За окном — сиплый ноябрь. Хмурит серые брови, гудит, кусает за щеки зубами-ветрами, лижет бродячей морозной собакой и без того ледяные руки. Первые два месяца осени прошелестели мимо, будто и не было их вовсе. Как-то быстро разбежалась шумная компания по углам города, едва находя время, чтобы встретиться хотя бы раз в две недели. А потом совсем перестали встречаться. Некогда, дела — одиннадцатый класс не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть, перетянул грядущими экзаменами горло, и скоро все, как в тех новостях, передохнем. Ударение ставьте сами, говорит товарищ жизнь, подкидывая очередную проблему.
Жене нечего вспомнить. Может, что-то и было, но оно, то самое нечто, стирается из памяти уже на следующий день. Сахаровской немного страшно. Альцгеймер? Нет, эта болезнь называется похуизм.
А ещё дыхание перехватывает периодически. И даже не из-за чертового курения, связь с которым в этом учебном году стала критической. Женя влюбляется.
Время настоящее, ведь пока ещё ничего не известно точно, но уже жутко от одной только мысли об этом.
Любовь давала ей силы, чтобы жить, чтобы двигаться дальше, но в ту же секунду разбивала рыжую голову об пыльный асфальт с отпечатками чьих-то кед. Мол, не в этой жизни, дорогуша. Не в этой жизни тебе достанется любовь. Смотри и страдай.
Страдать Женя не хочет, но будет — это уже факт. От этого никуда ни деться, ни спрятаться, и ранее нелюбимый человек вмиг становится единственным лицом, которое ищешь в толпе.
— Ты чего грустная сегодня? — Островская на своей волне, что-то строчит в мессенджере — не очередному хахалю ли?
— Нормальная, — у Сахаровской даже сил нет пояснять причину отвратительного настроение, — Расписание видела? Следующий немец.
Скривившись, Женя отвернулась. Как же, блять, сложно!
— Ну, извините, ты сама это выбрала, — эту вообще ничего не колеблет, преспокойно перебирает картинки важных переговоров, разыскивая очередной мем.
— Ну, извините, от этого Шеина любить меня больше не стала. И вообще не стала.
О! Как она удивилась, когда услышала от классного руководителя одиннадцатых, кто решил посетить допы по ее предмету (посещения Сахаровской вообще сложно было отследить — та приходила всегда, но почему-то в школе её никто не мог поймать). Хотя дополнительными занятиями это трудно было назвать — в расписание есть, ходят туда все, за прогулы дают втык, но считается, что необязательно. Тем не менее, шокирующая новость о Женином присутствии разлетелась по школе быстрее, чем слух об отмене базовой математики — о перекосе между Сахаровской и Шеиной не знал только великий слепой. И пошло поехало. Шеина завалила Женю презрительными взглядами и холодным молчанием — по крайней мере, так видела эти взгляды Сахаровская. А как ещё можно на тебя смотреть?
Сахаровская бы забила на Шеину с её недодопами, если бы не мать. Женя довела её до ручки, та взбесилась и поставила условие — она расскажет отцу про курение, если девушка не возьмётся за ум. И Сахаровской пришлось усмирить свою просящую приключений душу и пришпорить коня похуизма.
А ещё Жене невыносимо сильно хотелось как-то оправдаться перед женщиной, сказать какую-нибудь чушь, чтобы разрядить накалённую уже несколько лет обстановку (а за последние два месяца эта обстановка висела на волоске), но раз за разом не могла выдавить из себя ни слова. Почему так сильно хотелось перед ней оправдаться? Почему хотелось объяснить своё поведение глупым спором или игрой в карты на желание — да что угодно!
Сахаровская не знала. Вернее, знала, но убедить себя, что это всё блажь, оказалось гораздо легче, чем принять факт.
Каблуки у Шеины широкие, отчего её шаг был сильно узнаваем из других тридцати каблуков. По коридору раздался глубокий стук.
— Шеина, — проинформировала Островская и посмотрела в окно.
— Знаю, — ответила Женя и напряглась. Ей бы собраться с силами, перестать наблюдать за каждым движением и расслабиться, но в класс вошла женщина, и по позвоночнику будто горячую сталь разлили. Она твердеет, застывает, охлажденная взглядом Шеины, и даже копчик начинает болеть.
— Guten Abend!
— Вот и допизделись, — прошептала Сахаровская и сжала зубы. Ей было почти физически сложно сидеть под
э т и м
взглядом.
Если бы ей кто-нибудь раньше сказал, что её, несгибаемую Сахаровскую, будет волновать что-то подобное, она бы плюнула ему в лицо не задумываясь. Ну, или насрала бы под дверь. Потому что клеветать — нехорошо. Но сейчас все было вполне реально, и инсинуациями тут даже не пахло. Жене хотелось сбежать из кабинета, закрыться в кабинке уборной и не выходить до самого звонка. Чтобы Шеина даже не думала молчать, смотреть таким взглядом, будто готова скальп снять, только отвернись, чтобы Сахаровская не вспоминала первое сентября, когда по своей же вине она напоролась на домашний однодневный арест. При этом ошибочно считая, что виновата Шеина — всего пару дней, но все же. Женя не хотела вспоминать произошедшее, но в памяти, как наяву, всплывали картинки конца той недели.
Тогда Сахаровская устала ждать, устала от мозгоебства со стороны матери. У Жени и так нервы были ни к черту, подточенные самокопанием, ненавистью к себе и прочими неприятностями жизни. Её довели в один момент, когда на физкультуре в сторону девушки прилетел тяжёлый баскетбольный мяч, выбив из рук телефон. Тогда всем показалось, что в воздухе натурально промелькнула молния. Сахаровская сорвалась, накричала на одноклассника. А потом пошла к Шеина. И накричала на неё тоже. Точнее, сжав зубы, прошипела что-то про глупую подставу, «эпик фэйл», как любил говорить её брат. А Шеина слушала обвинения, не поведя и бровью, а после выставила незадачливую ученицу за дверь. И больше с ней не разговаривала.
Прошло два месяца тишины, за которые Женя триста раз пожалела о своём решении — что бывает крайней редко. Она банально устала от этого. На уроках Шеина её даже не спрашивала, игнорировала и обходила пятой дорогой. А у Сахаровской сердце отчего-то сжималось, когда она видела её безразличный взгляд. То ли от сигарет, то ли от водки.
К Жене просто нельзя было относиться с похуизмом. Либо любить, либо ненавидеть. Либо ненавидеть, любя, как говорила Островская. Но на Шеину это правило не действовало.
Как и остальные правила Жениной жизни.
От молчания веяло Сибирью, мраком и ещё немного презрением — так Сахаровская чувствовала.
Чувствовала и понимала, что пора менять ориентиры. Сейчас или никогда.
***
Занятия с репетитором приносили не только плоды познания, но и спокойствие. Такой обстановки дома у Сахаровской никогда не было, и поэтому уют квартиры англичанки был каким-то новым, неизведанным.
На кухне было жарко, и мерно тикала духовка, отсчитывая секунды, и лапы темно-серого кота ступали на белую плитку под первый ударный звук. И было в этом что-то спокойное, но в тоже время и тревожное. Раньше Женя думала, что бегущее время — это капающие песчинки в стеклянных часах, но теперь твердо уверена, время — это тихо ступающий по плитке жизни серый, как куча скопившейся пыли, кот. Олицетворение человека, может быть.
Англичанка — весёлая, но строгая (как часто Сахаровская использует это сравнение, и каждый раз оно означает своё). Требовательно относясь к ученикам и задавая километровые задания, она действительно учила детей, и Женя была не исключением. Елена Олеговна была, пожалуй, одной на миллиард — таких, как она, крайне мало. И Женя это ценила.
Они пол занятия разговаривали, а оставшуюся часть занимались. Просто им обеим было, о чем поговорить, и темы были действительно разные — от театра до мужика, съевшего собаку на готовке собак. От этой истории у Олеговны глаза на лоб повезли, а Жене было просто весело — мужика этого она хорошо знала и уважала.
…звонят и говорят: переводить будете посла…
— Румынии, — подсказывает Сахаровская, замечая паузу в речи женщины.
— Да, точно, Румынии. Вот забуду, а потом…
Обычно Женя слушает внимательно каждую историю, но сейчас ее голова будто опилками набита, думать получалось хреново и через раз. В мозгах — ртуть, воск и патока, и вся эта каша выкачивает силы, заставляет зевать и часто моргать. Что же делать с Шеиной? Как извиниться, усмирив чугунную гордость?
— Устала?
Вопрос застиг Женю врасплох, она дернулась, будто дремлющая кошка, которую легонько ткнули в пузо, и вопрошающе глянула на преподавателя.
— Давай последнее задание, и я тебя отпущу.
В очередной раз поблагодарив вселенную за такого замечательного репетитора, Сахаровская собралась с силами и начала читать.
***
Сахаровская вышла из подъезда и вдохнула почти ночную свежесть. На часах — восемь, стемнело, и фонари, работающие в их районе через раз, сегодня поддерживали настроение Жени. Проще говоря, не работали, периодически мигая далекими желтыми звёздами.
Ветер обдувает рыжую голову, топорщит выбившиеся их хвоста волосы, треплет полы расстегнутого пуховика. На площади кричат вышедшие на променад подростки, слушают музыку с магнитол девяток и лад. Жене холодновато, но этим и лучше. Жару она не выносит.
Сахаровская идёт через дворы одного из домов, чтобы встретить свою компанию, сесть наконец на лавку и закурить. И подумать.
Женя остановилась, не доходя до угла дома. Впереди рычали собаки. Страх накрыл её, как в детстве соленые волны накрывали даже с жёлто-синим кругом, не давая всплыть. Женя щелкнула ножом в кармане. Единственная мысль — обойти, не попасться на глаза. Но что-то заставило девушку двинуться вперёд, туда, где страх, где темнота глубже прежней, где будет больно, если не удастся избежать стычки с одичавшими собаками.
Желтая куртка. Человек.
Женя ускорила шаг. Кто это, она не знала, но что-то в груди толкало Сахаровскую вперёд, на помощь человеку, чьё лицо скрывала тень от дома.
Дышать приходилось через раз и с трудом — паника сковывала грудь, отдавала железом на языке. Руки холодели с каждой секундой всё больше, и Сахаровская уже понимала — нож она не удержит.
Собаки боятся резкого шума.
Трясущееся тело в желтой куртке прижималось к серой, кирпичной стене. Собаки — хвала небесам, только двое — скалились, щёлкали челюстями, рвали воздух горячим дыханием. И не замечали Женю.
Если упаду — перегрызут глотку.
Сахаровская сжала руку в кулак, замахнулась.
Псы взвизгнули, напуганные слишком громким и слишком близким шумом, и развернулись к девушке.
— Тха! — Сахаровская гаркнула — на шее проступили жилы, — дёрнувшись в сторону животных.
Рука ныла после удара об водосток, но времени на подумать было мало. Пока они ещё напуганы, пока к Сахаровской до конца не пришёл страх. Женя не думала. Выхватила нож из кармана — предварительно закрыв — и кинула в ближайшую собаку. Тяжелая рукоять попала в серую некрупную тушу. Псы вновь взвизгнули, поджали хвосты и сбежали, скрывшись за поворотом.
Женя выдохнула и повернулась к желтой куртке, всё ещё неподвижно стоящей около стены. Человек, кем бы он ни был, разглядывал Сахаровскую из тени. Девушке в глаза бил свет от лампочки около подъезда, и потому разглядеть что-то было невозможно. Женя подошла ближе, закрывая рукой глаза от бликов.
Твою мать.
Раньше Сахаровская этот двор даже не проходила — в чем смысл, если живешь в другой стороне. Поэтому желтую куртку не видела раньше. И поэтому сейчас ахуй на лице не удалось скрыть.
Перед Женей стояла Шеина. Сердце кольнуло — пить всё-таки надо меньше.
— Здрасьте.
— Здравствуй.
Ее голос, надломленный, как мартовский лёд, сейчас казался таким незнакомым и далеким. Будто смотришь на ночное небо и не можешь найти звёзд, и кажется, что всё исчезло, смытое взрывом гиганта, и Земля скоро тоже погибнет, растворится в космосе, и не будет ни человечества, ни тебя, только звездная пыль и надежда, что в другой галактике всё-таки есть жизнь.
У Сахаровской от этого голоса внутри всё сжалось.
— Всё в порядке? — Женя спрашивает, скользя взглядом по телу — вниз, внимательно осматривая ноги на наличие укусов, и вверх. Сталкиваясь взглядом с Шеиной.
— Да, всё в порядке.
Она отвечает однообразно, чтобы не показать, как сильно испугалась, и как ждала, что кто-нибудь поможет. Потому что Сахаровская — не та, с кем можно вести доверительные беседы, или рассказывать о жизни, или вообще разговаривать. Это же Сахаровская, у которой репутация даже наполовину не белая (хоть так и нельзя говорить про своих учеников).
Сахаровская молчит. Собирается с духом.
— Я сказать хотела…
Шеина молчит. Ждёт, что дальше будет.
— Тогда, в сентябре… И не только в сентябре, но и вообще… Я повела себя отвратительно. Прошу прощения.
Девчонка ждёт насмешек, холодного взгляда, но, подняв голову, видит удивление и веселье. И гордость.
Шеина засмеялась.
Женя рвано вздохнула.
И почувствовала ворону в желудке. Она щекотала нежные стенки длинными алебастровыми перьями и щёлкала блестящим клювом.
Твою мать.
— Да уж, долго мне пришлось ждать этих слов. И то, сказала в такой ситуации, — Шеина успокоилась так же быстро, как и сорвалась с этого молчания, долгого, как ночь на Северном полюсе, — Хорошо, прощаю.
Они помолчали пару минут, обдумывая каждый своё.
— Если честно, соблюдать этот «пост» было сложно, — женщина серьезно и немного оценивающе смотрела на Сахаровскую. Женя поняла, о чем та говорит, и лишь пожала плечами, — Ладно. Спасибо за спасение. Пойду домой.
Сахаровская кивнула на прощание, но продолжила стоять на месте и смотреть, как женщина достаёт из кармана желтой куртки ключи, пикает домофоном и скрывается в подъезде.
Что ты такое, Сахаровская? Что произошло?
— Знать бы самой… — прошептала девушка и нахмурилась. Впереди было ещё два часа до комендантского часа.