Анализируя свое прошлое, я прихожу к выводу, что поколение тридцатых годов подверглось наиболее сильному воздействию коммунистической идеологии и культа личности. Я с малых лет возненавидел капиталистов, помещиков, попов и прочих эксплуататоров. Сталина я считал самим мудрым и добрым человеком. С началом войны я хотел уехать на фронт, но к поездам нельзя было пробраться. Вокзал стал военным объектом и туда невозможно было зайти. Мое поколение было воспитано в духе интернационализма и я удивлялся, как немецкий рабочий может стрелять в советского рабочего. Я думал, что немецкий рабочий скоро откажется стрелять в нас и война закончится.
Период 41-46 годов был самый тяжелый во всех отношениях для всех нас. Каждый из нас пережил это время тяжело и у каждого были, конечно, свои какие-то особые трудности. И у меня тоже были свои особые трудности.. Шалико устроился в ФЗУ. Фабрично заводское училище. Там детей обучали различным рабочим профессиям. Там кормили и одевали. Проявляли заботу. Мать моя стала говорить, чтобы я пошел в сапожники или парикмахеры. Но я пошел в школу. Нашу школу, которую я так полюбил, сделали госпиталем. Нас разбросали по близлежащим школам. Меня и Джунико перевели в школу, до которой около часа пешком. Тогда городской транспорт не ходил везде и всюду как сейчас. В продовольственных магазинах сперва были какие-то рыбные консервы, потом все исчезло. Городским жителям на каждый месяц давали продовольственные карточки, отдельно хлебные и, так называемые, жировые. По жировым мы должны были получать мясо, масло, макароны и все им подобное. За время войны на жировых ничего не получали. Только летом 44го года в Тбилиси выдали немного яичного порошка, за который люди давили друг друга в очередях. Хлебная карточка давалась на месяц. Продавщица отрезает купон с числом месяца и после отрезает хлеб, весом указанным в купоне. Иждивенцам в Тбилиси было отмерено 250 грамм хлеба в день. Служащим - 400 г и рабочим — 700 г. На жировые карточки практически ничего не давали. Если, не дай бог, потерял или украли у тебя карточку, вторую уже не давали. Можешь умереть с голоду. И умирали. Никого это не волновало. Каждый боролся за свою жизнь.
Мы, чтобы выжить, каждое лето ездили в Джварис-убани. Шалико часто оставался в Тбилиси у тети Текле. Она его кормила. Меня она не любила, но терпела, потому что со мной очень любила общаться ее дочь Ксеня. Она была немножко старше меня. Она была очень красивая, добрая и какая-то мечтательная. Она ко мне была очень привязана. Она приезжала в Джварис-убани и жила рядом со мной у своих родственников. Хотя они были и наши близкие родственники. По-моему, у нас дед был общий. И вот тогда мы встретились в Джарис-убани. Это, наверно, было в 43 году у нас были очень интересные беседы. О литературе, о грузинских писателях, русских и зарубежных. Я уже к этому возрасту много читал и имел свое мнение о их произведениях…. Много беседовали о нашей красивой природе, о доброте человеческой. К сожалению, она в таком молодом возрасте заболела туберкулезом и года через два сгорела. В Тбилиси они жили около вокзала. На третьем этаже. Квартира была большая. Она лежала одна и к ней никого не пускали. Она никого не хотела видеть и только просила, чтоб я приезжал. Как меня тетя Текле не переваривала, но была вынуждена приглашать. Я приезжал к ней и большую часть времени мы сидели молча. Мне было очень тяжело знать, что она скоро умрет. Она, наверно, единственная, о которой я всегда вспоминаю с великим уважением и жалостью, что такое прекрасное создание так быстро сгорело. С ее уходом из жизни я перестал к ним ходить. Для моего отца Текле была советчицей по жизненным проблемам. Она, как правило, настраивала моего отца против моей матери. Конечно, такая уродливая особа не могла терпеть такую красивую родственницу, как моя мать. Но и бог наказал ее. Где-то после войны, в какой-то деревне она пекла хлеб в торне и свалилась туда. Текле и моя мать были конкурентами. В годы войны трудно было выезжать нашим горцам из села. Моя мать периодически выходила из деревни. Выезжала не могу сказать, потому что до автобуса она шла около 20 км. И привозила какие-то поношенные вещи, одежду. Может наши, может брала у соседей, и обменивала эти вещи на продукты питания. Этим же самым занималась Текле. Но Текле и без этого жила лучше. У нее трехкомнатная квартира почти в центре и наши многочисленные родственники из разных деревень ездили к ней как в гостиницу и расплачивались продуктами питания. Ее сестра работала на складе лимонадного завода, а там спирт. А спирт, как известно, весьма популярный товар.
С 1942 года по 1948ой год я каждое лето работал в колхозе, за исключением 1945 года, когда мы были вынуждены уехать в Владикавказ \Орджоникидзе\. В 1946 году по приезду из Владикавказа я успел поработать в колхозе до начала учебы. Правда, не долго. Моя деревня Джарис-Убани была построена, наверно, в начале 19ого или, чуть ли не 18 веке. Видимо, была построена грузинами. Над деревней есть небольшое поле, более-менее ровное, и я там видел могилы, над которыми, по грузинскому обычаю, лежали огромные камни высотой 50–60 см и шириной тоже чуть больше полуметра и длиной до полутора метров. Это специально сделанные могильные камни. Видимо, их клали только на мужские могилы. Потому что я видел только мужские фигуры в черкесках, выгравированные сверху на этих камнях. Там же старогрузинской письменностью указаны годы смерти, но я тогда не знал, как расшифровать. Было там 20 дворов. 19 Чигоевых и одинь двор Тогоеви. Мы, Чигоевы, не были родственникам. Скорее всего фамилии, возможно, были схожие. А перепись вели русские чиновники и всех чохом записали, как Чигоевы. Мать моя родила меня в деревне Джварис Убани. В горах Осетии детей рожали в коровниках. В этих деревнях другого места рожать детей не было. Я очень любил мою деревню. Очень красивое место расположение и над деревней начало, наверно, самой красивой скалы в мире. Скала высокая, может, около 70–80 метров, ровная как стена, с оттенком голубого цвета которая полукругом опоясывала соседние горы на несколько км. Летом, когда я приезжал в деревню, довольно часто поднимался над скалой. Мы там пасли телят, овец. Оттуда деревенские сакли смотрелись такими маленькими, а люди как лилипуты. Я хорошо помню, как устроены сакли. Я жил в этих саклях, когда приезжал в деревню. Правда, со второй половины 40ых годов некоторые соседи прямо над саклями начали надстаивать дома из кирпича и делали настоящие крыши. У обычной осетинской сакли стены строится из камней, которых полно в наших горах и глины, замешанной с известью. Никакой штукатурки. Делается одно маленькое окно. Мебель самая простая: одна широкая и большая тахта на которой спать ложатся все по старшинству. Каждый знает свое место. В другом углу что-нибудь из посуды. В середине сакли плоские камни. Над этими плоскими камнями с потолка висит цепь. К цепи привязан котел, где варится еда. Над плоскими камнями зажигается огонь. В потолке над камнями есть небольшой вырез, куда должен уходить дым. Соответственно, стены в сакле почерневшие от сажи. Такой был домик моего деда.
Я помню хорошо и то, что со мной произошло в этой сакле, когда мне было около пяти лет. А был теплый летный день. У входа в саклю сидели женщины и о чем-то беседовали. Мужчины, наверно, были в поле. Мы с Володей, моим двоюродным братом, ровесником и очень похожим на меня играли во дворе. Но почуяли запах и решили зайти в саклю. Зашли, а там запах мяса, которое варилось в большом котле над огнем. Нашли большую ложку и я вытащил кусок мяса. Володя снял шапку, подставил и я переложил мясо ему в шапку. Он тоже достает из кипящего сока кусок мяса, а куда? Шапки у меня нет. В это время скрип открывающей двери. Кто-то входит. Поймают на воровстве — изобьют. Володя быстро забрасывает кусок мяса мне за рубашку. А там голое тело Мясо обжигает мне живот, я сбрасываю мясо на землю и ногой пытаюсь отбросить, а сам бегом на улицу. Боюсь, что изобьют и спрятался в зарослях какой-то трави. А меня начали искать. Не могут найти. Солнце зашло стало уже холодно и я был вынужден показаться. Меня нашли. Вопреки ожиданиям меня не били. Мать, когда увидела обожженный живот, испугалась. Хотела даже в Ленингори отвести. Занялись местным лечением и постепенно ожог прошел. Зато на этом месте осталось белое пятно на всю жизнь. Знак моего воровства мяса.
И насколько там была такая величественная и красивая природа летом, настолько же было тяжело находиться там с октября по апрель месяцы.
Колхоз в нашей деревне образовался 1937 году и первым председателем и надолго был избран мои дядя. Я специально не занимался этой темой, но видел, что мой дед был самый богатый человек в деревне. Мой дядя Илья, как наследник деда, имел 200 овец и множество разного скота. У других было 5-7 овец. Дядя 100 овец добровольно отдал колхозу, но очень интересно. Овец доили по очереди: то для колхоза, то есть для государства, то для моей дяди. И все было мирно спокойно. Мы, мальчишки, часто ходили смотреть, как женщины доят овец. И ходили не из простого любопытства. Женщины, подоив овец, из этого молока тут же делали сыр. И они нам, мальчишкам, иногда давали куски будущего сыра. Деревня была небогатая, но помню, что много было разнообразного скота. Вечерами, когда скот возвращался с пастбищ домой, в деревне только и были слышны разнообразные звуки, издаваемые скотом. Это было до организации колхоза и до войны. Колхоз забрал все. И звуков скотины с каждым годом становилось в деревне все меньше и меньше. Я когда приезжал в деревню все время останавливался у второго дяди Ягора. Отношения межу дядями были прохладные. Ягор в колхоз не вступил. Старшая дочь вступила в колхоз, иначе могли отбрать кусок земли, который был им выделен. Кстати, у нас тоже был такой кусок и чтбы не отобрали, мы должны были иметь как минимум 30 трудодней. Я зарабатывал за лето их на много больше. Я не помню, чтоб Шалико работал в колхозе. Если он приезжал в деревню, то не надолго и все время играл со своими сверстниками, с двоюродными братьями . Я очень уважал дядю Ягора. Он был единственным взрослым, который разговаривал со мной, как со взрослым. Мы с ним разговаривали на разные темы и, конечно, о жизни. Я, советский ребенок, а он — крестьянин, который не принял советскую власть. Кстати, у нас в деревне не было ни одного коммуниста и ни одного комсомольца. Удивительно, что ленингорский райком не заинтересовался таким положением дел. Беспартийная деревня. Я каждое утро видел и слышал, как мой дядя, председатель, стоит во дворе и с криком и руганью выгоняет на работу людей. Люди неохотно шли на колхозные работы. Правда, работали нормально. Я тоже работал вместе с ними.
Дервня была многолюдная до войны. Мне особенно нравилось общаться с двумя братьями Цицил и Хвтисо. Их семья отличалась большей культурой от остальных. У них и сакля была больше похожа на нормальный домик. Только в их домике я увидел полку с книгами. В деревне не было какого-нибудь захудалого помещения для учебы детей. Не было учителей. Иногда, вроде пытались организовывать школу до четырех классов с одним учителем в чьем-нибудь коровнике, но не получалось. Ближайшая школа, где могли учиться дети находилась на расстоянии 4 км. Но мог ли ребенок даже в четвертом классе пройти эти 4 км зимой по горным дорогам, заваленным снегом? В деревню так и не провели электричество, телефон. Можно было бы организовать хотя бы раз в неделю или даже в месяц приезд медиков, продуктового магазина, почты … Ничего не было. Зато скот, поля так были обложены налогами, что населению мало чего оставалось на жизнь. Поэтому все старались удрать оттуда и не возвращаться. Деревня постоянно угасала и в 1972 году прекратила свое существование. Там оставалось буквально полтора человека и их переселили недалеко от деревни моей дорогой женушки.
Продолжение следует.....