Сумерки просачивались сквозь ломкие, выцветшие занавески диковинными змеями, торопливо расползаясь по дому в надежде занять самые лакомые места: за печью, шкафом, под кроватями…
Из углов, где темнота оживала бесформенными, неповоротливыми созданиями уже слышалось глухое ворчание, стоны и шёпот. Но, может быть, это ворчал и постанывал за окнами осенний ветер, яростно полируя рассохшиеся, неказистые брёвна старенькой избы.
Закопчённая керосиновая лампа давала тусклый, неровный свет, блики которого едва выхватывали из темноты бородатое лицо человека, сидевшего на широкой лавке возле обеденного, грубо сколоченного, стола.
Тимофей потягивал густой, настоянный на весеннем лабазнике, чай и слушал заунывное пение непогоды, налетевшей прозрачной, холодной конницей на одинокое хозяйство посреди уральской тайги.
Выросший когда-то, на стыке веков, как форпост горного промысла, кордон давно пришёл в упадок, брошенный на волю случайных охотников, ягодников, травников и тех, кого гнала в этот, забытый всеми глухой угол, нужда.
Таких было немного и Тимофей, осевший здесь несколько лет назад, не видел людей неделями, а то и месяцами, не особо, впрочем, печалясь по этому поводу.
Он стал однажды настоящим отшельником, бросив опустевший дом в посёлке после того, как судьба забрала у него семью: супругу и дочь, не ко времени оказавшиеся на пути слепых, перемалывающих случайные жизни в муку, жерновов гражданской войны.
От полного растворения в этой чёрной, цвета заваренной чаги, вязкой тоске, обиды и пронзительного чувства вины его уберегла страсть, ярким маяком застывшая на горизонте этого бездонного, полного чудовищ и чудовищных ошибок, моря.
Любовь к камню.
Уйдя в тайгу, окунувшись в своё ремесло, гранитные жилы и самоцветы, Тимофей обрёл то равновесие, которое призрачной полутенью отделяет сумрак небытия от опостылевшего света. Хлипкий, тощий, словно кварцевый проводничёк, рубеж.
…Горщик, нахмурившись, подкрутил фитиль у лампы: керосина оставалось немного, и до следующей вылазки в ближайшую деревню его приходилось беречь.
Иногда, конечно, Тимофей выбирался в люди. Обменять ягоды, грибы, вяленую дичь и рыбу на то, что в лесу нельзя было достать ни за какие деньги: топливо, папиросы, спички или, к примеру, одежонку, что требовалась взамен износившейся. Случалось это нечасто – небольшой обитаемый выселок находился в двадцати вёрстах с гаком и уходить, оставляя хозяйство, приходилось на несколько дней.
Беречь приходилось и воду. Колодец стоял в низине, залитый осенними дождями до верха, река несла свой мутный поток далеко к западу, а вода, что копилась и отстаивалась в ямах, оставшихся после горных работ, пахла лесными обитателями, тонущих в них с завидной частотой. Кто туда только не падал, соскальзывая с глинистых осыпей: от мышей до матёрых козлов, торопливо жующих на заросших отвалах последние зелёные листья кривых как сабля, едва цепляющихся за жизнь, осинок.
Тимофей прихлёбывал чай, тянул в себя горький дым дешёвого табака и размышлял.
Жилка, найденная на исходе лета совсем рядом с кордоном и ничем поначалу не примечательная, с глубиной вдруг раздулась, точно обожравшийся деликатесов питон и выдала огромный, сочный занорыш, полный отборных аквамаринов и чёрных, смоляных морионов, в штуфах и отдельными кристаллами.
Такого фарта горщику видеть не доводилось и, то ли от разом навалившегося счастья, то ли от промозглого ветерка, его, не разобравшего карман с камнем даже на четверть, так некстати свалила свирепая простуда. Оклемавшись, через неделю, Тимофей обнаружил, что яма с самоцветами стоит полная воды. Он попытался вычерпать досадное препятствие ведром, но не тут-то было: к дождевой, мутной от ручейков, стекающих с отвалов водице, явно добавилась прозрачная и студёная ключевая, наполнившая копь из глубины. Приток был так велик, что провозившись до вечера, горщику не удалось даже слегка понизить уровень.
Так и осталась яма с того дня, маня редким везением, открытым занорышем и жаждой прикосновения к сверкающим граням совершенных в своей первозданности самоцветов.
…Минуло два года. Начатые, было, новые жилки стояли заброшенные. Как ни старался Тимофей, как ни пытался заставить себя думать о новых, не отработанных ещё местах, выходило плохо. Все помыслы горщика, все его желания теперь были связаны с этой копью. Сиротливо, на специальном уступчике, лежал в каждой яме инструмент, ожидая своего часа. Лежал он и в яме с аквамаринами. Тогда, по случаю закрытия основных работ, Тимофей оставил в ней только клин и любимую кувалду, подняв на поверхность лопату и кайло. Теперь он с сожалением думал, что верная помощница не переживёт купание. Сколько придётся ждать, пока уйдёт вода, никто не знал. Лестницу он поднял загодя, давая ей шанс послужить позже.
Одно радовало Тимофея: отстоявшись, вода стала прозрачной, льдисто-свежей, на удивление вкусной и… странно-упругой, будто сотканной из чистых, живых энергий древнего Урала.
Были забыты и колодец, к тому времени почти обвалившийся и ручей, вытекающий жёлтой струйкой из топкого болота. Яма неиссякаемым источником снабжала горщика живительной влагой.
Правда, стал замечать Тимофей, что временами творятся с ним совсем странные вещи: глаза, от природы жёлто-зелёные, как у кошки, в минуты тоски по оставленной жизни будто темнеют, становясь мутно-коричневыми, цвета крепкого чая. Порой, когда хандра накатывала на несколько дней, они и вовсе чернели, превращаясь в зеркальный антрацит.
Напротив, когда настроение горщика по какой-то причине было лёгким, светлым и хотелось жить, душа, выплёскивая эти чувства, делала глаза голубыми, превращая их в кусочки ясного весеннего неба.
Супруга и дочь снились всё чаще. Они укоризненно смотрели, словно осуждая Тимофея за ту жизнь, что он для себя выбрал. За мысли о смерти, за тоску по ним, за чувство вины.
Иногда эти сны становились такими осязаемыми, такими острыми, что уже ничем не отличались от той, забытой реальности.
Но что бы ни происходило в этих снах, неизменным оставалось одно: сквозь бурю войны, взрывы и крики, его любимые просили, умоляли его жить, радоваться этому миру без оглядки на случившееся когда-то.
После таких снов горщик, просыпаясь в холодном поту, раз за разом давал им и себе такое обещание. И раз за разом не выполнял.
Трещина, расколовшая его душу на свет и тьму, ширилась и росла.
В один из особенно промозглых и хмурых дней, горщик пошёл к яме, за водой.
Постояв возле копи и повздыхав, он, кряхтя, наклонился наполнить ведро, и… нога поехала по скользкому отвальному склону. С отборным матом, хватаясь за жидкие кустики, он ухнул вниз. Мышцы моментально свело судорогой от холода, и Тимофей пошёл ко дну. Уже внизу он усилием воли разжал пальцы и, спустя минуту, был на поверхности, отчаянно барахтаясь и пытаясь зацепиться за глинистый борт.
Тщетно. Наверное, было бы легче забраться на обледеневший столб, который выставляют на гуляниях потешить народ, чем выбраться из этой проклятой ямы.
Горщик, зацепив ногой место, где лежала кувалда, попытался нащупать брошенный инструмент. Увы, он, за прошедшие годы, соскользнул с подмытого уступа вниз.
Пришлось снова нырять.
Подняв со дна озябшими руками кувалду и клин, он принялся, держа их на весу, рубить ступени в плотном граните, окунаясь в ледяную воду с головой при каждом взмахе.
Сделав несколько выемок, Тимофей, помогая себе коченеющими руками, смог забраться повыше и, вцепившись в низкую осинку, выбрался на отвал.
Ноги отказали, в сознании висел колючий туман. Старатель пополз к натопленной избе, рывками подтягивая сведённое судорогой тело.
Рядом, словно наяву, молча шли его девочки.
На краю покосов, когда до жилья осталось совсем немного, сердце дёрнулось, словно ему стало тесно в груди и остановилось.
Каким Тимофея через две недели запоздавшие охотники нашли, не буду рассказывать, мало что от него осталось. Тайга осенняя, она ещё и не так жестока бывает.
Одно людей удивило: глаза, как смоль чёрные, даже вороньё тронуть не смогло.
Оно и понятно, не по клюву птичьему морионы пришлись…
Так и стоит теперь эта копь возле кордона, полная отборных самоцветов и воды, что души людские на мёртвую и живую делит.
Тех, кто на распутье, ждёт.
Может быть, тебя?
Всем фарта!
Для души
Продажа на
Поддержать автора рублём можно здесь