История четвертая
Книга под названием «Сибирский нигилизм и жизнь ссыльных в Сибири» вполне могла бы называться «Жизнь изгнанников в Сибири». Именно это значение, как мне думается, вкладывает Джеймс Бьюэл в скупое exile, ведь даже само слово «изгнанник» более эмоционально окрашено, оно гораздо шире привычного «ссыльный». Впрочем, против норм языка не пойдешь, даже если пытаешься разглядеть между строк неожиданный эмоциональный слой, а эмоций на страницах книги оказалось предостаточно, поскольку порой автор становился свидетелем душераздирающих трагедий и ничтожности человека перед лицом стихии или государственной машины...
Бьюэла трудно заподозрить в подтасовке фактов и романтизации происходящего, ведь он видит реальность и ужасается ей, излагая субъективные наблюдения, и нам интересна именно такая субъективность, живой взгляд эмоционального человека. Вот как он описывает Центральную тюрьму в Москве, откуда ссыльные отправлялись дальше на Восток:
Самым печальным, что мне довелось увидеть в этой тюрьме, были жены и малолетние дети преступников, которые утомились, проделав многомильный путь, чтобы в последний раз встретиться и проститься с теми, кого они любят, или же сопроводить их в ссылку. Число жен, которые добровольно присоединяются к мужьям в ссылке, поистине удивительно, что иллюстрирует правдивое высказывание: «Ничто не может сравниться с любовью женщины». Многие сцены, виденные мною в тюрьме почти еженедельно, невыразимо печальны. Одну из них я вспомнил теперь, чтобы и читатель мог проникнуться печальным сочувствием, которое я испытывал.
Молодой красивый парень, который, как мне объяснили, был политическим преступником, прибыл в Москву с большой группой заключенных за четыре дня до того, как я его встретил. Пока мы с переводчиком были заняты наведением справок, я встрепенулся от внезапного крика, а когда огляделся, чтобы понять причину, увидел, что молодая женщина с маленьким ребенком в левой руке обвивала правой шею молодого мужчины. Они кричали и вздрагивали в горестных муках. Задыхаясь от рыданий, они что-то говорили на родном языке, но мне было не разобрать их слов. Молодой человек в чем-то убеждал женщину, но каждое произнесенное слово, казалось, лишь подогревало их горе.
Вскоре мой переводчик все разузнал подробно: молодой человек являлся мужем женщины и был осужден в городе Ярославле по обвинению в печати и распространении революционной литературы. Его наказали, отправив на каторжные работы в сибирские рудники на десять лет. Когда его забирали в Москву, молодой жене не разрешили сопровождать мужа в поезде, но столь велико было ее желание еще хотя бы раз увидеть супруга, что она собрала ребенка, их маленькую дочь, и двинулась пешком в Москву, преодолев сто семьдесят пять миль. День и ночь она шла так быстро, как только могла, обремененная ребенком, боясь, что не успеет прибыть до отправки мужа в Сибирь. Утром четвертого дня она достигла Москвы и имела возможность увидеть закованного и сломленного от горя супруга. Эта встреча лишь умножила их муки, поскольку жена настаивала на сопровождении мужа в ссылку, в то время как он, с чувством «раненной гордости», не мог согласиться и предлагал ей вернуться домой. Я оставил их все еще сжимающими руки друг друга, горько кричащими, и уже не узнаю никогда, последовала ли молодая жена за своим мужем-изгнанником. Такие истории, как ни странно, очень часты в Центральной тюрьме, но они лишь подготовили меня к намного большему числу печальных свидетельств, которые я позже зафиксировал в Сибири.
Так что же он увидел в Сибири? Если попытаться перечислить все места, где довелось побывать американцу, прокладывая себе путь верительными грамотами от российских чиновников и звонкой монетой, впору пересказывать треть книги. Мы же обратим внимание на рассказы путешественника о ссыльных, записанные им со слов самих несчастных. Вот один из таких:
Я стал свидетелем тяжелой работы на руднике, которую можно видеть и при посещении любой колонии в Соединенных Штатах. Я видел нескольких мужчин, прикованных цепью к тачкам, и других, с цепями на запястьях и лодыжках, но мне не показалось, что они слишком страдали. Позже мне сообщили, что шахтой возле Енисейска управлял очень гуманный и добродетельный капиталист, отношение которого к рабочим было исключительно внимательным.
Возвращаясь из шахты, мы натолкнулись на несчастного, который на вопросы Шлетера ответил, что был сослан и жил в горах поблизости. Что-то гипнотическое было в этом человеке, может быть, выражение его умных глаз или печаль во взгляде, с которой наблюдал он за нашим снисходительным к нему обращением. Поэтому я спросил, далеко ли его дом, который оказался совсем близко, и мы решили его навестить. Через полчаса мы спустились к подножию горы, откуда брала начало протяженная безлесная равнина, покрытая снегом. Здесь, в месте, полном уныния и одиночества, мы вскоре отыскали жилище ссыльного. Я был удивлен, увидев перед собой грязную землянку, которые в огромном количестве можно отыскать и на американском Западе. Мы узнали, что ссыльный, который так меня заинтересовал, не был одинок в этом тоскливом месте. У него был товарищ с такой же неудачливой судьбой. Помимо того, с ними жила собака — верный компаньон и охранник, который лаем извещал о приближении диких животных и с подозрением посматривал на незнакомцев вроде нас. Жилище нашего несчастного изгнанника представляло собой небольшую двухместную землянку, покрытую сверху ветвями и земляной насыпью в два фута толщиной, отчего зимой внутри было тепло, а летом прохладно. Дверь с южной стороны вела вниз, в просторную комнату, которая была натоплена, в импровизированной печи горели еловые ветви.
Изнутри комната была обшита досками, неровными по длине и толщине, но аккуратно соединенными вместе, чтобы избежать сырости. В противоположном от входа углу — заправленная кровать, возвышавшаяся над землей на два фута, с прибитыми поперечинами, к которым крепилась подстилка из волчьих и медвежьих шкур.
На стене висела икона Богоматери, а перед ней чадила свеча, сделанная из волчьего сала (как объяснил мне ссыльный). Три полки, два табурета и коробка — вот и вся мебель в их жилище. Кухонные принадлежности были скудными, однако наличествовал самовар, расположенный на печи, что было важным символом для каждого русского.
В этом «первобытном» жилище мы были гостеприимно приняты хозяином. После того как был выпит чай, изгнанник рассказал мне об обстоятельствах, при которых он был выслан в Сибирь, и о жизни, которую тут вел. Узнав, что я — американец, собирающий информацию о жизни преступников в Сибири, он рассказал свою историю через переводчика, который кратко пересказал ее мне: «До 1873 года я жил в деревне Мехув, на юге Польши, почти в двухстах верстах от Варшавы, которая сначала принадлежала нашему дворянину, но после манифеста об освобождении я остался на этой земле и попытался заработать на хлеб насущный для своей семьи, жены и двух детей. Я довольно неплохо преуспел в этом, хотя в моем районе нельзя надеяться на успех зерновых культур. Один год может быть урожайным, а год или два после него — нет. Однако у меня не было причин жаловаться, поскольку соседи и те считали меня самым удачливым среди них.
Неудачи начались весной 1873 года, когда к нам приехал брат жены, сбежавший от властей. Он обвинялся в помощи нигилистам и членам террористических ячеек. Я оставил его на ночь, а на следующее утро трое жандармов, которые шли по его следу несколько дней, арестовали его в моем доме. Я был тогда уверен в его невиновности, ведь он поклялся мне и моей жене пред иконой, что обвинение ложно. Я пытался упросить жандармов отпустить его, но мои мольбы были безрезультатны. Напротив, они привели к тому, что моя собственная свобода была теперь в опасности. Так я покинул свой дом, который больше никогда не видел».
Сказав это, бедняга разрыдался и, закрыв лицо руками, закричал, словно сердце его рвалось на части. Мы пытались утешить его, и через несколько минут он продолжил: «Меня привезли в Варшаву и бросили в тюрьму, где я провел почти неделю с десятью другими заключенными, после чего был перевезен в Москву без всякой возможности прояснить ситуацию. Оттуда я был выслан на рудники Нижнеудинска, находившегося на пути из Красноярска в Иркутск. Видит бог, я не помню страданий, которые претерпел во время той ужасной поездки. Все время, что я ехал из Москвы, я был охвачен горем, что никогда уже не увижу жену, детей и далекий дом после того, как жандармы меня с ними разлучили. Это жуткое горе в каком-то смысле сделало меня равнодушным к жестокости, которой я подвергался. А это было лето, когда стояла такая жара, что на коже, на открытом солнце, вспухали волдыри ожогов. Ко мне относились как к самому презренному преступнику, хотя я был столь же невинен, как младенец на груди матери.
Кандалы на руках и ногах так ужасно истирали запястья и лодыжки, что я был истощен от потери крови. Конвоиры перебинтовали мои раны, но от этого стало лишь хуже, пыль и жара вызвали нагноение, раны стали черными и со временем, пожалуй, убили бы меня. Я не могу рассказать вам обо всех жестокостях, которые применялись к нам во время пути в Удинск. Мои тяжелые условия содержания были немного смягчены, поскольку во время ареста у меня было с собой несколько рублей, а другие заключенные, у которых не было денег, умирали иногда прямо по дороге.
Я узнал, что трудности, ожидающие меня в шахтах, менее страшны, чем те, что я претерпел по дороге, и поэтому был рад, когда в поле зрения наконец показался Удинский золотой рудник. Большинству заключенных нужно было попасть в больницу, а не в рудники, но жестокие конвоиры били их прикладами и отправляли в рудник, не обращая внимания, что руки и ноги тех порой разлагались от ран, произведенных тяжелыми кандалами.
Благодаря имеющимся деньгам мне повезло больше, и в течение двух недель у меня была хорошая кровать в больнице, где обо мне заботились местные благотворители. Когда восстановление было завершено, меня отправили в шахту, на триста футов под землю, и поручили трудиться вместе с другими преступниками. Мы должны были передвигать вагонетки, цепляя на себя нагрудные хомуты, впрягаясь в них.
Пока мои деньги не кончились, я не ощущал больших трудностей в шахте, но, когда закончились последние, начались страдания, которые я боюсь вспоминать. Меня снова заковали в тяжелые кандалы по рукам и ногам, закрепили их на шее и на талии, и я должен был трудиться в них по восемнадцать часов ежедневно. Этот труд требовал таких усилий, что я видел, как многие мужчины падали в обморок.
Когда человеческая природа уже не могла больше выдерживать, усталого больного наказывали. Мои плечи были обнажены, и кнут порой стегал, даже если не было нарушений. Дважды меня подвешивали за пальцы, когда я падал от истощения. Самые страшные наказания в Нижнеудинске — кнут, плеть, «скорпион» и подвешивание за пальцы. Я ни разу не подвергался наказанию «скорпионом», однако видел его применение множество раз. Этот инструмент для бичевания похож на кнут — за исключением того, что вместо узлов на конце его маленький крюк, который при ударе втыкается в плоть и тянется сквозь нее. Смотрится это ужасно, а четверть наказанных таким способом потом умирают.
Наши надзиратели были особенно жестоки, их отбирали из старых вояк, и им бы больше подошло сражаться на поле боя. Они были жестоки и несдержанны. Деньги могли их смягчить, но, как только монеты заканчивались, они вновь накидывались на беспомощную жертву.
Иногда жестокие охранники обматывали головы преступников полосками сыромятной кожи, натягивая ее так сильно, что глаза бедняг краснели, лицо становилось фиолетовым, с тела лился пот. Это наказание также часто приводит к смерти, и я рад, что его применяют нечасто. Но есть и наказание более ужасное, чем все прочие, о которых я рассказал, потому что оно может длиться порой многие годы. Это наказание — размещение заключенных в сырых штольнях, откуда им не разрешают выбираться до самой смерти. Я видел заключенных, которых отправляли на каторжные работы, чтобы они трудились всю жизнь в лужах воды. Удивительно, как долго некоторые люди могут такое выносить, даже когда их тела становятся почти прозрачными, щеки тонкими, выпадают волосы, голос становится едва слышимым, под тонкой кожей очерчиваются кости. И однажды они падают, чтобы уже не подняться никогда. В мерцании огней, освещающих шахту, эти бедняги кажутся гномами или голодными призраками.
Я выносил ужасные истязания восемь лет, сколько мне и было отведено для каторжных работ, но на этом мои беды не закончились, поскольку я был обречен еще девять лет жить изгнанником в этих местах. Но все эти каторжные работы и изгнание — моя судьба, которую я должен вынести. Самым трудным была невозможность связаться с моей семьей, ни одной весточки от которой я не получил с того дня, когда покинул их. Ни моя жена, ни я не можем написать, и поэтому я нахожусь в неведении. Они могут быть мертвы, а может, жена, отчаявшись ждать меня, связала себя узами брака с другим человеком. А если и нет, то что их ждет в грядущие девять лет? Мое сердце похоронено под несчастьями, через которые я прошел, и предчувствием зла, которое всегда со мной.
Я живу здесь, в этом небольшом доме, деля его с моим таким же несчастным соседом. Живем мы тем, что охотимся и ловим рыбу. Я бы не жаловался на свое существование, если бы не память о моем доме в Польше, который, увы, уже никогда не станет моим».
Я с таким интересом слушал рассказы изгнанника, что не заметил прихода темноты, ведь провел почти три часа в заснеженной лачуге. Я отдал в руки бедняги десять рублей и пообещал ему, что посещу Варшаву прежде, чем вернусь в Америку, и приложу все усилия, чтобы передать его сообщение жене. Он поблагодарил меня со слезами на глазах и сказал: «Передайте ей, что больше всего я надеюсь увидеть ее снова и что я не перестаю молиться о сохранении наших жизней и о том, что однажды мы встретимся в небольшом домике, где так давно были разлучены».
Я доверяю всему, что рассказал мне изгнанник, и считаю сказанное им правдивым. Мои собственные наблюдения и истории, рассказанные другими людьми, побывавшими в шахтах, подтверждали его слова. Трудно было преувеличить ту жестокость, с которой надсмотрщики в Сибири относятся к несчастным заключенным.
Лирическое послесловие
Это лишь четыре истории, поведанные американским писателем Джеймсом Уильямом Бьюэлом после его путешествия по Сибири — порой жуткие, но дающие представление о том, какими были сибирские дороги менее полутора веков назад, какие нравы царили на рудниках и в шахтах, какие невиданные создания когда-то бродили по сибирским просторам... Это истории о силе человеческого духа и о человеческой жестокости.
Разумеется, порой американец слишком сгущал краски или же, наоборот, романтизировал свои «приключения». И мы вольны верить автору или, списав все на его буйное воображение, сказать: «Мерзавец, он оболгал нашу страну!» — но Бьюэл, глядя на происходящее тогда в России, будь то торжественные богослужения или жестокие пытки, сила людского характера или проявление низменного духа, то и дело проводил параллели между нашей и своей родиной, между Россией и Соединенными Штатами, он стремился понять страну, в которой оказался, жадно ловя каждое слово любого встреченного рассказчика...
Например, сколько баек о русских царях пересказал в своей книге Бьюэл? Много. И все монархи, судя по этим небылицам, погибли насильственной смертью, в то время как вокруг царил липкий ужас одиночества и предательство свиты...
Но не ради подобных баек стоит читать его книгу, а ради изумительного описания сибирского Севера и людей, живущих здесь, ведь иногда неистовый американец превращается в тонкого лирика:
Лагерь посреди тундры в глухой зимней ночи — зрелище дикое и странное. Вообразите, что вы проснулись в некий неизвестный час посреди ночи, высунули голову из теплого спального мешка и попытались разглядеть звезды, чтобы понять, который час. Костер почти потух, лишь тлеет несколько угольков, но этого света достаточно, чтобы различить темные фигуры местных жителей, сидящих на корточках спиной к саням и дремлющих у затухающего костра. За пределами лагеря лишь пустынная тундра, укрытая снежными волнами, которые постепенно сливаются с огромным замерзшим океаном и теряются в темноте. В высоком, почти черном небе искрится яркое созвездие Ориона и Плеяды, астрономические часы которых отмеряют время между закатом и восходом солнца. Синие таинственные блики Авроры дрожат на севере, восходя яркими линиями к зениту, а затем раскидываются по небу величественными полотнищами, словно предупреждение для путешественников, дошедшее из неизведанных районов возле полюса. Тишина глубока, словно смерть. Лишь пульсация крови в ушах и тяжелое дыхание спящих нарушают полное безмолвие.
Внезапно в ночном воздухе слышится нечто, похожее на долгий слабый плач. Так стенает человек, прежде чем его страдания окончатся. Постепенно плач становится громче, звук разносится во все стороны, пока, кажется, не заполняет собой всю атмосферу, переходя в низкий отчаянный стон. Это волчий сигнал. Через мгновение его подхватывают другие, сначала два-три, дюжина, пока сотни солистов адского хора не начинают завывать вместе, заставляя воздух дрожать. Кажется, что пустые небеса и пустая земля полнятся воплями злодеев. Затем один за другим источники звука стихают, становятся едва слышимыми и, наконец, вовсе замолкают. Лагерь вновь окутывает мертвая тишина. Один или двое спутников беспокойно ворочаются во сне, словно этот вой проникает в их сны, но никто не просыпается, и тишина вновь заполняет небеса и землю.
Вдруг сияние Авроры, как всадник, размахивающий мечом, проносится по темному небу и освещает снежную степь переливистыми высверками разноцветного сияния. Словно открыли небесные врата.
С первыми рассветными лучами лагерь начинает оживать. Собаки выбираются из глубоких ям, которые их теплые тела расплавили в снегу, местные жители просовывают головы в горловины шуб. Огонь разожжен, согрет чай, и вы выползаете из своего мешка, чтобы позавтракать.
Пятнадцать или двадцать минут тратятся на то, чтобы выпить чаю и съесть вяленую рыбу, и, прежде чем в крепнущем свете восходящего солнца исчезнет Аврора, вы уже будете стремительно мчаться через тундру.
Вы почувствовали пронизывающий холод, горьковатый дым от костра? Услышали далекий волчий вой? И все это — Сибирь. Разная, пугающая и вдохновляющая.