Кто создан из камня, кто создан из глины, -
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело — измена, мне имя — Марина,
Я — бренная пена морская.
О Марине Ивановне Цветаевой я могу говорить и писать долго и с придыханием. У нее был «мой Пушкин». А у меня – «моя Марина». Никакая она, конечно, не моя: великий русский поэт серебряного века, которая пришла ко мне сначала стихами, сопровождающими меня всю жизнь, а потом – книгой ее родной сестры Анастасии Ивановны Цветаевой. Книга очутилась в моих руках – уже взрослой, заканчивающей институт, но все еще Котышевой Зои в Успенке. Той самой, которую теперь многие знают по таможне, упраздненной недавно. Тогда в 1987 году не было никакой таможни, как и границы. УССР мирно жила в СССР, а мы студенты четвертого курса собирали в колхозе поселка Успенка яблоки сорта джанатан. В поселковой библиотеке я и наткнулась на «Воспоминания» Анастасии Ивановны, проглотила их очень быстро, просто впитывая в себя тот быт дореволюционной четы Цветаевых, их девочек, их мамы-пианистки. Мария Александровна Мейн, ставшая Цветаевой после замужества, на фото была невообразимо похожа на старшую сестру мой бабушки Анисьи – Полину Павловну Ершову. Портрет Полины Павловны с мужем висел в Кутейниково у бабушки Анисьи: высокий лоб, крупный нос, подобранные вверх волосы в духе того времени – все было так, будто мама Марины и моя двоюродная бабушка были родственниками.
Я читала «Воспоминания» и мысленно брала в руки те тонко описанные вещи их семьи, которые после ранней смерти мамы девочки делили между собой. Думаю потому, что в моей простой почти крестьянской семье такого сроду не было. Как будто я всегда хотела – жить так, в окружении солидного отца и изящной мамы, окруженная кружевными занавесками, знающей, что такое дача в Тарусе. У меня получилось с рождения по-другому, но тяга к прекрасному, и даже утонченному была всегда. Это от каких-нибудь предков, не иначе.
Отец Марины Ивановны Иван Владимирович Цветаев стал после смерти Марины Александровны вдовцом во второй раз. Первая его жена Варвара Дмитриевна Иловайская тоже оставила ему двух наследников – дочь и сына, сводных брата и сестру Марине и Асе. При этом он вовсе не был синей бородой, просто время было такое – утонченным женщинам было сложно жить, они болели и рано уходили из жизни. Про то время я читала часто – ехала барышня в открытой карете, слегка промокла под дождем, занемогла и умерла. Не было ни лекарств, ни антибиотиков, поэтому женщины умирали родами, чахоткой и всем тем, что сейчас успешно лечится. Может естественный отбор был тогда жестче? Но и тогда были войны и революции, ничего нового.
Марина старшая дочь, Анастасия младшая. Конечно, Мария Александровна оба раза ждала мальчиков, только прекрасные девочки были большим подарком их родителям, прославившие род Цветаевых больше всех. Марина – своей короткой и очень трагичной жизнью и стихами, прозой, а Анастасия, увековечившая свою семью в книге, дожившая до 98 лет – своей стойкостью, несокрушимой хрупкостью и прошедшая два срока ссылки. Свобода в 66 лет – это очень непонятно. Но именно сестра Марины сумела жить дальше и прожить еще 32 года. Именно прочитав о ней – что ходила пешком всегда, не признавая лифтов и по эскалатору вверх – я стала в Питере повторять ее. В подражание Марине – я пью по утрам черный кофе, крепкий и очень горячий, до начала приема любой пищи, на пустой желудок и пишется. С раннего утра – получается, и здесь мы с ней созвучны. А вот моя многолетняя прическа, удивительно совпавшая с Марининой, не была подражанием. То фото, где она со стрижкой кончиками вверх – я увидела, сделав себе такое много раньше. Отращивая стрижку под мальчика, я впервые выровняла все в каре, было очень коротко и с моим сложным лицом совсем не клеилось. Дочь, увидев меня с этой стрижкой удивленно подняла брови. «Сейчас, погоди», сказала я ей, ушла в ванную мыть новую голову, потом сушить и – вдруг кончики вверх забавно выровняли мое лицо с прической. Челка при этом была ровная и очень высоко над бровями. Добавив немного макияжа, я вышла к детям – и была ними утверждена в этом образе, нося волосы на этот манер много лет. И только в 2007, вернувшись домой в родной Донецк из ставшей вдруг холодной Якутии, я купила в «Амсторе» книгу Марины Цветаевой «Господин мой – время». На обложке было то самое растиражированное фото Марины, с моей любимой прической. Я смеялась такому совпадению, читала из книги «Мать и музыка» юному восьмилетнему наследнику описание музыки в восприятии поэтессы: ноты были для нее воробушками на ветках: «Тогда я поняла, что ноты живут на ветках, каждая на своей, и оттуда на клавиши спрыгивают, каждая на свою. Тогда она — звучит». И музыка звучала в моем доме, опустевшем на одного члена семьи, покинувшем семью навсегда. Дом был новый, а музыка – вечна. И ребенок рос, играл, а я усаживала его за инструмент, отрывая от компьютера, слушая то, чему полноценно не научилась сама. И музыка звучала, как будто этот и тот придуманный цветаевский дом породнились – музыкой. Маринино «Мать и музыка» было и у меня, я была непреклонной, усаживая с пяти лет за инструмент упрямого мальчика. Он злился, а потом так играл, что вызывал у меня слезы. Выигранные ним конкурсы, включая международные, были подтверждением таланта, которому нужен был крепкий материнский посыл.
Цветаеву не преподавали в школе. И я совсем не помню – как мне в руки попали ее стихотворения, и самое интересное – какое было первым. По-моему «Вчера еще в глаза глядел, а нынче - все косится в сторону». Я читала и пропадала в этих строках, изумляясь – как так можно описать то охлаждение и расставание, ту отчужденность после огня… Как это выглядит по-настоящему я узнала через много лет. А тогда девочка Зоя пошла искать что-то еще Маринино и влюбилась в эти строчки моментально. Книги были дефицитом, даже в библиотеке не все и не всегда можно было найти. И первая книга стихов Марины Ивановны с небольшим повествованием Ариадны Эфрон «Страницы былого» у меня – только 1990 года издания. Годы перестройки, как бы сложно к ним не относиться, поломали тот привычный СССРовский уклад и предпринимательство расцвело, в том числе и издавая такую желанную литературу. У Ариадны, дочери Марины Ивановны, я прочла о ней «Была действенно добра и щедра, спешила помочь, выручить, спасти - хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала». Надо сказать – это писала взрослая девушка и в тот период, когда с приходом советской власти взамен царской России семья Цветаевых (как многие тогда) почти все потеряла. Эта эмиграция после голодной Москвы, где Марина Ивановна жила с детьми сама и потеряла младшую дочь, была следующей в цепочке тех испытаний, которые усложняли ее жизнь, ломали и скручивали ее силы в дугу, ведя к гибели.
Девочкой Марина росла в достатке и радости, первым испытанием было потерять маму в четырнадцать лет. Думаю, именно тогда и что-то могло надломиться у девочки-подростка. Такого ранимого, чуткого, музыкального, с таким тонкими настройками. Анастасии было еще меньше – двенадцать, очень сложно мне понять – как можно было дальше жить. Без мамы. Это так страшно… Мама — это наша первая родина, наша старт площадка, место, куда можно прийти и выдохнуть, опора и основа. С мамой ничего не страшно, а без мамы как? «После смерти матери я перестала играть». Так четырнадцать лет Марина Ивановна стала старше в один момент. Революция и гражданская война, а впоследствии – голодная жизнь в Москве с детьми – кому тогда были нужны стихи! – была следующим испытанием. Как поэту с ранимой психикой жить, не доедая, как не понимать – чем кормить детей? В то время воюющим не платили такие деньги, как сейчас участникам СВО. Не думаю, что Эфрон посылал ей что-то с фронта, где был сам. Одной женщине с двумя девочками приходилось жить и выкручиваться. Но она не родилась в полуголодной крестьянской семье, не было у нее этого крепкого основательного опыта – как из ничего сделать еду. Продавалось все, что может быть продано, топилось всем, что может гореть. Только этого было бесконечно мало. Я не люблю рассуждения на тему смерти младшей дочери Ирины, которую Марина поместила в приют – чтобы девочка имела возможность что-то есть. Ребенок умер. Маринины строки «Старшую из тьмы выхватывая, младшей не уберегла» это то, что ощущала она. А не то, что о ней думают. Потерять ребенка – это боль. Не думаю, что мы можем понять каждого публичного человека на все 100%, мы в любом случае примеряемся ко всем своим пониманием, а оно не всегда совпадает.
В мае 1922 года Марина с дочерью уезжает из России. Первой страной ее эмиграции стала Чехия, а в 1925 году – во Франция. Годы эмиграции не сделали поэтессу счастливой. Стихи — это не пирожки. А Европа – страна, в которой тоже не все и не всегда – а тогда особенно – было гладко. Только поэт не может стать прачкой. Эта эмиграция не стала для Марины таким путешествием в волшебную страну. Куда бы ты не ехал – ты ведь везде везешь себя, свои представления и свой опыт. Бедная эмигрантская жизнь искупалась только рождением сына Георгия, долгожданного мальчика после девочек. Про те их годы много ее стихов. Мне очень близко «Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!», где Марина Ивановна метко описывает тот быт, не девочки с нянями, а матери с двумя детьми, живущей на не пойми какие доходы. Я не понимаю – почему она была с Сергеем Эфроном. Мужчина был еще мальчиком, не защитил ни от холода, ни от голода. Но не мне судить, это была их жизнь, выбранная и выверенная их калибраторами, мне бы со своей разобраться, а не обсуждать других. Тот период борьбы с бедностью на грани выживания, а так-же понимание оставленной Родины, где было (в прошлом!) лучше толкает семью Цветаевой на возвращение. Путь из Парижа в Елабугу – всего 2 года. Во Франции издается последняя прижизненная книга Цветаевой. Писала ли она потом – конечно писала. Только что было в ее душе, кто может сказать достоверно? Возвращение в советскую Россию, арест мужа и дочери, начало великой отечественной войны – этот перечень не прост и для обычного человека. А уж тем более для поэта, уже пережившего испытания, чутко ощущающими все перемены кожей кончиков пальцев. Маринин выезд с сыном в Елабугу – последнее ее место жизни был скорее бегством. Только куда от себя убежишь… Ее заявление принять на работу посудомойкой (!) – это то самое, когда поэт готов на все, чтобы выжить. Думаю, Марина Ивановна не была готова. Именно тогда последний крутящий момент уже не согнул, а сломал ее. Будто спираль жизни все скручивала и скручивала, проверяя ее на прочность, и дожала. Современные идеологи сказали бы – у нее был шанс стать такой как все и выжить. Конечно был. Только она была не как все. Слово «все» это слово «никто». Потому что мы настолько разные, в чем – то похожие кудряшками и любовной любовью, а в чем-то просто кардинально различные. 31 августа 1941 года закончился земной путь Марины, Марины Ивановны Цветаевой. Судить о ней могут только те, кто прожил хоть кусок подобной жизни. Ее сестра Анастасия может. Она прожила два срока ссылки по двадцать лет. А жила дальше, потому что сумела принять все и простить всех. Это ее понимание было озвучено директором музея сестер Цветаевых на экскурсии, когда в ноябре 2021 года я была в Феодосии. Я была поражена: я не поняла это, прочитав книгу Анастасии Ивановны «Воспоминания». Она писала об этом вскользь, не описывая своих страданий, которых было, думаю, немало. Дольше и больше пришлось пронести ей на своих хрупких плечах. И она не сдалась, прошла все и жила дальше. Если родные сестры были такими разными, то это лишний раз пример тому – как одно и то же ранит нас или оставляет равнодушным. Как для одного голод и боль – терпимы, а другой готов на все, чтобы это прекратилось.
Я не знаю, поняла ли я Маринину жизнь так, как понимала ее она сама. Вряд ли. Только все соприкосновения с ее творчеством, с ее памятью, ее произведениями – для меня удовольствие и часто слезы. В 2011 довоенном году я утром прочитала стихотворение Евгения Евтушенко «Елабужский гвоздь» и плакала, будто краем крыла меня коснулась та Маринина боль и отчаяние.
На Троицу я поминаю двух человек всегда. Одна из них – Марина Ивановна. Поэт и человек.
Евгений Евтушенко
ЕЛАБУЖСКИЙ ГВОЗДЬ
Памяти М.Цветаевой
Помнишь, гераневая Елабуга,
ту городскую, что вечность назад
долго курила, курила, как плакала,
твой разъедающий самосад?
Бога просила молитвенно, ранено,
чтобы ей дали белье постирать.
Вы мне позвольте, Марина Ивановна,
там, где вы жили, чуть-чуть постоять.
Бабка открыла калитку зыбучую:
"Пытка под старость - незнамо за что.
Ходют и ходют - ну прямо замучили.
Дом бы продать, да не купит никто.
Помню - была она строгая, крупная.
Не подходила ей стирка белья.
Не получалось у ней с самокрутками.
Я их крутила. Веревку - не я".
Сирые сени. Слепые. Те самые,
где оказалась пенька хороша,
где напослед леденяющею Камою
губы смочить привелось из ковша.
Гвоздь, а не крюк.
Он граненый, увесистый -
для хомутов, для рыбацких снастей.
Слишком здесь низко,
чтоб взять и повеситься.
Вот удавиться - оно попростей.
Ну а старуха, что выжила впроголодь,
мне говорит, словно важный я гость:
"Как мне с гвоздем-то?
Все смотрят и трогают.
Может, возьмете себе этот гвоздь?"
Бабушка, я вас прошу как о милости, -
только не спрашивайте опять:
"А отчего она самоубилась-то?
Вы ведь ученый. Вам легче понять".
Бабушка, страшно мне в сенцах и комнате.
Мне бы поплакать на вашем плече.
Есть лишь убийства на свете, запомните.
Самоубийств не бывает вообще.
1967