Вот уж третью неделю жил Максимка у Демьяна. Приперся с утра пораньше с полным узелком барахла — и откуда только взял? Потом выяснилось — мать ему напихала одеял да полотенец. Будто у Демьяна одеял не было. Знаток – бобыль-бобылем, с малятами никогда особого общения не имевший – находился в постоянном тревожном раздражении. Пацан до того рос как бурьян в поле – мать трудилась в колхозе, а Свирид вспоминал о Максимке только, когда с похмелья кулаки чесались. Чумазый, настороженный, недоверчивый, молчаливый – мальчонка походил на дикого зверька. Этакий волчонок – к столу придет, еду – хвать и на печку. Потом ничего, пообвыкся, даже обращаться начал — «Демьян Рыгорыч». Это знаток сразу пресек:
— Никаки я табе не Рыгорыч. Демьян и усе тут. А лепше – дядька Демьян.
Со временем пацан проникся к знатку доверием, даже показал свои мальчишеские сокровища: фашистскую кокарду с мертвой головой, пустую гильзу от трехлинейки и коробок с какими-то осколками.
— Это шо?
— Зубы молочные! Во! — Максимка ощерился, продемонстрировав ровные ряды мелких жемчужин, — Я их сюда собираю, а когда в город поеду — в аптеку сдам, грошей заплатят, лисапед куплю.
— И комаров сдать не забудь! — усмехнулся тогда Демьян.
Полкан к пареньку тоже отнесся сперва как к чужому – едва завидев во дворе Максимку, начинал его облаивать, а то и норовил цапнуть за икру. Суседко тоже распоясался – как Демьян его ни умасливал молочком с каплей крови, даже сметанку ставил, все одно – норовил посередь ночи залезть парнишке на грудь, отчего тот принимался стонать и задыхаться.
Взять Максимку в ученики Демьян взял, но к педагогике оказался совершенно не готов. Поначалу предпринимал робкие попытки, спрашивал издалека:
— А что, Максимка, в Бога веруешь?
— Да ну… Выдумка все это. Гагарин вон летал, никого не бачив, — отвечал парнишка Демьяну его же словами.
Не знал Демьян, как подступиться к щекотливой теме. Обрушить на двенадцатилетку груз накопленных знаний – о русалках да лешаках; о древних и темных силах, что дремлют под тонким пологом, отделяющим Явь от Нави – у него хватало духу. Под вечер бывало усаживал Максимку перед собой за стол, высыпал из банки на клеенку сухие травы и принимался рассказывать:
— Это, мол, святоянник, им… врачуют. А это – мать и мачеха, на случай, ежели….
Максимка кивал-кивал и начинал клевать носом. Демьян уж думал, что много он на себя взял – судьбу переписывать, да только раз ночью проснулся от страшного крика.
— Дядько! Дядько! — неслось с печки.
Демьян вскочил, в чем мать родила, подбежал к печи. Запятившись в угол, Максимка закрывал лицо одеялом и мелко-так мелко дрожал.
— Чего развопился? Ну?
— Дядько… тут это. Страшидла, — ответил Максимка и смутился – сам понимал, как нескладно это звучит.
— Страшидла, значится? А якое оно?
— Не знаю… Темно было. Мелкое такое, рук-ног нема и глаза пустые. Я проснулся, а он у меня на груди сидит и душит, прям душит!
Демьян вздохнул – не то обреченно, не то облегченно – придется-таки обещание выполнить.
— Не страшидла это, а суседко. Домовой, значит.
— А чего он такой… жуткий?
— Якой уж есть. Дом-то мне чужой достался, с наследством, значит. Вось и суседко такой… Их еще игошами кличут.
— Что такое за игоши?
Знаток скривился – не с такого бы начинать знакомство с Навью. Думал, выдумать чего побезобидней, потом махнул рукой – хай сразу поймет, во что вляпался.
— Игоши – то детки нерожденные да некрещенные. Такого мать раньше срока скинула да за домом прикопала, а он тут остался – матке своей мстить.
— А где матка егонная? — страх сменился любопытством.
— Бросила его матка. Или померла. Поди теперь доведайся.
— Так он это… черт? Паскудь, выходит?
— Выходит, так. Да только вины его в том нема. И ты его не бойся, да не обижай. Он только для бабья зловредный, а так — суседко як суседко. Какой уж есть. Так что, нешто прям бачив?
— Как тебя, дядько, честное пионерское!
— Ну, раз бачив, так знай теперь — судьба твоя такая нынче, знатком быть.
— Колдуном, значит? — у Максимки аж дыханье сперло от перспектив; ночной страх мгновенно смыло азартным любопытством.
— Колдуны да киловязы колдуют, а знатки — знают. А больше ничего и не треба.
— Выходит, Свирида я заколдовать не смогу? — разочарованно протянул мальчишка.
— Ты сможешь узнать, почему этого делать не велено. Все, спи давай. Завтра начнем обучение.
И судьба как будто услышала планы Демьяна и подкинула ему тему для первого урока. С раннего утра у дома стоял, стыдливо мял в руках шапку председатель колхоза Кравчук Евгений Николаевич, не решаясь шагнуть во двор. Гремя цепью, у будки свирепствовал Полкан.
— А ну цыц! — громыхнул Демьян из окошка, и пес замолк, — Погодь, щас выйду!
Максимку же даже громогласный лай Полкана не разбудил — дрых за троих. Будить мальчонку Демьян не стал, вышел было сам, но спохватился — забрал с собой клюку. Мало ли что.
— Утречко доброе, Демьян Рыгорыч! — поздоровался председатель, отирая лоб панамкой — с самого рассвета на Задорье навалилась жара. Председатель был невысокого росточку, молодой в общем-то, чуть за тридцать, мужичок с выбритыми до синевы округлыми щеками. Поблескивал на рубашке красный значок, топорщился бумагами кожаный портфель под мышкой.
— И вам не хворать, товарищ председатель. Какими судьбами в нашу глушь?
Председатель опасливо огляделся по сторонам, понизил голос:
— Ваше, Демьян Григорич, участие требуется. Вы, как мне передали, в медицине кой-чего разумеете, в травках всяких, и вообще….
— Травки всякие? Разуме-е-ею! — громыхнул Демьян, да так чтоб на всю округу, потешаясь над председателем. Тот аж присел, зашипел нервно:
— И ни к чему так горлопанить. Я к вам пришел кон-фи-ден-циально, чтоб вы понимали.
— А на партсобрании меня мракобесом и контрреволюционным элементом тоже клеймили конфиденциально? А?
Председатель как-то весь съежился, присмирел, опустил глаза на стоптанные свои сандалии. Демьян сжалился:
— Ладно, выкладывай, что там у тебя?
— Ситуация… весьма щекотливого толка. Вы же знаете мою жену, Аллочку?
Аллочку знало все Задорье. Женщиной Алла была видной, всем на зависть — толстая коса до пояса, фигура песочными часами, крупная грудь и смазливое личико, правда, всегда презрительно сморщенное — точно на носу у Аллочки постоянно сидела невидимая муха. Многие мужики добивались Аллы, завороженные ее полнотелой, плодородной красотой, но та оставалась неприступна, иных и на порог к себе не пускала.
«Не для тебя» — говорила — «моя ягодка росла».
Все гадали — для кого же? Ответ оказался неожиданным. Занесло по распределению к ним молодого москвича-функционера Евгешу, суетливого маленького человечка. Тот все собрания устраивал, активность наводил, пионерские галстуки вешал, агитации-демонстрации. Деревенские посмеивались, едва ли не дурачком его считали. А Евгеша тут подсуетился — колхозу трактор новый дали, там похлопотал — и новый клуб открыли, заместо сгоревшего старого. Поселился он в клубе, в красной комнате и деревенских, значит, принимать начал, на добровольных началах. Тут — глядь, уже не Евгеша, а Евгений Николаевич, председатель колхоза, со значком «Заслуженный работник сельского хозяйства» и кожаным портфелем. Тут-то к нему Аллочка в красную комнату и зачастила. Глядь — а у ней уж и живот наметился, и председатель все больше не в красной, а в Аллочкиной комнате ночует. Мать ее ругалась страшно, но все одно — дите-то уж в пузе, никуда не денешься, дала свое материнское благословение. Родила Аллка двойню — здоровых щекастых крепышей. А как же еще с такими-то бедрами? А сама стала примерной женой председателя — прям как Крупская для Ленина, обеды ему носила, и сама значок нацепила октябрятский — другого не нашла. Стала ходить важная, надменная — еще пуще, партбилет получила, устроилась кем-то там по воспитательной работе. В дома заходила, следила — не процветает ли где антисоветчина и мракобесие, детишек по школам разогнала. Словом, нашла свое место в жизни.
— Ну знаю. И шо? Нешто захворала?
— Да страшно сказать… — Евгений Николаевич перешел на сдавленный шепот, — я уж и фельдшера звал, а он только руками разводит — не видал такого никогда.
— Так может, в больницу, в райцентр?
— Неможно в больницу.
— Да как же….
— Неможно, говорю ж, — бессильно всхлипнул председатель, — Погибает она, Демьян Рыгорыч. Помоги, а? Наколдуй там чего. Я ж знаю, ты можешь! Наколдуй, а?
— Сколько раз тебе говорить, не колдун я. И не был никогда, — по лицу Демьяна пробежала невольная гримаса, — Давно страдает?
— Да уж четвертый день, считай. Как в субботу слегла, так и….
— А что с ней? Головой мучается, животом, али по женской части….
— Всем. Сразу, — упавшим голосом сообщил председатель, будто крышку на гроб положил, — Помоги, а?
***.
Вскоре Демьян уже был у дома, где жили председатель с женой и престарелой матерью Аллочки, которую никто иначе как «баба Нюра» не называл. Было ей не так уж и много годков — то ли пятьдесят, то ли под шестьдесят — но пережитая фашистская оккупация наложила на вдову несмываемый отпечаток: какую-то вековую, тяжелую дряхлость; согнуло ее, затуманило взгляд свинцовой тьмой. Из деятельной, живой бабы война превратила ее в молчаливую богомолицу, редко покидавшую свое жилище.
Максимку Демьян взял с собою — пущай учится, раз уж занятие подвернулось. Глазами Бог парня не оделил, глядишь, и в черепушке чего найдется.
— Дядько Демьян, а мы бесов гонять будем?
— Бесов? Ишь, куда хватил. Нет, брат. Лечить будем. По-человечески. Оно, знаешь, народными методами такое вылечить можно, что не всякий профессор сдюжит. Не за каждым кустом, знаешь, бес ховается. Вот тебе урок номер раз: перво-наперво причину нужно искать в человеке.
Но, зайдя в дом, Демьян растерял всю браваду. Воздух казался вязким, жирным от кислого запаха рвоты с железистой примесью крови. Так пахли внутренности вскрытых фашистских душегубок — разило смертью. Жена председателя лежала в красном углу — вместо икон на полочке горделиво глядел вдаль бледный как поганка бюстик Ильича. В тон ему была и Аллочка, разве что губы покрыты темно-бордовой коркой. Когда-то первая красавица на все Задорье, сейчас все ее тело было выкручено судорожной дугой, белые груди бесстыдно вздымались воспаленными сосками в потолок, мокрые от пота и мочи простыни сбились, свешивались на пол. Демьян машинально прикрыл рукой глаза Максимке:
— Рано тебе ишшо….
Подошел, отыскал клочок простыни почище и прикрыл стыдобу. Руки и ноги бедной женщины были крепко-накрепко привязаны к кровати тряпицами. Аллочка же ни на что не реагировала, металась в одной ей видимой тягучей дреме; глубоко запавшие глаза широко распахнуты, взгляд «на двести ярдов», как у контуженной, зубы стучат и скрежещут — того и гляди язык себе оттяпает.
— Вот, и так с самой субботы. Пацаны мои кричат, плачут — я их в клуб пока отселил. Тещу тоже хотел, да она упертая...
— Тещу? — переспросил Демьян, огляделся. Едва успел заметить, как мелькнула чья-то тень в закутке; донеслись до него зажеванные до неразличимости слова молитвы. — И прям вот так с субботы? А шо в субботу было?
— Так это, вестимо… субботник. В клубе прибиралась, потом дома еще, старье повыкидывали… А ночью вот, скрутило. Полощет из всех отверстий, никого не узнает, ничего не понимает, только вон, корежит ее...
— Хм-м-м….
Демьян задумался. Максимке выдал тряпицу — промакивать несчастной лоб. Все ее тело покрывали градины жирного холодного пота. По лицу ползла болезненная гримаса, будто что-то ядовитое и многоногое перемещалось под кожей, вызывая тут и там болезненные спазмы. Губы беспрестанно шевелились.
— И что с тех пор не говорит?
— Если бы, — вздохнул Евгений Николаевич, — бывает, такой фонтан красноречия открывается, что и не заткнуть. Я потому хоть детей пока….
Закончить фразу председателю не дала благоверная — завернула такую конструкцию, что даже у Демьяна, наслушавшегося разных выражений и от партизан, и от красноармейцев, запылали щеки. Запоздало он закрыл Максимке уши, а поток сквернословия и не думал иссякать. Но хуже всего было то, что матом Аллочка крыла Ленина, Сталина, Хрущева и весь ЦК КПСС вместе взятый, с Крупской и Гагариным впридачу. Доставалось и супругу — каждый раз, когда по его душу вылетало очередное нелестное словечко, он стыдливо прятал голову в плечи.
— Вот, потому, — сказал, — к врачам и нельзя. Меня же потом… сам понимаешь.
— Понима-а-аю, — протянул Демьян. На болезнь это никак не походило. Пахло от всего этого гадко, грязно, дурным умыслом и злой волей. Незнамо, кто пожелал недоброго председателю — завистник ли, конкурент или обделенный участком колхозник, одно было ясно: испортили бабу основательно, так чтоб не только тело, но и разум, и всю семью заодно сгубить, под корень, значит.
— А ну-ка….
В момент особенно залихватского пассажа о том, чем положено красноармейцам чистить винтовки заместо шомпола, знаток втиснул рукоять клюки меж зубов Аллочки. Та начала было яростно грызть дерево, потом вдруг застыла; зрачки как провалились в череп. Хриплое дыхание сбилось.
— То-то ж, милая, опознала? Максимка, кружку мне якую — быстро!
Максимка метнулся к столу и вернулся с эмалированной железной кружкой. Демьян вывернул рукоять клюки, так, что челюсть у Аллочки разошлась совершенно неправдоподобным образом; раздался хруст, по краям рта побежали ручейки крови. Протиснувшись пальцами меж зубов, знаток принялся ковырять в глотке председателевой жены.
— У, гадина скользкая… Сейчас мы тебя….
Едва Демьян выдернул пальцы из глотки Аллочка, как та выплюнула клюку и так клацнула зубами, что, кажется, даже прикусила язык. Крови стало больше.
— Кружку сюда! — скомандовал знаток, и бросил на дно посудины что-то круглое, окровавленное. Это круглое капризно развернулось и оказалось чем-то похожим на червяка. Оно капризно разевало маленький ротик и даже, кажется, издавало звуки. Опознать их не было никакой возможности, но Демьян готов был поклясться — это звучало как проклятия. Глядя в кружку, он мрачнел на глазах.
— Ну что? Вы ее… вылечили? — недоверчиво спросил Евгений Николаевич. Круглое личико его стянуло брезгливой гримасой, когда он взглянул на существо, извлеченное из Аллочки.
— Тут не лечить, тут отпевать якраз, — прогудел Демьян. Весь он был в своих мыслях.
— Какой отпевать? Вы о чем? Да и не положено у нас в Союзе ритуалы эти… Погодите-ка! — он осекся, до него дошел смысл сказанного, — Вы что же, говорите, моя Аллочка….
— Я еще ничего не говорю, — оборвал его знаток, продолжил, будто сам с собой говорил, — Жорсткую порчу наклали, могучую. Я одного достав, а их в ней до черта и того больше. Живцом ее изнутри сжирают — и тело и душу ее, чтоб потом совсем ничего не осталось. Знатный киловяз поработал. Я одну выну — их двое внутри зробится. Я выну с десяток — а они уж в сотню помножились.
— Так что, дядько Демьян, помрет она? — с детской непосредственностью спросил Максимка. Председатель побледнел.
— Зараз як дам в лобешник. Ишь, помрет… Я ей дам — помрет! — разозлился Демьян, разогнулся, крякнул. — Ты, Евгеша….
Евгешей председателя не называли уже лет десять. Но сейчас он не обратил внимания на фамильярность, лишь кивнул.
— Ты, Евгеша, молоком ее пои.
— Да як же, она ж не дается….
— Через силу пои! Вот как материться начинает — а ты ей прямо из кувшина в рот. Або воронку какую вставь, я не знаю, як в трактор. Ей сейчас силы нужны, много сил. А я….
Заметив, что Демьян собирается уходить, председатель вцепился ему в локоть.
— Куда вы? Молоко? И все?
— Не шуми! Справить кой-чего надо. Пойду, покажу, — Демьян приподнял в руке кружке — одному знакомому. До рассвета обернусь.
— Обещаете?
— Мое слово — кремень, — кивнул Демьян, — Не прощаюсь, свидимся ишшо. Максимка, пошли.
Мальчонка бросил обтирать лоб Аллочки тряпицей, выронил край простыни — сорванец-таки не удержался на голую бабу поглядеть — и дернул следом за наставником.
***.
Долго шли молча. Знаток задумчиво тер подбородок, и так и этак приглядывался к червячку в кружке, даже клюку разок выронил. Максимка было хотел поднять, но был остановлен окликом:
— Не чапай!
Вскоре за спинами осталось Задорье. Солнце вовсю палило в затылки, Максимка даже снял маечку, повязал ее на голову на манер панамы. Наконец, заметив, что Демьян больше не гипнотизирует кружку, осмелился спросить:
— Дядько Демьян, а куда мы идем?
— Туда, откель эта дрянь вылезла. Ну, я так разумею. Видать, позавидовал кто крепко нашему старшине, нашкодить вздумал. Нашкодить-то по-всякому можно, а они, вишь, самый страшный метод избрали — обратились к киловязу.
— Киловяз это кто? Знаток, вроде тебя?
— Киловяз, Максимка, это как раз колдун. Знаток — он тем занят, чтоб порядок был. Чтоб ни Навь не лютовала, ни народец почем зря ее не раздражал. А ежели путем все — то и не вмешивается вовсе. А колдуны — тут другое дело….
Демьян замолк ненадолго, будто что обдумывал. Максимка терпеливо ждал продолжения урока.
— Колдуны, Максимка, они не с Навью, они с чем похуже знаются. С теми, кто поглыбже да поголоднее. С теми, от кого и навьи с воем разбегаются.
— Это кто такие?
По лицу знатка пробежала смутная тень, глаза затуманились; в них отразились блики горящих деревень и масляный блеск топких трясин.
— Кто это, дядько Демьян?
— А ты шо, в киловязы податься решил? Нет? Вось и не суй нос.
Максимка недолго помолчал, переваривая услышанное, потом спросил:
— Так мы сами до такого вот… киловязу идем?
— До такого да не такого, — неопределенно пробормотал Демьян, потом все же пояснил: — Сухощавый — он вроде как былый киловяз. Раньше страшный дед был, всю округу вот так держал. Ежели кто отомстить кому хотел или напакостить — к нему шли. Такую порчу закручивал — ни в одной церкви не отмолишь. А потом зубья подрастерял, состарился, одряхлел. Яда-злобы да гонору не убавилось, а вот силы уже не те, зато опыта хушь отбавляй. Покажем ему нашу добычу — глядишь, признает свою работу.
Дом Сухощавого оказался на самом краю соседней деревни — уж и не с людьми больше, а на болоте. Один край покосившейся избы сползал в хлюпающую трясину на месте огорода. На бревнах сруба обильно росли поганки. У завалинки Демьян застыл, приостановил Максимку — тот было рыпнулся к калитке.
— Куды, дурень? К киловязу без приглашения? Гляди!
Знаток указал клюкой на поблескивающие в воротцах шляпки гвоздей, торчащие иглы да булавки. Пустая конура у самого входа голодно дышала угрожающей пустотой. Мол, только сунься.
— Так скорчит, вовек не разогнешься.
Клюка требовательно стукнула по дереву раз-другой-третий. В хате закопошились, дернулась желтая от пыли занавеска, мелькнула чья-то тень.
— Сухощавый, выходи, разговор есть! — позвал знаток.
— Демьяшка? — проскрипело из окошка. Высунулась жуткая бледная рожа старика с ввалившимися щеками. Седая — не щетина, а, скорее, шерсть — росла беспорядочными клочьями и залезала едва ли не на лоб. — А ну пошел нахер отсюда, пока печенку не выплюнул!
— Да погоди ты, я….
Серые глазки Сухощавого нервно осматривались, нижняя челюсть дрожала, заскорузлые пальцы судорожно барабанили по наличнику.
— Я кому сказал! Прокляну — до конца жизни в говнах ходить будешь! И пацаненка забери. Кыш! Вон отсель, я кому….
И вновь Демьяну пришлось прикрыть уши Максимке — Сухощавый в выражениях не стеснялся. Сколько Демьян его помнил — был то самый вредный дед от Минска до Смоленска, а мож еще далече. И с возрастом характер его ничуть не улучшился. Много они с Демьяном крови друг у друга попили — один проклянет, другой снимет и вернет сторицей. Один чертей натравит, другой — кикимор науськает. Словом, бытовала меж Демьяном и Сухощавым хорошая такая, крепкая вражда. И по матушке они друг друга поминали не раз. Однако, было в этот раз в поведении вредного старика что-то неправильное, необычное….
— …А коли ишшо раз хоть на порог сунесся — я тебе твою клюку в дупу по самые….
Несолоно хлебавши, Демьян с Максимкой отошли от хаты киловяза, присели на поваленное бревно. Знаток задумчиво пожевал сорванный колосок.
— Неладное что-то с ним, — произнес задумчиво, — Раньше, поди, выскочил бы — поругаться да попререкаться, а тут даже не плюнул вслед. Странное дело….
— А по-моему, дядько Демьян, — предположил Максимка, — устрахался он шибко. Ты глаза его бачив?
— А шо глаза? Обычные зенки, дурные, як и должно. Нешто, думаешь, он нас устрахался?
— Ни, дядько. Он кого пострашнее ждал, а тута мы.
— Кого ж пострашнее-то? Немца чтоль? — задумчиво предположил знаток, окинул взглядом горизонт, — Вось чего. А давай-ка мы его до заката покараулим, поглядим, с чего его так трясет. Залезай-ка вон — на стог, да гляди в оба два. Як чего увидишь — свисти.
Сам же Демьян привалился к стогу сена спиной, завернул рубаху — а то вся морда сгорит — и задремал.
Снились ему топкие болота, грязная водица да что-то мелкое, гадкое, копошится, через водоросли да ряску из болотной утробы наружу лезет. Вот уж и ручки показались, вот и рожки. А следом раздался жуткий, нечеловеческий крик — так мог визжать младенец в печи, свинья с ножом в глотке; баба, из которой дитятю наживую вырезают. И где-то совсем рядом, кажется, только обернись — хохотала Фроська и девичий смех-колокольчик то и дело переходил в сиплое старушачье карканье….
***.
Продолжение следует.
Автор - Герман Шендеров.
Читайте также.