от сорняков, плачет и шепчет. Маленькая девочка, которая так скучает по маме.
В Таллинне помимо самого Таллинна (ожившие флюгеры, башни Длинный Герман и Толстая Маргарита, руины средневековой стены, вид со смотровой площадки на кукольный городок) было несколько вспышек счастья.
Разноцветное мороженое «Пингвин», которое продавалось в красивых фургончиках и было несоветского вида и вкуса, поездка на море в Пярну с посещением огромного ресторана с копченым угрем и школьный ранец. Его мы купили уже перед отъездом. Даже в Таллинне такой надо было найти. Иви как-то подсуетилась и в отдельно обговоренный день мы с бабушкой пошли на него смотреть. В чистом, пахнущим новыми канцтоварами магазине нас ждала знакомая Иви. Она показала нам ранец из плотной темно-синей ткани с яркими оранжевыми вставками. В Ленинграде таких не бывало. Он был красив сдержанной северной красотой и функционален. Бабушка купила его мне, и мы вышли из полумрака магазинчика на улицу. Кругом было лето.