Любви в сердце Марины Цветаевой было предостаточно, а сердце ее знавало разные времена – от месяцев романтического подъема до тяжелых лет тоски об утраченном или несбывшемся. Она любила вещи и улицы, мужчин и женщин, иногда – всех сразу. «Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное – какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное – какая скука!» – эту знаменитую фразу поэтесса написала через несколько лет после расставания с Софией Парнок, отношения с которой назвала первой катастрофой в своей жизни. Катастроф в жизни Цветаевой было немало, в их числе – сложный период эмиграции, затянувшейся на пятнадцать мучительных лет. Зато ей удалось стать чуть ли не единственным человеком, который возненавидел обожаемый всеми город любви – Париж.
Интернационал нищеты
Большую часть французского периода эмиграции Марина Цветаева провела на парижских окраинах. «Квартал, где мы живем, ужасен, – жаловалась она в одном из писем, – гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде – ни кустика...». Не любила поэтесса и более благополучных районов города, а потому старалась туда не выбираться. Ее пугало буквально все – транспорт, реклама, скопление людей, резкие звуки…
Характерный случай из биографии поэтессы рассказала ее дочь Ариадна Эфрон: «В конце 1925 года мама случайно познакомилась с мужем и женой М., людьми, примечательными лишь бедностью, в которой они находились, поразительной даже для эмигрантской среды, да полнейшей неприспособленностью к жизни. Оба больные, безработные и беспомощные, М. жили в тесном, темном, захламленном номере убогого «гранд-отеля» на окраине Парижа... Марина приняла самое горячее участие в супругах М., но была не в силах побороть нужду, засосавшую их, как и прочих обитателей мрачной гостиницы – французов, итальянцев, русских, алжирцев – «интернационал нищеты», – так охарактеризовала она их в одной из своих записей... Смерть была частой гостьей в доме, сплошь населенном беднотой, – люди умирали от туберкулеза, от истощения, угорали, травились газом и уксусной эссенцией... Часто возникали пожары – от самодельных жаровень, от тайком включавшихся в сеть «жуликов», от детских игр со спичками... Париж поразил творческое воображение Цветаевой не мнимым, не даже истинным блеском и красотой своей «поверхности», но самым «дном» своим, мраком своих трущоб, безысходным отчаяньем их обитателей».
Между тем объективно Париж Цветаевой далеко не всегда был шумным, темным, обреченным. Первый год, проведенный во французской столице, исследователи жизни и творчества поэтессы нередко называют звездным. Фантастической работоспособности Цветаевой не мешали ни бытовая неустроенность, ни денежные затруднения, ни сложности в адаптации. С малых форм она к середине 20-х годов перешла к объемным жанрам: «Крысолов», «Поэма Горы», «Поэма Конца», «С моря», «Поэма Воздуха», «Красный бычок», «Перекоп», «Сибирь» были написаны в эмиграции. Цветаеву сильно потрясла трагическая гибель Сергея Есенина. Марина Ивановна даже задумалась над идеей поэмы-реквиема и обратилась к своему постоянному корреспонденту, Борису Пастернаку, за подробностями биографии покойного: «...час, день недели, число, название гостиницы, по возможности – номер. Я Петербурга не знаю, мне нужно знать. Еще: год рождения, по возможности – число и месяц. Были, наверное, подробные некрологи. Короткую биографию: главные этапы. Знала его в самом начале войны, с Клюевым. Рязанской губернии? Или какой? Словом, все, что знаете и не знаете. Внутреннюю линию – всю знаю, каждый жест – до последнего. И все возгласы, вслух и внутри. Все знаю, кроме достоверности. Поэма не должна быть в воздухе». Правда, этот замысел так и остался невоплощенным. Поэма не повисла в воздухе, а просто не родилась, уступив место другим идеям, которые захватывали Цветаеву.
В январе 1926-го в Париже прошел ее первый творческий вечер. Именно там Цветаевой предстояло впервые столкнуться лицом к лицу со своей новой публикой, но эта встреча принесла не только ощущение триумфа (на вечере собралась вся эмигрантская элита), но и горькое разочарование. Поэтессе пришлось признать, что ее приезду рады далеко не все, причем зачастую к ней относились предвзято без всякой видимой причины. Подготовка вечера проходила в атмосфере крайнего напряжения. Занимаясь отправкой пригласительных билетов, Сергей Эфрон, супруг Цветаевой, сетовал на «резкое недоброжелательство к Марине почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием Марины пресмыкаться, просить и пр., отказались в чем-либо помочь нам... они предсказывали полный провал». Для потомков так и осталось загадкой, кого же конкретно имел в виду Сергей Яковлевич. Однако из этих слов явственно видно: русское зарубежье не стремилось поддержать популярную соотечественницу.
Вопреки сложностям с распространением билетов, вечер состоялся во всех смыслах. Зал в капелле на улице Данфер-Рошро, 79, был заполнен до отказа, несколько сотен человек, которым не хватило билетов, ушли ни с чем. Марина Цветаева с трудом протиснулась к кафедре в новом элегантном платье и прочла сначала московские стихи о белой гвардии (будущий «Лебединый стан»), а затем и новые. По словам очевидцев, вечер прошел необычайно торжественно, а восторгу аудитории не было предела. «После этого вечера число Марининых недоброжелателей здесь возросло чрезвычайно, – с грустью констатировал Эфрон в письме Валентину Федоровичу Булгакову. – Поэты и поэтики, прозаики из маститых и немаститых негодуют».
По дороге, ведущей все равно куда
Однако с творческого вечера надо было возвращаться домой – в унылый пригород, тесноту и бедность. Под впечатлением от переезда в Париж Цветаева начала писать «Поэму одного часа», действующим лицом которой была бедняцкая черная лестница. От этой неустроенности, влекущей за собой разлад с собой и окружающими, Цветаева страдала до конца своего пребывания в Париже. «Есть знакомые, которым со мной «интересно», и домашние, которым интересно со всеми, кроме меня, ибо я дома: посуда, метла, котлеты», – в этой фразе, пожалуй, отразилась вся горечь положения поэтессы. Видя терзания Цветаевой, Эфрон снова писал Булгакову: «Она переутомлена до последнего предела... Она надорвалась. Ей необходимо дать и душевный и физический роздых... Марина, может быть, единственный из поэтов, сумевшая семь лет (три в России, четыре в Чехии) прожить в кухне и не потерявшая ни своего дара, ни работоспособности».
В одной комнате ютились вчетвером, Сергей Яковлевич был нездоров. Подходить к письменному столу удавалось лишь урывками. Ни о какой атмосфере спокойного творчества говорить не приходилось. Вскоре быт Цветаевой пошатнется под натиском смертельного врага – рутины. Постоянные болезни Сергея Эфрона привяжут Марину Ивановну к постели больного, постоянное отсутствие дочери – Ариадна Эфрон училась рисованию – к необходимости следить за домом без посторонней помощи.
«Жизнь, это место, где ничего нельзя», – сетовала она.
Тогда же, в 1926-м, Цветаева приняла решение покинуть Париж хотя бы на полгода – сбежать от шума и сутолоки к морю. В дальнейшем она поступала так каждый год, менялись – в зависимости от материального положения – лишь места и продолжительность «отпуска». Она сняла на полгода две комнаты с кухней в домике на берегу, у старых рыбака и рыбачки, в пустынном местечке Сен-Жиль-сюр-Ви. 24 апреля она прибыла туда вместе с детьми и оказалась в тишине. «Море рассматриваю как даром пропадающее место для ходьбы. С ним мне нечего делать. Море может любить только матрос или рыбак. Остальное – человеческая лень, любящая собственную лежку на песке. В песок играть – стара, лежать – молода», – писала Цветаева в одном из писем.
Зато именно к этому периоду относится начало переписки Цветаевой с поэтом Райнером Рильке. Эту связь наладил Борис Пастернак, уже состоявший корреспондентом знаменитого поэта. Он предложил Рильке послать Цветаевой, «прирожденному поэту большого таланта», что-нибудь из его книг. Состоять в переписке с Рильке, пребывавшем в Швейцарии, было для Пастернака, оставшегося в СССР, затруднительно, а потому он просил поэта передать ему несколько строк через Марину Ивановну.
Переписка с Рильке захлестнула Цветаеву целиком, на время отстранив высокую эпистолярную связь с Пастернаком. Встрече Цветаевой и Рильке так и не суждено было случиться. Поэма «Попытка комнаты», которую Цветаева начала писать, пытаясь представить встречу поэтов, будто рисует помещение, которое не может существовать в реальности, а только – в воображении. Райнер Мария Рильке, один из самых значимых поэтов-модернистов XX века, скончался 29 декабря 1926 года в Вальмонте, Швейцария. Эпитафию для своего надгробия он выбрал сам: «Роза, о чистая двойственность чувств, каприз: быть ничьим сном под тяжестью стольких век».
Сергей Эфрон тем временем оставался в Париже и был поглощен выпуском первого номера журнала «Версты». Издание увидело свет в июле 1926-го. На обложке солидного журнала большого формата, отпечатанного на толстой бумаге, стояло: «Под редакцией кн. Д. П. Святополк-Мирского, П. П. Сувчинского, С. Я. Эфрона и при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины Цветаевой и Льва Шестова». В первом номере журнала дважды появились тексты Пастернака, «прозвучала», конечно, и Цветаева. Однако эмигрантская элита встретила его в штыки. Иван Бунин назвал издание «нелепой, скучной и очень дурного тона книгой», Зинаида Гиппиус, в свою очередь, призналась Ходасевичу: «Я о «Верстах» напишу, если удастся перейти за предел честности», но все же написала – под псевдонимом Антон Крайний. Резкие строки в этой рецензии достались на долю Марины Ивановны: «Характерная... черта произведений Цветаевой всегда была какая-то «всезабвенность». В этом всезабвении поэтесса и ринулась вперед по дороге... ведущей куда? не все ли равно! О таких вещах поэты, в особенности поэтессы, не размышляют».
В такой Париж Марине Цветаевой рано или поздно предстояло вернуться….
Чужая
К концу первого года пребывания в Париже культурный шок от приезда поэтессы слегка улегся, уступив место обыденности. В последующие годы Цветаева стремительно теряла издателей, не желая смиряться с их требованиями, и горько страдала от того, что ее не понимают – не только широкие массы читателей, но и интеллигенты от мира литературы.
Осенью 1928 года Марина Ивановна написала открытое письмо Маяковскому, после чего эмигрантские круги обвинили ее в просоветских симпатиях. Публикации стихов с горем пополам возобновились только в 1933-м, но облегчения это не принесло: издатели считали возможным подвергать произведения правке, задерживать авансы. Достаточно сказать, что за 14 лет французской эмиграции Цветаева выпустила только одну книгу – «После России. 1922–1925». Попытки войти во французскую литературу окончились провалом – русская поэтесса по-французски не «звучала». Иногда у Цветаевой проходили творческие вечера – они приносили немного денег, которых хватало, чтобы заплатить за квартиру. Постоянной спутницей семьи стала бедность. Саломея Андроникова, горячая поклонница гения Цветаевой, работала в журнале мод и получала по тем временам очень приличную зарплату – тысячу франков в месяц. Двести из них она отдавала Марине Ивановне. Еще триста франков поступали от трех знакомых Андрониковой. Надо сказать, что это «пособие» Цветаева принимала без всякого стеснения и порой сама обращалась к Андрониковой за деньгами. Пытался помогать и преданный Пастернак. Именно его стараниями у Цветаевой появилась очередная благодетельница – Раиса Николаевна Ломоносова, жена известного профессора, получавшего вполне солидную зарплату в Министерстве путей сообщения. Борис Пастернак познакомился с Ломоносовой через Корнея Чуковского, а вскоре решил рассказать ей о бедственном положении Марины Ивановны в одном из писем: «Она самый большой и передовой из живых наших поэтов, состоянье ее в эмиграции – фатальная и пока непоправимая случайность, она очень нуждается и из гордости это скрывает, и я ничего не писал еще ей о Вас, как и Вам пишу о ней впервые».
Сергею Эфрону роль кормильца и вовсе не давалась. В 1929 году у него обнаружили туберкулез и отправили лечиться в Савойю с помощью Красного Креста. Положение семьи бывало настолько бедственным, что в середине 1930-х годов был даже создан «Комитет помощи Марине Цветаевой», в который вошли многие известные писатели.
Эпистолярный роман
От гнетущей бытовой неустроенности можно было сбежать, по крайней мере, в диалог с кем-то близким по духу, и таким собеседником стал для поэтессы Борис Пастернак. Переписка Цветаевой и Пастернака длилась 14 лет, и, кажется, их эпистолярный роман был куда насыщеннее и богаче иных реальных, земных отношений. Однажды Борис Леонидович, в ту пору еще молодой поэт, наткнулся на сборник стихов «Версты» Марины Ивановны и впечатлился настолько, что решил отправить вслед за Цветаевой, к тому времени уже покинувшей Россию, восторженное письмо. Завязалась страстная переписка, которая грозила вылиться в личную встречу, но та, в свою очередь, постоянно откладывалась – то по материальным соображениям, то из-за семейных проблем, то просто из-за противоречивого характера отношений двух поэтов. Их встреча все же случилась, но лишь в 1935 году. К тому моменту страсть исчерпала себя, очевидно, за давностью лет, и вместо пылких признаний двое обреченных пили чай и обсуждали возможное возвращение Цветаевой в Россию. Пастернак отговаривал ее от этого шага, но разве на Марину Ивановну когда-нибудь действовали доводы разума? Последнее из двухсот писем датировано 1936 годом. В нем Цветаева упрекала Пастернака за выступление на пленуме Союза писателей: «Зачем ты объявляешь, что будешь писать по-другому?» Сама-то Цветаева «по-другому» писать отказывалась. Правда, она в этой ситуации рисковала только благосостоянием, Пастернак же, живущий в СССР, – неизмеримо большим. Их последняя встреча состоялась в 1941-м, когда Цветаева отправлялась в эвакуацию. Перевязывая чемодан веревкой, Борис Леонидович пошутил: «Прочная, хоть вешайся». Этой шутки он себе так и не простил. 31 августа 1941 года Марина Ивановна повесилась в Елабуге. После ее смерти Борис Пастернак долго помогал дочери Цветаевой, Ариадне Эфрон. Согласно последней воле Ариадны, которой не стало в 1975-м, переписка ее матери с Пастернаком может быть опубликована только в середине нынешнего столетия.
Надо отметить, что всякое любовное переживание Марина Цветаева с маниакальным упорством проверяла на прочность, и далеко не каждый объект привязанности готов был мириться с таким положением вещей. Борис Пастернак оказался одним из тех немногих, кто принимал странности подруги со спокойной обреченностью. Его первая решительная попытка войти в жизнь Марины Ивановны окончилась провалом: пока Пастернак готовился все бросить и уехать к ней во Францию, экзальтированная поэтесса увлеклась Райнером Рильке. Сочтя свое предложение о встрече несвоевременным, Борис справился с горькой обидой и оказался втянут в противоречивую многолетнюю любовную переписку. При этом оба корреспондента в свободное от взаимного восхищения время активно устраивали свою жизнь, обличая друг друга почти садистским доверием. Начнем с того, что в 1922-м Пастернак женился на художнице Евгении Лурье, которая через год родила ему сына. Семейное счастье, похоже, не очень грело Бориса Леонидовича, потому что пламенная переписка с Цветаевой, породившая идиллические мечты о совместном будущем, завязалась как раз в тот период. Однако брак Пастернака оказался непрочным, как и призрачная надежда на воссоединение с заоблачной Мариной Цветаевой. В начале 30-х годов он познакомился с Зинаидой Нейгауз, в то время – женой известного пианиста. Это знакомство вскоре переросло в женитьбу, в браке родился сын. Обо всех этих коллизиях Пастернак покорно докладывал Цветаевой. Вот что он сообщал ей в одном из писем накануне окончательного разрыва с первой женой: «Уничтожь, умоляю тебя, все хоть сколько-нибудь дурное, что я говорил или писал о ней под влияньем минуты. Это было непростительной низостью с моей стороны, и, в прошлом, я заслуживаю некоторого снисхожденья лишь тем летом 26-го года, когда мне так хотелось к тебе и я думал с ней расстаться». В противовес земной и нервной жене иллюзорная, гениальная Цветаева вызывала совсем иные чувства: «А теперь о тебе. Сильнейшая любовь, на какую я способен, только часть моего чувства к тебе. Я уверен, что никого никогда еще так, но и это только часть. Ты страшно моя и не создана мною, вот имя моего чувства. Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого, что этих поцелуев я никогда не видал. Я боготворю тебя». Спустя месяц Марина получила новое письмо: «Не разрушай меня, я хочу жить с тобой, долго, долго жить». В свою очередь, Цветаева была прочно замужем за Сергеем Эфроном, что не мешало ей переживать роман за романом и писать Пастернаку письма, полные любви и отчаяния. «Да, Пастернак мой большой друг и в жизни и в работе. И – что самое лучшее – никогда не знаешь, кто в нем больше: поэт или человек? Оба больше!» – так поэтесса отзывалась о нем в одном из писем к общей знакомой.
Странности брака
«И опять, в который раз, удивимся: как выдерживала Цветаева ту жизнь, что была ей суждена? При том мощном творчестве, на которое уходили все силы души, надо еще было заботиться о быте семьи: четыре раза в неделю ходить на базар, варить, штопать, стирать – мы повторяемся – думать о заработке, то есть не только о печатании, но и о публичном чтении своих вещей, о литературных вечерах, чтобы выручить деньги – каждый франк был на счету», – описала состояние материальных дел Цветаевой Анна Саакянц, исследовательница творчества поэтессы.
Настроение Цветаевой становилось все мрачнее. Она вспоминала Прагу с рыцарем у Карлова моста, не могла отделаться от мысли, что в Чехии она была бы счастливее. «Прага! Никогда не рвалась из нее и всегда в нее рвусь», – писала Марина Ивановна, запертая в клетке парижской эмиграции. Постепенно начали появляться мысли и о России – куда более тягостные, видимо, в силу того обстоятельства, что возвращение на родину виделось ей куда более реальным исходом.
Как и все в жизни Цветаевой, брак с Сергеем Эфроном был полон противоречий, но глубоко соответствовал внутренней сути супругов. Несмотря на постоянное наличие очередной романтической влюбленности, Марина Ивановна преданно оставалась с мужем – что называется, в горе и в радости, выхаживала во время болезней, а позже уехала за ним обратно в Россию – Сергей Эфрон оказался замешан в громком политическом убийстве.
Их роман начинался красиво. Как-то Цветаева призналась другу Максимилиану Волошину, что выйдет замуж за мужчину, который угадает, какой ее любимый камень. В первый же день знакомства Эфрон подарил Цветаевой бусину из сердолика, которую поэтесса хранила до конца дней.
Несмотря на то что в счастливую семейную жизнь вклинилась сначала эксцентричная София Парнок, с которой у Цветаевой завязался бурный роман, а затем внезапный отъезд Эфрона на Дон в 1918 году, брак каким-то образом удалось сохранить. Пропавшему без вести Эфрону Цветаева написала: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака». Спустя два года пришел ответ: «Все годы разлуки – каждый день, каждый час – Вы были со мной. Я живу только верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни!»
Бытует мнение, что Сергей Яковлевич еще с 1931 года состоял на службе в советской разведке, однако подробности этого сотрудничества по-прежнему покрыты мраком. Логично предположить, что Эфрон получал за работу на НКВД определенное вознаграждение, однако неясно, почему семья так бедствовала на окраине ненавистного Цветаевой Парижа.
В 1937-м Эфрон руководил слежкой за печально известным Игнатием Рейсом (настоящее имя – Людвиг Порецкий), советским резидентом на Западе, который на волне разочарования в сталинском режиме написал письмо в ЦК ВКП, где призывал к организации Четвертого интернационала, и по неосторожности передал его в советское посольство. Уйти от преследования Порецкому не удалось.
В результате скандала, разгоревшегося во Франции после убийства Порецкого, Сергей Эфрон тайно бежал в Москву. Его «исчезновение» устроила советская разведка. Еще раньше в СССР уехала – по идейным соображениям – Ариадна, которая устроилась в Москве на работу в журнал Revue de Moscou.
Грязная политика
Цветаева осталась в Париже с сыном и вскоре пережила унизительный обыск. Офицеры полиции изъяли бумаги и личную переписку Эфрона, а к Марине Ивановне зачастили корреспонденты местных газет, надеясь выведать, где находится Сергей Яковлевич и какое участие в этой истории принимала сама Цветаева. Однако все было безрезультатно – о судьбе мужа поэтесса действительно ничего не знала, да и роль в его делах ей отводилась ничтожная. Известно, что Цветаева политикой не интересовалась, хотя о взглядах мужа, конечно, знала. «Обо мне же: Вы же знаете, что я никаких «дел» не делала – и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю за редчайшими исключениями – считаю грязью», – писала она в одном из писем. О допросах в полиции предпочитала не распространяться, хотя известно, что вызывали ее несколько раз.
Период французской эмиграции медленно подходил к концу. 30 января 1938-го Цветаева в последний раз выступила на вечере поэтов с чтением стихов, новых произведений не писала и целиком погрузилась в бытовые заботы – не столько потому, что этого требовали обстоятельства, сколько из-за усталости. Постепенно – дважды в месяц – по дипломатическим каналам начали приходить письма от Сергея Яковлевича. После прочтения их надлежало уничтожать.
В середине июля Цветаева с детьми выехала из дома в Ванве, где семья жила последнее время. Некоторое время провела на побережье Ла-Манша, потом, по возвращении в Париж, скиталась по отелям. Вот как описывала Анна Саакянц последнее французское пристанище Марины Ивановны: «Комната была большая, с газом и теплой водой в умывальнике; хозяйство находилось на полу: ведь почти всю мебель Марина Ивановна продала. Никто не убирал; метлы не было; на вещах скапливались клубы пыли. Теперь жизнь действительно превратилась в вокзал, тем более что на первых порах отъезд ожидался чуть ли не через две недели – месяц… Грустно, монотонно протекало убогое гостиничное существование. Полнейшая неизвестность насчет отъезда; неученье Мура, который, впрочем, очень много читал (страстно был увлечен политикой и историей) и рисовал. Марина Ивановна читала, вероятно, случайно попадавшие в руки книги». Цветаева оборвала почти все парижские связи, переживала по поводу событий в Чехии, узнав, что Франция собирается подписать Мюнхенское соглашение об отторжении гитлеровской Германией от Чехословакии Судетской области. А еще готовилась встречать 1939-й – последний год во Франции.
Вызов собственной судьбе
Кажется, в переживания за любимую маленькую Чехию Цветаева снова сбежала от собственной неустроенности. Почти год она писала только о Чехии: «Чехия для меня сейчас – среди стран – единственный человек. Все другие – волки и лисы, а медведь (Россия), к сожалению – далек».
К концу мая 1939-го перспектива отъезда в Россию стала вырисовываться все более четко. В письме от 31 мая Цветаева писала: «Мы наверное скоро тоже уедем в деревню, далекую, и на очень долго... Там – сосны, это единственное, что я о ней знаю...». Под деревней подразумевалось подмосковное Болшево, где находился Сергей Эфрон. Марина Цветаева распродавала последние вещи, писала прощальные письма, устраивала последние встречи. «Ей казалось, что в эти дни она постоянно встречала знакомых, которые словно «почуяли»... Каждый день ожидали звонка: сигнала трогаться. Не отходили от телефона», – писала Анна Саакянц. Наконец день отъезда наступил. 12 июля…
Цветаева с сыном сели в поезд на вокзале Сен-Лазар и отправились в Гавр. На следующий день оказались с испанскими беженцами на пароходе, идущем в Ленинград. Дорога до Москвы заняла почти неделю. Вскоре семья воссоединилась в Болшево, в бревенчатом неуютном доме, который официально назывался дачей Экспортлеса, а на деле принадлежал НКВД. 21 августа Цветаева получила советский паспорт, однако уже ничто не могло заставить ее чувствовать себя «своей» на этой земле. Неумолимо приближался роковой 41-й, ставший для нее последним годом.
Вопреки многочисленным жалобам на одиночество, которые можно встретить и в стихах, и в письмах Цветаевой, современники часто говорят о том, что собственную неприкаянность поэтесса нагнетала, а то и вовсе придумывала. По словам Александра Бахраха, оставившего пространные воспоминания об известных современниках, «некоторая доля вины за создавшееся положение лежала и на самой Цветаевой. Она не хотела ладить не только со своими читателями, но – что для нее горше – не ладила и с редакторами-работодателями, упрямо предлагая им материалы не по их «мерке», не по уровню их изданий. Она противилась каким-либо компромиссам и все, что делала, делала с каким-то вызовом. Кому? В первую очередь самой себе, своей собственной судьбе… хотя сухой, библиографический перечень газет, журналов и прочих «дурных мест», как она именовала периодическую печать, в которой она принимала участие, занял бы немало места. Что до ее «бесправия», по поводу которого она любила скулить, то ее юридическое положение естественно ничем не отличалось от положения тысяч других эмигрантов, осевших во Франции».
Марину Цветаеву похоронили 2 сентября 1941-го на Петропавловском кладбище в Елабуге, однако могила затерялась. В 1960 году по инициативе Анастасии Цветаевой, сестры поэтессы, в южной части погоста появился крест с надписью «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева».
Находясь в эмиграции, она писала: «Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Также она говорила: «Во Франции и тени моей не останется. Таруса, Коктебель, да чешские деревни – вот места души моей».
Во Франции от нее действительно не осталось даже тени. Зато в Тарусе согласно ее воле установили камень с той самой надписью: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева».
«Секретные материалы 20 века» №22(382), 2013. Инна Чернецкая, журналист (Санкт-Петербург)