Из дневника читателя
Есть одно любопытнейшее подтверждение тому, что самые грандиозные перемены на Руси причину могут иметь самую пустяковую. Например, ни к чему не обязывающий разговор императора с каким-нибудь поэтом. Николая I с Пушкиным, например. Правда, разговор этот происходил после очень непростых событий. То ли заблудившись, то ли направляемая кем-то, в Россию впервые заползла тогда из Европы гидра революции. Молодой царь легко скрутил ей голову, но впечатлительные русские умы происшествие это ошеломило.
Скорее всего, царю и захотелось узнать, насколько глубоким было это впечатление, и он вызвал к себе для разговора поэта Пушкина. Царь знал, что это ум глубокий и пылкий, но не предполагал, до какой степени.
Он будет говорить, что разговаривал в тот день с умнейшим человеком в России.
Разговор этот — событие крупное в нашей истории, не до конца понятое. Потому несколько таинственное. К счастью, беседа была почти протокольно зафиксирована неким Юлием Струтыньским, поляком, который один догадался о необычайном значении этого разговора и долго пытал о нём Пушкина. И вот, читая теперь его отчёт, ясно видишь в нём начала многих важных дел, позже изменивших Россию. Если внимательно взглянуть, то окажется вдруг, что от Пушкина до конституции — только шаг. Хотя дело решительно шло к диктатуре...
Император Николай тогда ещё не совсем пришёл в себя от того ужаса, который пригрезился ему за спинами солдат на Сенатской площади. Он, может быть, видел уже апокалипсические картины, которыми проиллюстрирует время ход дальнейшей русской истории.
— Ты, может, думаешь, — спросил царь, — что я был жесток с твоими друзьями? Нет! Я не задумаюсь повторить то же, если гидра революции вновь поднимет оставленную по недосмотру голову... Пока с неё упало только пять голов...
— Государь, — сказал Пушкин, — вы увидели гидру о пяти головах, но не видите гидру о тысячах голов. Настоящая беда России в этом. Есть сегодня для России большая опасность, чем бунт. Вы, может быть, не знаете, что по-настоящему губит Отечество и вот-вот уничтожит и его, и вас...
— Выражайся яснее, — царь удивился, наверное.
И тут Пушкин заговорил о той русской болезни, которую как ни лечили, а лишь безнадёжнее становилась болезнь:
— Государь, Россию губит самоуправство. Народ не знает другой власти, кроме власти чиновника. Эта власть злобна и бесстыдна. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена. Справедливость в руках мздоимцев. Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи. Судьбою каждого управляет не закон, а фантазия столоначальника... В высшем почёте у нас казнокрады. Укравшего копейку у нас могут посадить, а крадущего миллионы назначают в правительство... Что ж тут удивительного, что нашлись люди, восставшие против этого порядка. Мне видится в мятеже другое, нежели вам, государь. Те, которых вы считаете злодеями, хотели уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство закона. Другое дело, что в патриотическом безумии они зашли слишком далеко...
— Значит, ты всё-таки одобряешь мятеж... Оправдываешь заговор против власти...
— О нет, ваше величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить эту гидру, я мог бы терпеливо снести и двадцать лет диктаторства, самого деспотического, но хорошо бы умного, — будто бы сказал Пушкин.
— Занятно, — будто бы только и сказал на это царь.
Премьер Столыпин, который одно время выполнял по воле другого царя достаточно жёсткие функции, наверное, знал о подробностях того давнего разговора, потому тоже настраивал русскую интеллигенцию именно на двадцать лет патриотизма и покоя. Тогда бы Россию уже было бы не сбить с верного пути... Не дали.
Даже только словом «диктатура» мы, конечно, теперь запуганы. Есть отчего. И всё-таки как живуче оно.
Так вот, Пушкин диктатуры не боялся, ни политической, ни духовной. И это надо осмыслить.
Суть, понятно, в том, каковой эта диктатура ему представлялась (может, даже и о том был разговор его с царём) и как она оформилась даже в некий государственный институт, опыт которого стоило бы сегодня изучить подробнее. Будем называть её русской диктатурой.
Впервые проявила она себя в обстоятельствах, до чрезвычайности сходных с сегодняшними. Это было самое начало восьмидесятых годов позапрошлого уже столетия. Россия готовилась к годовщине отмены крепостного права. Террор народовольцев размахнулся в России. Полиция ощущала свою беспомощность в полной мере. Государственный аппарат был парализован и действовал рефлекторно. Общество чувствовало это и жаждало новой организации власти, ожидало спасителя. Того, кто наведёт порядок. И спаситель явился ко времени.
Момент этот ярко описан в мемуарах знаменитого Мориса Палеолога, французского посла в России времени двух последних царствований.
«В первой половине февраля под председательством государя происходило важное совещание в Зимнем дворце. К участию в этом совещании Александр II привлёк наследника цесаревича, великого князя Константина, председателя Государственного совета, канцлера князя Горчакова, министров, начальника тайной канцелярии и генерал-губернаторов. Согбенный под тяжестью невзгод, с угрюмым видом, с нервными движениями рук, хриплым и глухим голосом царь открыл совещание. Лишённая руководства беседа приняла характер пустого обмена мнений, друг друга исключающих и наполненных нападками на прошлое. Лишь один из присутствующих, граф Лорис-Меликов, харьковский генерал-губернатор, сохранял молчание. Когда, наконец, царь попросил его высказаться, он уверенно набросал свою политическую программу, в которой принципы сильной власти удачно сочетались с либеральными принципами. Изложение своей программы он закончил практическим предложением, стоявшим во главе всего плана. “Но прежде всего, — сказал он, — нам нужно обеспечить единство власти. Для этого власть должна быть сосредоточена в руках одного человека, пользующегося полным доверием Вашего Величества”.
Александр II неожиданно поднялся, глаза его заблестели, и, как бы пробуждаясь от тяжкого сна, он прервал Лорис-Меликова. “Ты будешь этим человеком”, — сказал он и закрыл совещание».
С этого дня Лорис-Меликов стал фактическим диктатором России. Он имел право давать приказы любому представителю государственной власти и являлся единственным проводником жёсткой политики во всех государственных делах. Никогда ещё ни один из подданных русского царя не пользовался такой властью.
Появился новый государственный институт — диктатура. И вот какое удивительное свойство первым сказалось в русской диктатуре. Она-то и породила русскую демократию. В январе 1881 года диктатор Лорис-Меликов представил государю составленный им по указаниям самого императора проект имперской конституции. Этот проект предполагал не откладывая в долгий ящик учредить временные подготовительные комиссии с участием народных представительств. Губернским, земским и городским управлениям фактически предоставлялось впервые самим участвовать в управлении страной.
28 февраля император подписал манифест о выборах депутатов в государственный совет, а на другой день его тело было разорвано бомбой террориста. Начало новой эры в русской истории откладывалось. Свирепая демократия не дала в этот раз в полной мере проявиться благонамеренной русской диктатуре.
Дважды ещё возникал в нашей истории момент, когда под совсем пропащее дело подводились рычаги диктатуры, но оба раза неудачно. Странно, что людей с диктаторскими качествами в стране, которую привычно считают неспособной жить без тоталитарной власти, тогда не нашлось. Видно, тонкое это дело — благонамеренная русская диктатура.
В 1915 году главная забота государства и народа направлена была на исправление военных неудач. Начинало расстраиваться тыловое хозяйство. На фронт не поступали в достаточном количестве продовольствие и снаряды. И не потому, что их не было, а потому, что уже наметилось значительное расстройство хозяйства и делового взаимодействия государственных структур. Процветали казнокрадство и разгильдяйство.
В диктаторы, подобно Лорис-Меликову, и с теми же полномочиями выдвинулся было престарелый премьер Горемыкин, но вскоре снят был со всех постов по причине полной неспособности наладить требуемый порядок.
20 января 1916 года его сменил Штюрмер.
Павел Милюков напишет об этом времени: «Упорядочить дело было некому. Всюду было будто бы начальство, которое распоряжалось, и этого начальства было много. Но направляющей воли, плана, системы не было и не могло быть при общей розни среди исполнителей власти и при отсутствии законодательной работы и действительного контроля над работой министров. Верховная власть... была в плену у дурных влияний и дурных сил. Движения она не давала. Совет министров имел примелькавшихся, неспособных деятелей, которые не могли дать направления работе кабинета... Работу захватили общественные организации: они подменили власть, но полного труда, облечённого законом в форму, они дать не могли».
Чем не наше время? Наше, пожалуй, только похуже будет в смысле неспособности власти и лихоимства чиновников.
Вот на каком фоне обычно возникает, и будет возникать, мысль о диктатуре.
Это я к тому, что нынешняя тоска народная о благонамеренной диктатуре не случайна. Популярность имени Сталина, постоянно растущая, тоже родится не на голом месте. Похожие времена диктуют похожие мысли.
Царь Николай так же возвёл нового премьера в сан диктатора. Но и у Штюрмера с диктатурой тоже ничего не вышло. Не всем дано.
Так что идея русской благонамеренной диктатуры до сей поры реализована не была. Причина, как видим, практически одна. Нет человека — нет диктатуры.
Идея, между тем, носится в воздухе. Может быть, и впрямь пришло время испытать её в новых условиях?
Поскольку у всякой диктатуры есть и ещё одна забота — контроль в сфере духовной жизни, опять вернемся к Пушкину. Как представлял он себе эту заботу решительной власти.
«Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом».
Это выразил один из самых вольных умов всех времен. В силу гениальности своей больше всякого нуждавшийся в свободе чувствовать и мыслить. Но он как никто предполагал и всю опасность мерзавца, наделённого талантом, ума, не облагороженного нравственностью, дарования, изуродованного пошлостью. Мысль и талант должны быть подчинены нравственным законам общества — таково, по Пушкину, продолжение диктатуры в деликатнейшей из сфер — сфере духа.
Духовному разбою (столь ярко проявившемуся в наши дни), по Пушкину, могла противостоять только честная и бесстрашная, основанная на здоровом нравственном чувстве цензура. Бандит и грабитель не так опасен, как писатель без чести и совести.
«Действие человека мгновенно и одноразово; действие книги множественно и повсеместно. Законы против злоупотреблений книгопечатания не достигают силы закона; не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить и то и другое».
Вот пушкинский совет, будто прямо адресованный нынешней Думе нашей. Нужен закон о цензуре. И общие черты его Пушкиным уже набросаны:
«Высшее ведомство в государстве есть то, которое ведает делами ума человеческого... Цензор есть лицо важное в государстве, сан его имеет нечто священное. Место сие должен занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим умом и познаниями, а не первый коллежский асессор, который, по свидетельству формуляра, учился в университете...»
Итак, из опыта, почти всякий раз неудачного, можно всё-таки обозначить черты русской диктатуры, которые предполагались в тех случаях, когда возникала о ней мысль. Выявить причины очередного упадка власти и духа, наметить скорую и верную программу, как это сделал Лорис-Меликов, и жёсткими, но нравственными средствами добиться воплощения этой программы в жизнь. Всё как будто бы просто. Но всё упирается в личность — умную, сильную, умеющую не только ломать, но и строить. И всегда действовать во благо. Любопытно, что всё это почти удалось одному лишь, назначенному в диктаторы, провинциальному политическому лидеру Михаилу Тариэлиевичу Лорис-Меликову.
Да, забыл я сказать об упорстве. Вспомним ту цифру в двадцать лет, которая называлась как оптимальный срок для русской диктатуры. Впрочем, кажется, ровно столько продолжалась и чилийская.
И, раз уж договорились мы следовать Пушкину, будем помнить, что всякая русская политическая программа, в том числе и программа диктатуры, как особого института власти, вполне может уместиться вот в эти несколько его строк: «Лучшие и прочнейшие изменения (реформы, по-нашему — Е.Г.) суть те, которые происходят от улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества».
Вот за что я ещё больше люблю Пушкина? За то, что из своего далёка он посылает и ныне спасительные для нас мысли и идеи. Но ничего у него не выйдет. Ну, назначат, допустим, верховные нынешние люди такого решительного и черезвычайного человека. Ну, наладит он, допустим, дела в Отечестве так, как надо. Да ведь народ обязательно тогда и скажет — а вы-то, ребятки, на что нам теперь сдались. Отдыхайте ныне и во веки веков. Разве о том трудно догадаться? Так что продолжим жить, как живём... Пушкин нам тут не подмога...