«Уж я бы им показал», - думал Семён Павлович Уныньев, накануне демонстрации.
Ловко обвернутые вокруг пальца, люди прожили свой век под ими же выбранной властью. Пару лет в благоденствии и пожили. Кто успел, машину купил, кто дом выстроил, кто дело завел. Рестораны стали процветать, путешествия в моду вошли. Самый последний работяга летел на турецкий берег, помочить брюхо. И все – почти даром, в кредит. От этого «даром» привычки особенно проступали на общей картине: еще по дороге в отпуск туристы упивались так, что сапожник в последней пивнушке позавидует. А так и до скандала недалеко. И драки, и споры, и потехи посреди полета навели государство на мысль, что надо бы ужесточить меры по мужику. Того гляди, выпрыгивать начнут.
Ввели правил, указов, законов – все пожестче, чтобы доходчиво было. И на водку цены подняли, чтобы неповадно было.
Благодаря неблагоприятным внешним обстоятельствам, к внутренним прибавилось еще сложностей, что привело к повышению налогов. Да и высокие чины тоже, чай, люди, рожденные в этом же народе, приворовывать стали в крупных объемах. Воровали бы потихоньку, никто бы слова не сказал, и даже уважали бы. На таком месте – грех не унести. Возьми хоть повара, хоть электрика – эта мяса незаметно домой отрежет, тот лампочек с проводами притащит. А тут – целые заводы!
И людишки от такого завидовать стали. Да к тому же холера неизлечимая навалилась, пошла экономика в пропасть падать. Все по-прежнему (указы с законами), а рестораны закрылись, в кошельках у народа сквозняк, на море не поедешь, машины не приумножишь, да что там – выпить и закусить по-человечески невозможно.
От январского мороза сизыми хвостами уходил в небо дым от печных труб. Скука и тишина зимней деревни с уснувшими домами, черными постройками, даже у самого энергичного человека вызывает грусть, тоску сердца и уныние. Кажется, что ты уже и не очнешься от этого оцепенения.
Семён Павлович шел на улицу набрать дров, безнадежно обозревал все кругом в тысячный раз. Никого. Даже кошка не пробежит.
- Пропади все пропадом! – выругался он. – Интернеты, телевидения, прогресс, а мы по-прежнему печки топим да снег лопатою гребем! До того все дорого стало, что, не сегодня-завтра при свечах останемся сидеть. И что они там думают?
Семён Павлович несколько лет уже не работал и не собирался. В бытность свою заместителем начальника по охране и устранению неполадок в сантехнических сетях успел скопить деньжат, обнес огород добротным забором и отдыхал.
По соседству с ним проживал высокий, узенький, прозрачный и почти всегда угрюмый школьный учитель труда Евгений Андреевич Зыбин. У учителя избушка была неказистая, доставшаяся по наследству от матери. Чтобы не брать кредитов на городскую квартиру, не лезть в кабалу с учительской зарплатой, Евгений Андреевич поселился в домике, обустроил его как-нибудь и зажил. И до работы добираться легко, остановка рядом.
Зыбин классово презирал Уныньева, хотя старался не показать виду и всегда здоровался. Уныньеву от этого было все равно. Гораздо большее удовольствие он испытывал от своих молоденьких вишен, которые белыми облаками заполняли по весне его садик.
За неделю до митинга (которые уже с десяток лет запрещены), пошла массовая агитация. Из каждого угла неслись призывы, давление на больные мозоли: зарплата, дороги, налоги, образование с медициной ни к черту – как две хромые собаки.
Зыбин потерял сон. Читал, упивался болью сознания, крутился на диванчике, снова смотрел видеосообщения. В нем назревал гнев за поруганную народную честь, несправедливость жизненного устройства. Вспомнил мать, которая терпела нужду и всегда наказывала беречь куртку и ботинки, а вечерами клеила, подшивала, штопала. Слезы выступили на его глазах, и он молча смотрел на портрет ее, будто прося ответа и утешения.
Уныньев же воодушевился, слушая новости.
- Завтра надену новую шапку, - говорил он себе в зеркало свысока, - пойду пройдусь. В конце концов, мы люди свободные, у нас и права имеются! Задам им там жару!
И довольный своими мечтами, он представлял, как юные девицы восхищаются им, как за ним идет народ и ждет каждого его слова. Все кричат, аплодируют. Лицо Уныньева поднялось, озарилось победоносным светом. Семён Павлович грузно плюхнулся на кровать, чтобы удобнее было фантазировать, придвинул столик с горячим чаем и медом. Ясно представлял он себе, как разъяренная полиция хватает мятежников, как они бросаются к нему, вяжут его, люди протестуют. А он с геройско-раскровавленной физиономией отправляется в автозаке в участок. И там его бьют, никто его не слушает и адвоката не допускают. Сидит он, лермонтовский узник, за решеткой, на фанерной скамейке, и подают ему сухари да воду из-под крана.
- Тьфу! – вслух сказал Уныньев, и губы его скривились.
Он пытался вспомнить торжественный момент мечтаний, но вонючая и холодная полицейская камера пересекала юных девиц. Стал он думать о весне, вишнях, о том, что неплохо было бы заказать дров и навоза на грядки. Глаза его постепенно накрыло теплом, покоем и сладкими картинами лета, и проспал он и обед,и демонстрацию.
В пятницу, как позже сообщали в газетах, Зыбин написал заявление об оставлении школы, где причиной указал: «участие в защите прав и интересов российского народа». В статье добавлено, что и директор, и преподаватели, и, конечно, дети очень любили Евгения Андреевича и огорчились его уходу. Журналист расследовал, что Евгений Андреевич не в первый раз призывал главу государства своими яркими плакатами уйти на пенсию и поберечь здоровье.
Зыбин достал со шкафа последний ватман, из ящика стола – кисти, краски, цветную бумагу. Целый час сидел и думал над выразительной фразой, она должна была быть острой, колкой, злободневной. И – чтобы влезло. «Свободе -да! Воровству –нет!», или может: «Верни наши деньги!». Или: «Власть – народу!».
Зыбин ходил нервно по комнатке, шел уже второй час ночи. Вдруг падал на стул и трясущимися руками записывал пришедшую мысль. Все не то. Наконец, он выбился из сил, у него очень разболелась голова. Евгений Андреевич вырезал разноцветных три буквы, приклеил их. Красками по краям вывел линии для украшения, и прямо одетым лег спать…
К обеду, возле городского пруда, его, в числе многих, задержали. Бросили в кутузку, раскровавили лицо, били в участке, не допускали адвоката и усадили на фанерную скамью до выяснения обстоятельств.
А на следующее утро жизнь пошла своим чередом. Поохали да стали расходиться. Слово на плакате было: «Зря!».