На базу меня приняли официально безо всяких расспросов и проволочек. Начальство устало от бесконечных попоек моего отца и безмерно радо было ответственному новичку.
Оклад мне начислили поприличнее, чем трояк из своего кармана, научили как вести нехитрую бухгалтерию, считать отпущенную продукцию, принять товар, отгрузить товар, сколько прибыло, сколько убыло, сколько в утиль как брак.
На долгие месяцы эта захолустная овощебаза стала моим пристанищем, моей надеждой на исцеление для Олеси. И через время я втянулся - к грязи привык и к запаху, и к гнилью.
Директор – тот самый Иваныч, не мог нарадоваться на меня, ведь я, бывало, заменял ему сразу нескольких работников. И грузил - за отдельную плату конечно, и перебирал - тоже за отдельную плату, и убирал после рабочего дня. Трудился почти всегда до поздней ночи и не гнушался никакой работы, лишь бы доплачивали, а работа была всегда.
Всегда кто-то заболевал, запивал, хоронил бабушек, разводился, женился, попадал под машину. Работать никто не хотел, и даже если приходил весь штат, непременно случалась ругань, склоки по поводу обязанностей, прав, трудового кодекса. Заканчивались эти споры обычно полным расстройством споривших, попойкой с последующей дракой и больничным листом.
Меня же эти моменты никак не касались, меня касалось только то, сколько денег от подработки я унесу в кармане и спрячу под матрасом в своей комнатенке.
Я уставал так, что спал почти без снов. Лишь изредка голос Доктора, или Азанет, или Пришельца крикнет: «Вспоминай! Молись!» - но вспоминать мне было некогда и молиться мне было некогда. Я задался целью и цель эта была для меня превыше усталости, бесконечной гонки, хронического недосыпа и ломившего по утрам тела.
Я задался целью накопить денег для Олеси, ведь Любаня по какому-то, только ей известному блату, пробила Олесе место в очереди в онкологическую клинику всесоюзного значения. За деньги: куда без них? Я задался целью накопить, и накопить надо было как можно скорее, ведь Олеся угасала.
Мы жили почти семьей и не удивительно, что в одно морозное утро все вместе поехали крестить Соню. Дело шло к новогодним праздникам и выходным. Мне выдали премию, а Любаня договорилась с местным попом, поэтому не стали откладывать, а решили кутить. Вызвали такси и покатили в храм.
День воскресный, морозный и солнечный, бликами солнечные зайчики по сугробам вокруг храма, по нетронутому снегу, и он блестит, переливается, зовет нарушить девственную чистоту, зовет потоптаться по нему.
И мы как дети, не глядя на вышедшего строгого попа, топтали тропинки, оставляли следы, обсыпались снегом и с головы до ног мокрые зашли в храм.
Мы смеемся, нарушая церковное безмолвие, смеется даже Соня, не смеется Олеся. Она белая как тот снег, дрожащими руками снимает шапку, повязывает платок - ей плохо… Первый приступ.
В момент, когда поп окунал в корыто с водой голенькое тельце полугодовалой Сони, в момент, когда Соня заплакала, что предсказуемо у детей в чужих руках.
Олеся напряглась, протянула руки в желании забрать свое чадо, защитить, успокоить... Протянула, застыла, выгнулась и рухнула на пол.
Поп остановил процедуру, встал, не выпуская из рук ребенка. Я тоже ни с места - от неожиданности, от страха я встал словно прибитый к полу. Не растерялась только Любаня, подбежала, похлопала по щекам, брызнула водой из купели в лицо, потрясла за плечи.
- Вставай, мать, не порть крестины ребенку!
Олеся замычала, моргнула, встала, поправила платок и как ни в чем ни бывало и сказала:
- Продолжайте, батюшка, это от волнения… - а сама смотрела загадочно и печально, словно увидела что-то запретное, будто прикоснулась к какой-то тайне, и теперь знает много, много больше остальных присутствующих и даже больше церковнослужителя. Знает, но не скажет никому. Тайна…
Впервые, я понял тогда, насколько серьезна ее болезнь, как все непросто…
Олеся стояла в храме и свечи освещали ее лицо. Прыгал живой огонь по болезненным складкам и сизым теням на лице, резвился в потемневших от боли глазах и слезы отчаянья в этих глазах, перемешиваются со слезами радости за дочь, рожденную сегодня для Бога.
Олеся тощая, угловатая, юная и уже обреченная. Она мать, но ей самой еще мать нужна, она невинна и бесхитростна - она почти мертва. Но почти – не считается…
Мы возвращаемся домой. Олеся весела уже, держит на руках дочь, не может оторвать взгляда от нее, будто видит в последний раз, будто прощается. А я не могу оторвать глаз от Олеси, будто увидел ее впервые, будто впервые узнал, что она больна. Все мне кажется – моргну, и она умрет. Отвернусь, и навсегда исчезнет…
Олеся угасала. Стонала и плакала она теперь не только по ночам, но и днем. И когда укачивала Соню, и когда кормила ее, а колыбельная теперь перемешивалась с плачем.
Я не мог выносить этого, я не мог смотреть на ее боль, как когда-то не мог выносить боль матери. Я почти перестал приходить домой, подрабатывая еще и сторожем, но на сей раз не ради денег, а ради своего собственного эгоистичного покоя. Ради хотя бы временного отстранения от проблемы, ради форы, ради сохранения своих моральных сил. Я слабак, и мне стыдно, но не мог я тогда по-другому.
Кто-то должен был оставаться в уме, кто-то должен был остаться в силе.
С Любаней мы подружились. Она звала меня Лехой, и нет-нет заходила ко мне на работу, часто с коляской, в которой сидела полугодовалая Соня.
Соня сидела в темной облезлой шубке из искусственного меха, в шапке на три размера больше, из-под которого нежно проглядывал ситцевый нательный платок. Такая маленькая и глупенькая, не осознающая бедственного своего положения, не ведающая, что на волоске и ее спокойная жизнь.
Разгоняя снег колесами коляски, хохоча, и потирая красные от мороза щеки, Любаня с ходу докладывала:
- Вот, взяла на прогулку крестницу твою! Пусть мать поспит немного! А то наелась моих блинков и раззевалась бедная. А тут Софочка раскапризничалась, тоже блинков захотела: кто ж устоит от такого аромата? Но Софочке – низзя, рано… а маманька никак не сладит… Пусть поспит! А мы до тебя: куды еще?... – и в том же духе еще с полчаса.
Я рад ей, хотя она и мешает мне, и вижу, что за бравадой и смехом, скрывает она переживания. Тоску скрывает, душевную муку от страха за свою подругу, от нестерпимой жалости к ней. К Олесе.
И хотя не сидела Любаня на месте, пока я зарабатывал: договаривалась, узнавала, давала взятки из отложенных мной денег, ставила в очередь на терапию, и приглядывала за Соней, пока Олеся терапию получала - все ей казалось недостаточным. Все ей чудилось, что мало она делает, мало помогает. И сетовала, и жаловалась, что терапия не помогла, надо оперировать, что зря она эту терапию выбила, только навредила, что от терапии стало хуже...
Олеся стала синеть, отекать, и мучилась не только болями, но и судорогами. Метастазы.
И вновь хождения по врачам, по хорошим, но платным врачам, анализы - очень точные, но и очень дорогие, и как приговор: оперировать должен только хирург Н… по рекомендации онколога П… и под его присмотром. Им пополам - огромная сумма.
Это был удар. Таких денег и близко не было у нас, учитывая ранее потраченные на терапию. И все-таки, нас поставили в платную очередь, не формально платную, а незаконно платную и дико дорогую.
Поплакали, скрепили зубы, и остервенело продолжили борьбу, будто из принципа уже, из упрямства. Принялись копить на операцию. И старался я уже не только лишь для Олеси, но и для Любани, из жалости еще и к ней.
А Олеся угасала…
Так, в бесконечной череде трудовых, невыносимо тяжелых дней - зима кончилась и первые капели из талых сосулек застучали о подоконник. Мы не заметили, как пришла весна.
Прошел в апреле первый день рождения Сони, с тортом, огромной хозяйственной свечой в центре этого торта, с весельем - но напускным, с радостью - но только на показ Соне. И глядя как она выросла на моих глазах, как делает первые шаги, я умилялся.
Я видел в ней сына своего, потерянного для меня когда-то ребенка, такого же пухлого, трогательного и смешного. Я восторгался ее улыбкой, во все четыре зуба, я гордился ее доверием, привязкой, неравнодушием, крохотными ручонками, тянувшимися ко мне в минуты особой моей усталости и безнадеги. Она полюбила меня, - а я, полюбил ее.
Вот и лето: жарко, шумят тяжелой листвой деревья. После грозы Соня бегает по двору в одних резиновых сапожках. Олеся редко встает, но встает еще, и наша четверка – уже семья. Дружественный союз. Волонтерское движение. Мы повязаны, искренне любим друг друга - мы почти накопили деньги. Мы добивались, и мы почти добились. Мы устали, мы на пределе, но не зря, еще месяц работы, еще чуть-чуть…
Но август 1991 года, разбил наши чаянья на тысячи осколков. Августовский путч, рухнувшее государство, перелом в истории и поворот страны от серых, унылых, утонувших в рутине будней построения коммунизма, к ярким, насыщенным, но разочаровывающим девяностым. Оголтелым, бесшабашным под пеленой наркотиков и алкоголя, под вседозволенностью, похотью, под попсовые матерные мотивы зашедшими как ураган, - девяностыми – навалившимися, раздавившими неподготовленных, утоптавшими несогласных, и катящимися как колесо, давя и погребая живых и мертвых.
Провал и самороспуск ГКЧП, победа Бориса Ельцина, срыв подписания нового Союзного договора, резкое усиление «парада независимости» союзных республик, отставка Кабинета министров СССР, роспуск ЦК КПСС, фактический самороспуск Съезда народных депутатов и Верховного совета СССР, образование госсовета… Отставка Горбачева, крушение социалистического строя…
И в этих событиях мы: четверка обычных граждан, серых обывателей, бывших «товарищей» бывшего Советского Союза, со своими страхами, и нерешенной задачей.
Инфляция. Деньги, что так усердно и не жалея себя зарабатывал я последние месяцы - обесценивались на глазах, а на носу операция. Решающая операция, за ней ничего - пусто. За ней либо смерть, либо выздоровление. А после, если все пройдет гладко, - стационар, медикаменты, наблюдение, анализы…
База все больше приходила в упадок: овощей по старым ценам не завозили, а по новым не получалось свести концы с концами и дебет с кредитом. Распустили почти всех работников в отпуска, с последующим сокращением. Но тут произошло то, что должно было произойти, учитывая человеческий фактор.
Работники, что еще недавно отлынивали от работы всеми способами, принялись доказывать свою значимость, авторитет и право остаться. А это означало, что приработка мне не перепадало никакого.
Деньги таяли как снег по весне, ручьями протекали сквозь пальцы, капелями капало: вот-вот операция! Очередь подходит!
И как мы ждали операцию до этого, так стали мы откладывать ее, пропуская вперед других нуждающихся, стали оттягивать время, выкраивать по копейке на хлеб насущный - зная… Операции не будет. Копейки на хлеб становятся десятками копеек, а затем и рублями и десятками рублей. Операции не будет - потому что мы не сможем оплатить ее.
Я страдал почти физически, почти на клеточном уровне ощущая всю безнадежность нашего положения, я не был подготовлен, я знал и помнил эти времена, но видимо плохо. Я знал и помнил 1993 уже. Тот год был годом уже свершившегося краха, полного обрушения, но я не помнил начала конца, я не помнил 1991.
Я хотел умереть, не в состоянии справиться с новым поворотом, с разбившейся об инфляцию мечтой, сделать хоть раз свое путешествие во времени ненапрасным, стать полезным хоть одному человеку, хоть одной душе помочь.
Мысли крутились в моей голове бедовые, преступные, хаотичные. Сны, что снились, побуждали меня отступить, но я уже не придавал им значения, я думал только о способах добычи денег на операцию Олесе. Я зациклен, я почти параноик и шизофреник – я одержим.
Меня не волновала цена результата, меня волновал только способ. Это уже вопрос принципа, амбиций, и задетого мужского самолюбия. Как так: хотел и не смог? Как понимать: делал и не получилось?
И вскоре, способ нашелся.
Иваныч – директор наш, страдающий на клеточном уровне не меньше меня и смотрящий на банкротство базы с ужасом и слезами - тоже искал выход из сложившегося положения. А так как у него в этом времени было побольше – и знакомств, и связей, то очень скоро он нашел его, - в лице азербайджанца Рафика, выкупившего хиреющее предприятие, со всеми его бестолковыми тружениками, с директором, и со мной.
Рыночная экономика диктовала новые правила, а новые правила привнесли новые веянья.
Немного поработав с внешним видом складских и административных помещений, с санитарией, подкрасив и подделав немного. Также сдав в металлолом всю рухлядь в виде стеллажей и телег, Рафик открыл акционерное общество «Гранат», торгующее со склада мелким оптом и в розницу самыми качественными и диковинными овощами и фруктами.
Привозили на овощебазу в большегрузах, а уносили покупатели: авоськами, колясками, багажниками, килограммами, центнерами.
Дело пошло и не просто пошло, а побежало, полетело!
Голодные, вовек не видавшие такого разнообразия – бывшие советские граждане, скупали все за раз, выстраивались в очереди и по привычке лезли знакомиться, надеясь заиметь блат. Не понимая, что блат в покупке съестного не понадобится боле, да и выстаивать в очереди ни к чему.
Дело пошло. Я все еще учетчик: принимаю товар с фур, отпускаю со склада, только вот прибавилась к моей должности еще и материальная ответственность. Я стал работать с живыми деньгами и эти наличности будоражили во мне самое низменное.
Я видел выход для нашей семьи лишь в одном: я должен совершить преступление, должен украсть большую сумму и отдать в клинику за операцию, а потом… хоть на куски меня режьте.
Опасно. Рискованно. «Крыша» у Рафика очень влиятельная. «Братки» в этом времени кровожадны до садизма и не поздоровится тому, кто посмеет украсть у них что либо…
Я ждал подходящего момента. И он наступил.